С тех пор как Гитлер официально объявил себя врагом коммунизма, большинство русских эмигрантов посчитали было его своим союзником, однако договор, заключенный в 1939 году Германией и Советской Россией, все иллюзии развеял. Эмигрантская печать политику нацистов резко осудила.
Мобилизация повлекла за собой закрытие многих предприятий, где работали русские. Полку безработных в русской колонии прибыло. Русская молодежь со статусом «апатридов» была – по закону от 1928 года – призвана во французскую армию. Сарсель оказался на пути следования войск, и мы предложили наш дом для размещения французских офицеров. Первыми нашими жильцами стали пехотинцы – из частей колониальной пехоты. Они прожили у нас неделю. Все свободные комнаты в доме превратились в спальни. По вечерам сидели мы вместе с постояльцами нашими на кухне. Люди они были по большей части симпатичные и приветливые. Накануне отбытия офицеры принесли шампанское и распили его с нами.
Г-жа Рощина-Инсарова, устроительница наших булонских спектаклей, в начале войны жила с нами в Сарселе. В те дни ожидали газовую атаку. Имевшиеся средства защиты показались нам недостаточными. В одной из мансард мы решили устроить газоубежище. И, не обращая внимания на Иринины насмешки, целый день усердно затыкали в помещении щели и дыры, герметизируя его. Загерметизировали так хорошо, что воздух вообще не поступал, и через три минуты здесь уже нечем было дышать.
В начале ноября у матушки разыгрался гайморит и очень скоро принял острую форму. Нужна была операция. Ее сделали, но организму в таком возрасте перенести ее оказалось слишком трудно. Сердце не справлялось. Матушка слабела на глазах и вскоре впала в беспамятство. Утром 24 ноября она умерла, держа мою руку в своей. Ныне покоится она среди своих соотечественников-эмигрантов на русском кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа. Место поэтическое: березы и вокруг – бескрайние пшеничные поля. Почти как в России.
С тех пор, как помню себя, мать была в моей жизни главным человеком. С тех пор же, как умер отец, – главной заботой. Считал я ее своим другом, наперсницей, вечной поддержкой и с болью видел, как постепенно роли наши меняются. В последние годы матушка стала словно больной ребенок, от которого скрывают неприятности. Но это все забылось, а осталось в памяти о ней лишь нежность и свет, которые сохраняла матушка и в старости. Чувствовал их всякий, кто приближался к ней. Редкую женщину любили так, как ее, и крепость этих чувств – лучшая ей похвала.
В письмах ее я нашел стихи, написанные незнакомым почерком:
Вы говорите, вам – седьмой десяток лет?
Конечно, с вашей я уверую подачи,
Сударыня, в сие известие, иначе
Подумал бы, что вам и трех десятков нет.
Итак, вам шестьдесят, вы говорите, лет.
На том благодарю. А думай я, что тридцать,
В вас, разумеется, не смог бы не влюбиться!
И, с вами коротко не будучи знаком,
Не насладился бы любовью целиком!
Итак, сударыня, вам нынче шестьдесят,
И в вас влюбленности не прячут стар и млад.
Вам шестьдесят. И что? Для любящего взгляда
Не только шестьдесят – и сотня не преграда.
И к лучшему – когда уже за шестьдесят!
Тускнее лепестки – сильнее аромат.
Когда в цвету душа, над ней не властны зимы.
И прелести ее вовек неотразимы.
Незрелая краса немного и поймет.
А с вами разговор – и острота, и мед.
И только вы одна поймете и простите.
И в вас, как ниточки в одной единой нити,
И ум, и доброта. И я, по правде, рад,
Что вам исполнилось сегодня шестьдесят!
Прошла в Сарселе первая военная зима. Друзья приезжали повидаться и оставались на несколько дней. Часто гостила у нас элегантная красавица Екатерина Старова, у которой сын был на фронте. Ненавязчиво-добрая и самоотверженная, она стала ангелом-хранителем многих несчастных. Когда умерла моя мать, Катерина приняла во мне такое участие, что меня потянуло к ней. Мы стали друзьями. Дружба упрочилась со временем. В тот год Катя и еще несколько приятелей приехали к нам в Сарсель на Рождество. Гости привезли с собой снедь к рождественскому обеду, а мы нарядили елку.
Рождественская служба, которую слушали мы по радио в первое военное Рождество, передавалась и в окопах, где находился Катин сын. Служба закончилась, а мы все сидели у зажженной елки. Душой мы были далеко, улетев сквозь пространство и время в наше детское Рождество, в Россию… Вдруг елка загорелась. Никто не заметил. Все вспоминали… Так елка и догорела.
Ударили морозы. Гололедица часто мешала сообщенью с Парижем. Весной вышла из зимней спячки война. Появились беженцы с беженским своим горем. Сначала из Бельгии, потом с севера Франции. Телефон не действовал, связи с Парижем не было. Вести доходили редко и скудно. Люди говорили одно, радио – другое. Беженцев прибавлялось. Вскоре они пришли из Люзарша. Люзарш от Сарселя в двадцати километрах. В Сарселе поднялась паника. Лавки закрылись, в том числе съестные. В сутки город опустел. Пришлось уехать и нам, чтобы не околеть с голоду. Бензина хватило дотянуть до Парижа. Париж тоже вымер. Гостиницы закрыты, друзья разъехались. Приютила нас Нона Калашникова. Занимала она комнатку в доме на улице Буало. В этой каморке и ночевали мы впятером, включая ее пса и нашу кошку. На другой день барон Готш поселил нас у себя на Мишель-Анж. Неподалеку, на бульваре Эксельманс, жила подруга наша графиня Мария Черникова. Мы пошли навестить Машу, но застали ее на улице перед собственной дверью за кормежкой беженцев. О, эта вечная жалкая картина всеобщего исхода: перепуганное стадо женщин, детей, стариков, кто в силах – на своих двоих, кто нет – на повозках и тачках, куча-мала с собаками, кошками, шкафами и перинами. Лица растеряны или безумны. Большинство, снятое пропагандой с места, не знало даже, куда идет. С одной измученной беженкой я заговорил. При ней было четверо детей мал мала меньше и грудной младенец. Я сказал ей, что безопасней сидеть дома, чем идти куда глаза глядят. «Разве вы не знаете, – ответила она, – что немцы насилуют женщин и режут детей на мелкие кусочки?»
Мы предложили помочь Маше, но магазины, оказалось, были закрыты. Еле-еле удалось достать хлеб и сахар.
Страдали люди – страдали, стало быть, и звери. Боже, как выли и плакали брошенные собаки и кошки. Тут и там вспархивали то попугай, то канарейка. Они сами шли в руки. Так мы поймали нескольких и раздали их на житье по знакомым.
Парижане бедствовали невероятно. Среди них немало было русских. Иные, печась об охране своего жилища, устраивались жить в пустой привратницкой.
Сдадут столицу или нет? Неизвестность мучила.
14 июня немцы вошли в Париж. Мы видели, как шли они Сен-Клускими воротами. Рядом многие прохожие плакали, да и у нас текли слезы. За двадцать лет Франция стала нам второй родиной.
Как только объявлено было о перемирии, оккупационные власти закрыли все русские предприятия. Безработных прибавилось. Эмигрантам без средств пришлось просить работу. А работодатель был один – немец. И русские тем самым нажили себе новых врагов: французов.
Но жизнь, хорошо ли, плохо ли, налаживалась. Разбежавшееся население возвращалось по домам. Собрались и мы восвояси и в конце июля вернулись в Сарсель. Вскоре к нам пожаловали немецкие офицеры. Арестовать, решили мы. Ан нет, наоборот, проявить заботу! Спросили, не надо ли чего. Предложили бензин, уголь, продукты. Мы сказали – спасибо, у нас все есть. Странная забота удивила нас. Позже, однако, поняли мы, в чем дело.
Во времена самого крайнего нашего безденежья мы, опасаясь, что кредиторы доберутся до «Перегрины», вверили ее директору английского Вестминстерского банка, просив положить ее в его личный сейф в Париже. Сложности возникли, когда в 1940 году немцы устроили ревизию сейфов, принадлежавших английским подданным. Меня как вкладчика администрация банка вызвала присутствовать. Я подумал: заберу свое добро, да и все. Но управляющий сказал, что правят бал немцы, а немцы – что банк. Обе стороны уперлись. Ни тпру ни ну. Волнуясь за «Перегрину», я пошел к самому ревизору. Принял меня молодой, вежливый, щеголеватый чиновник. Я изложил дело, чиновник обещал все устроить. Провел меня в соседнюю с кабинетом комнату-приемную. Через несколько минут вошел офицер. Его слащавая любезность и кошачий взгляд сразу мне не понравились.
– Мы счастливы служить вам, – осклабился он. – Жемчужину свою вы получите. Но услуга за услугу. Про вас нам все известно. Согласитесь стать нашим, так сказать, светским агентом – получите один из лучших парижских особняков. Будете жить там с княгиней и давать приемы. Счет в банке вас ждет. Кого приглашать, мы скажем.
Каков вопрос, таков ответ. Дал я понять молодцу, что обратился он не по адресу.
– Ни жена моя, ни я ни за что не пойдем мы на это. Уж лучше потерять «Перегрину».
Я встал и пошел было к двери, но тут офицер подскочил и с жаром пожал мне руку!
Но и только. Жемчужину мне вернули лишь три с половиной года спустя, уже после ухода немцев.
В годы оккупации нас не раз приглашали на званые вечера немецкие высокопоставленные лица, но принимали мы приглашения с большим скрипом. Немцы, однако ж, нам доверяли. И потому смогли мы спасти некоторых людей от тюрьмы и концлагеря.
Однажды я повстречал Валери, которую не видал уже вечность. Жила она по-прежнему на барже. Пригласила нас ужинать. К своему удивлению, в гостях у нее застали мы немцев. Немцы, должен сказать, были все прекрасно воспитанны, даже симпатичны, а те, кого знал лично я в годы оккупации, ненавидели Гитлера. Все же не след было француженке звать их к себе. Но повадилась Валери по воду ходить, там и голову сложила.
Летом жить в Сарселе было еще туда-сюда. Овощи свои, а в саду небывалый урожай абрикосов. У местного Феликс-Потэна мы выменивали их на хлеб, соль, сахар. Но с первыми холодами в деревне без отопления стало невмочь. В ноябре мы вернулись в Париж.
Прожили несколько месяцев в меблированных комнатах на улице Агар, одной из немногих, где топили. Была у нас даже неслыханная роскошь – горячая ванна дважды в неделю. В эти «банные» дни приходили к нам на помывку «безводные» друзья. Сидели в гостиной с узелками и терпеливо ждали очереди. Потом обедали в складчину.
Позже я нанял помещение на улице Лафонтен, и там прожили мы год. Помещение было огромно, напоминало ангар. К счастью, водил я дружбу с парижскими антикварами. Все – евреи, все жаждут отдать сокровища на хранение в надежный дом, подальше от немцев. Так что пожили мы с год как в музее.
Однажды некий итальянский художник, с которым знаком я был шапочно, пришел сосватать меня с немцем, прибывшим от Гитлера. Этот желал поговорить со мной о будущем моей родины. Отчего ж не поговорить? Но посланца фюрера к себе не позову и к нему не пойду. На нейтральной территории – это пожалуй. Условились пообедать втроем в отдельном кабинете в ресторане на бульваре Мадлен.
Через немца, стало быть, фюрер сообщал мне, что намерен уничтожить большевиков и восстановить в России монархию. Посланец спросил, заинтересован ли я в том лично? Я посоветовал обратиться к Романовым. Они проживали в Париже, я дал адреса и фамилии. Посланец спросил, что я думаю о евреях. Я признался, что евреев не люблю. Сказал, что и стране моей, и мне сослужили они плохую службу и что, уверен, революции и войны случились по их милости. Но осуждать огулом, сказал я, – абсурд.
– И уж во всяком случае, – добавил я под конец, – нельзя обращаться с ними так, как вы. А еще цивилизованная нация!
– Но ведь фюрер это делает для всеобщего блага! – вскричал немец. – Вот увидите, скоро он очистит мир от жидовской чумы!
Спорить было бессмысленно. «Чистокровному арийцу» хоть кол на голове теши. Обед был кончен, и я откланялся.
Нападение Германии на советскую Россию оживило надежды многих эмигрантов. Первой их мыслью было: коммунистам конец.
Понятно, что немало русских встало на сторону наци. Решили, что можно возобновить борьбу с большевизмом, и завербовались в немецкую армию кто бойцом, кто – переводчиком.
Такое ж отношение к немцам было поначалу и в России. Стали приводить в исполнение секретный план: армию за армией сдавали почти без боя. И оккупационные войска население встречало хлебом-солью. Люди проклинали Коминтерн и в оккупантах видели освободителей.
Через несколько месяцев все изменилось. Немцы, как всегда, совершили психологическую ошибку: были по отношению к русским жестоки. И в России их возненавидели еще пуще, чем большевиков.
Ужасна была участь пленных красноармейцев. Совдепия считала их предателями, Германия – врагами. Гибли они поголовно от голода, болезней, зверского обращения. Из тех, кто выжил, составилась армия под командованием генерала Власова. Власовцы били красных, а потом освободили от немцев Прагу. В конце войны генерал сдался американцам, американцы сдали его большевикам, большевики – судили и повесили.
Как только стало ясно, что Гитлер просто хочет уничтожить славян да прибрать к рукам юг России, сделав из Германии нового гегемона, отношение к немцам изменилось в корне. Население стало враждебно, в армии саботаж прекратился. Кто из эмигрантов уходил на фронт, поняли, что одурачены, вернулись во Францию и на немецкую мельницу воду уж не лили. А в России на немца поднялись все как один и выгнали к такой-то матери.
Советское правительство ну кричать про торжество коммунистических идей! Победа, которую на патриотическом порыве одержал русский народ, укрепила позиции коммунистов не только в России, но и в большей части Европы.
Вот уж этого русский народ совсем не хотел. Не за коммунизм он сражался, а за родину. Но, сберегая ребенка, не выплеснул воду.
Удивительна порою у страны судьба. Дружит с врагами, враждует с друзьями. В конце прошлого века России с Германией вроде и незачем было воевать. Связаны через династии, породнились; народы не ссорятся; и русские, и немцы, хоть и разного вероисповедания, – люди глубоко верующие. Но союз русско-французский и немцев озлобил, и французов не спас. Останься независимой, Россия скорее Франции помогла бы, на Германию цыкнув, как бывалочи.
Россия с Германией попали под власть двух монстров, ублюдков гордыни и ненависти – большевизма и нацизма. Но большевизм – не вся Россия, нацизм – не вся Германия. Теперь-то мы знаем от тех, кому можно верить, что русские в большинстве своем настроены антисоветски, а многие и вовсе остались православными. Народ жаждет избавления и завтра же станет помогать избавителю. Счастье было возможно уже дважды: в 19-м году, когда союзники были рядом, и после 45-го, когда советскому правительству пришлось доверить армию генералам, мягко говоря, не очень партийным. А поддержка армии борцам с властью ох как пригодилась бы. Возможность упущена, и сегодня коммунистов шапками не закидать. Шапками – нет… Но в любом случае ясно: Россия проглотила самую горькую пилюлю, и тем верней теперь очистится и окрепнет. Русское сопротивление мужеством и верой уже доказало, на что способно. Возрождение не за горами.
Мы жили на улице Лафонтен в районе Отейль близ сиротского приюта и церкви св. Терезии Лизьесской. Однажды мне приснилась молодая монахиня. Она шла ко мне с розами в руках по цветущему саду. После этого я всегда молился святой угоднице из Лизье. И всегда не напрасно. Даже нашел ей еще молельцев. Помнится, ехал в такси, и шофер, тоже русский, пустился рассказывать мне о своих несчастьях. Несчастья были такие ж, как у всех. Старики отец с матерью в России, вестей от них нет, жена больна, дети без присмотру, в делах не везет, под конец нищета и претензии к Господу Богу. Я эту жалкие песни слышал-переслышал. Рознились они лишь манерой исполненья да последним куплетом. Мой шофер Господом был недоволен. Чем дальше рассказывал, тем больше возмущался несправедливостью провидения, да еще и меня приглашал в свидетели. Закончил полным бунтом. Коли есть Сатана, то нет Бога. Что тут скажешь? Увещаниями только масла в огонь подольешь. Я просил подвезти к св. Терезии на Лафонтен. В церковь такого субъекта калачом не заманить. Но страдальцам я почему-то вечная няня. Втащил в храм, усадил на скамью, сказал, чтоб попробовал от сердца помолиться святой Терезии и отсел в сторонку. Шли минуты. Он встал на колени. Закончив молитву, подошел ко мне, и молча мы вышли.
Потом историю эту я забыл. Прошел год. Иду по Елисейским полям. Собираюсь перейти на другую сторону. Подлетает такси. Из такси выскакивает шофер и бросается ко мне. Улыбка до ушей. Я еле узнал его, так он изменился. Жизнь наладилась, сказал он. Живет не тужит. Когда бывает в Отейле, непременно заходит поставить свечку святой Терезии, которая-то и наладила ему все.
Сообщение с Англией вследствие перемирия 1940 года прервалось, и долгое время от Ирининых родных известий не было. Лондон бомбили, и тревожились мы ужасно. Первая весточка пришла только в ноябре. Великая княгиня и дети живы и здоровы. У шурина Андрея после долгой болезни умерла жена. Теща переехала из Хэмптон-корта в Шотландию и поселилась во флигеле замка Балморал. А еще, оказалось, в бомбардировке погиб Буль. Письма, наконец, стали приходить, но шли очень долго. Из последнего узнали мы, что Федор заболел туберкулезом и лечится в шотландском санатории.
Из Италии вести были утешительней. Почта работала без перебоев. Дочь с мужем и шурин Никита с семьей писали регулярно. Так, сообщили нам, что мы скоро станем дедом и бабкой! Крошка Ксения родилась в Риме в 1942 году, но увидели мы внучку только четыре года спустя.
В прошлом я не раз уже страдал от Юсуповых-самозванцев. На сей раз вышла не трагедия, но комедия. Началась она давно, до войны, когда жили мы еще в Булони. Назвавшись князем Феликсом Юсуповым, проходимец соблазнил венгерскую девицу Фатиму. Дело было в Будапеште. На прощанье он еще и адрес оставил. Мой. Стал я получать письма, страстные и отчаянные. О былых ночах любви. Судя по всему, двойник был большой мастер. Напомнила мне девица, как сидела со мной в будапештском ночном ресторане, как плясал я на столе в черкеске, меча кинжалы над головами соседей. Я послал ей письмо, в котором объяснил ошибку. Не помогло. Сначала писала по-немецки. Теперь стала писать по-французски. По-французски – относительно. Сообщила, что начала учить его и собирается приехать с матушкой во Францию и выйти за меня. А пока ждет в консульстве свою «визо». Прислала фотокарточку – на снимке немолодая пышка с кудряшками. Написала: «Покупите лошка-вилька, пасуда, касрюля, гаршок и етот новый штюка – колодилник».
Еще хотела улей, чтобы «пчельки жюжжяль». Под конец самое главное: «Ви и я спать балшой кравать, матрас толстый, накрывала кружывная испанская». Испанская еще и шаль, «шал с бакрамой, а ишшо красивий залатой серги с бал-шой-балшой брылянт». В заключительном письме приезд был делом решенным и давалось последнее распоряжение: «Каждая день мне служить мажардомм».
Я посмеивался себе, как вдруг вызван был в венгерское консульство. Консул спрашивал, действительно ли я ожидаю двух дам и должен ли он подписать им визу. «Боже сохрани! – воскликнул я. – Это полоумная. Она годами засыпает меня письмами, принимая меня за кого-то другого!»
С паршивой овцы хоть шерсти клок: вторая мировая война освободила меня от Фатимы с матушкой.
В войну единственным средством передвижения было метро. Потому стало оно местом встреч самых неожиданных. Так, в давке я нос к носу столкнулся с давнишним другом, которого не видел сто лет, аргентинцем Марсело Фернандесем Анчореной. Анчорена познакомил с женой и пригласил на обед в новую их квартиру на авеню Фош.
Стихи и проза, лед и пламень не столь различны меж собой, как супруги Анчорена. Хортенсия – солнечный зайчик, живчик, хохотушка, говорит звучно, выразительно. Марсело – полутона. Говорит глухо, нерешительно, словно с трудом подыскивая слова для деликатной мысли. Молчит многозначительно. Она ясна как Божий день, он таинствен. «Хочу жить на сцене, с декорациями», – говорит она. И живет. Разве что занавеса не достало. Представление начинается. Три грации на дверях посторонятся и впустят актеров. Или те с большого балкона войдут. Или спустятся по лестнице с белыми балясинами и обтянутыми черным бархатом перилами. На кристьян-бераровской ширме оживут Пьеро с Коломбиной и разыграют под музыку «Лунной ночи» грустный скетч.
Авторы и постановщики спектакля: Андрэ Барсак, Жан Кокто, Брак, Тушаг, Матисс, Дюфи, Кристьян Берар, Джордже Кирико, Жан Ануй, Леонор Фини, Люсьен Кутар… Хватит, наверно. Андрэ Барсак, нынешний директор «Ателье», сделал план и декор квартиры, а также настенные эскизы с непременным, по причине войны, голубем мира.
В будуаре Хортенситы на двери – декорация из балета «Ночные красавицы» по ануйлевскому либретто. Художник – Фини, его же и «кошачьи платья». Ануй от руки нацарапал краткое содержание, Жан Франсэ приписал дюжину нот. Словно страничка старой рукописи. Весь вам балет на венецианском дверном стекле. Диковинное жилище, а самая диковина – рояль. Жан Кокто раскрасил его, а внутри спрятал радио. Рояль – чистое чудо-юдо. «Мой отпрыск», – говорит Кокто. Внутри на фоне звездного неба надпись-посвящение и приписка: «Ночная бабочка витийствует одна».
Все военные зимы с перебоями в отоплении супруги Анчорена принимали друзей в маленькой красной гостиной на самом верху. Я сидел под картинкой Пикассо и играл на гитаре. Там-то я и познакомился почти со всеми знаменитостями, кто оформлял в ту пору квартиру.
Но главным ее оформлением Анчорена считали талант, ум и культуру и собирали у себя замечательных людей самых разных идей, кругов, национальностей, устраивая меж ними интеллектуальное общение.
Не скучно на авеню Фош! Но веселье здесь высшего порядка. И хозяин – маг-волшебник. А гости – за круглыми столиками. Человек по восемь. Яства изысканные. Что едим – непонятно. Вкусно, но странно. То ли мясо, то ли рыба. То ли овощ, то ли фрукт. Главное – удивить и создать впечатление, что вы вне времени и пространства, в царстве феерии.
С продуктами было плохо. Часто приходилось питаться не дома. Чаще всего – в забегаловке неподалеку. Кормежка сносная, цены божеские. Однажды, пообедав с одной нашей приятельницей, мы пошли было к выходу, но тут хозяйка заведения отвела нашу подругу в сторону и спросила, не знает ли та, кто мы такие.
– Знаю, разумеется, – отвечала подруга.
– Да, да, понятно… Нет, но знаете, о нем тут у нас такое рассказывают! Говорят, он зарезал какого-то Марата прямо в ванной! Что хотите, ему скажите, а только передайте, чтоб ко мне в ватерклозет не ходил!
С тех пор подруга звала меня Шарлоттой Корде.
В те дни захаживал я в бар гостиницы «Ритц», встречал там знакомых. Там же познакомился с Рудольфом Хольцапфель-Вардом, американцем, известным в Париже экспертом-искусствоведом. Понравились взаимно и сблизились. Жил он в Отейле с женой и двумя малыми ребятами. Потом я часто навещал его.
Рудольф был человеком из ряда вон. Жил искусством, религией, философией, о повседневном не думал. Но мне нравился склад ума его. Правда, он обожал Руссо. В отличие от меня. С Рудольфом мы исходили весь Париж в поисках предметов искусства. У него был нюх на шедевры. Он находил сокровища тем, где их в принципе быть не могло. Владельцы и не подозревали, чем владеют.
Когда Америка вступила в войну, американцев арестовали. Рудольфа в том числе. С трудом удалось освободить его. Спасибо, помогли его австрийские и немецкие коллеги, с которыми сносился он до войны.
В ту зиму жена стального магната миссис Кори давала обеды в «Ритце». Постоянные застольцы: графиня Греффюль, герцоги Аренбергские Шарль и Пьер, виконт-острослов Ален де Леше, Станислас де Кастеллан с женой-«газелья парочка», и графиня Бенуа д'Ази, шившая себе платья из гардин.
Миссис Кори была худа как щепка и бледна как мертвец. Ходила в треугольной фетровой шляпе и носила ее на темени, как Наполеон треуголку. Уверяли, что в рыбный день она перед приходом гостей съедает бифштекс. Спиртного не подавалось. Приходили со своим. Графиня Греффюль вынимала редчайшее «Папское» 1883 года из черной тряпичной кошелки.
Коли жить не в Америке, а во Франции, то для миссис Кори самое место, думаю, было в зоопарке!
Однажды на ритцевский обед графиня Греффюль привела Жана Дюфура с женой, будущих наших друзей. Жан в то время уже пошел в гору в «Лионском кредите». В наши дни он – его директор. Работоспособность и энергия у Дюфура небывалые. И еще одно редкое уменье: после бессонной ночи выспаться за пятнадцать минут. К тому ж человек Дюфур общительный, с ним приятно и интересно, а как друг готов он для вас на все. Жену его Сюзанну мы зовем Марией Антуанеттой за сходство с королевой. Потому, верно, наша Мария Антуанетта, талантливая художница, частенько вдохновляется версальскими пейзажами. Выйдя замуж, для мужа она поступилась многим, что любила, к примеру, спокойствием. Жизнь ее при муже шумная, на людях, а хочется порой тишины, уединенья, писанья на природе. В данный момент приходится довольствоваться пейзажем за окном квартиры на набережной Вольтера. Из окна, по ее словам, «ей вся Франция видна». Причем в исторической ретроспективе. Ибо до нее в это окно глядел Бонапарт. Бог его знает, чту он там высмотрел… Позже сходились тут на бурные свиданья Жорж Санд с Мюссе.
Временное жилье на Лафонтен нам не нравилось. Хотелось найти что-нибудь основательней. На окраине Отейля в конце улицы Пьер-Герен, в тупичке, мы обнаружили бывшую конюшню, превращенную в жилой дом. Дом был ветхий и без удобств, но место замечательно. Деревья и мощенный булыжником дворик. Взять внаймы оказалось мало. Пришлось все починять и перелицовывать. Рабочих я призвал русских.
Была весна 1943 года. Зиму отсидели в Париже, с первым теплом перебрались в Сарсель. Гриша с Денизой занимались садом и огородом. С продуктами было все трудней, а у нас тут был подножный корм. Из Сарселя я то и дело ездил в Отейль присмотреть за работами. А им, казалось, конца нет.
К осени дело продвинулось не слишком. В декабре мы все еще торчали в Сарселе. Стала сильно болеть левая нога. Врач сказал – артрит и посоветовал съездить в Париж к хирургу. Вызвали такси, и на старом драндулете, как в карете скорой помощи, перевезли меня на Пьер-Герен в дом без крыши и отопленья. Никогда не забуду первые ночи в новом доме. Гриша раздобыл печку, но чадила она так, что окна и дверь держали мы настежь днем и ночью. Вдобавок шел дождь. Мы тряслись от холода и спали под зонтиком.
Хирург объявил, что ходить я не смогу, по-видимому, долгие месяцы. Друзья, увидав, как мы живем, стали уговаривать лечь в клинику, но особого леченья мне не требовалось, а Ирина была отменной сиделкой. Я остался дома. Мое вынужденное сиденье и домашний разор, впрочем, не помешали рождественскому веселью. В новогоднюю ночь мы пили и пели под гитару с русскими друзьями. На Пьер-Герен, я думаю, никогда такого не слыхивали!
Пьер-Гереновский тупичок наш – мир особый. Тишина полнейшая. Правда, рядом школа, и днем в переменку – шум и гам. Орут чада ни за чем или с целью свести с ума местных жителей. Поначалу мы из-за этого чуть не сбежали. Потом привыкли и даже приспособились к детскому визгу, как к часам. Утром в тупичке сходятся четвероногие парочки, вечером – двуногие. Соседей у нас немного, люди все скромные. Ревматичная старушка. По утрам, сгорбившись, еле тащит ведро. И не подумаешь, что есть луч света в темном царстве. Раз в неделю к ней приходит друг. Она поджидает его у окна. Всякую субботу он появляется у нас в тупичке, напевая: «А вот и я, а вот и я». Бывший музыкант из Руана. Приносит гостинчика, винца и покушать. Разложится, обед сготовит, сыграет на корнет-а-пистоне. Потом уйдет. На углу обернется, помашет ей, мол, до свидания. Она ему из окна улыбается и глазами провожает… а потом опять ждет.
А еще есть дворничиха Луиза Дюсимтьер. Могла бы на театре с большим успехом играть Полин Картон. Не жить Пьер-Герену без этой семидесятилетней молодушки, краснощекой и востроглазой. День-деньской хлопочет. Все дворы переметет, все лестницы перемоет. С огоньком, да еще с выдумкой. Мало что чистит-начищает, еще и белье моет-намывает, надо не надо и цветы пересаживает из сада в сад, из сада в сад. Когда моих нет, обед мне состряпает, непременно что-нибудь вкусненькое. Пойдет в магазин – вернется с новостями: то правительство постановило Эйфелеву башню снести к бесу, то машина врезалась в витрину Бель-Жардиньерки на скорости сто в час и народ подавила…
Меня Луиза зовет «мсье князь», жену – «мадам графиня», а мою замужнюю дочь – «барышня принцесса». Один мой знакомый доминиканец у нее – «мсье монах» когда в рясе придет, и «мсье профессор» когда без. Если иду куда-нибудь, прошу хлопотунью записать, кто звонил. Один раз говорит – посол звонил.
– Какой посол?
– Почем я знаю.
– Откуда ж знаешь, что посол?
– А голос у него такой.
Коронный ее номер – байка, как клала она вместе с президентом цветы «племяшу своему Франсуа» на могилу «Неизвестного солдата» у Триумфальной арки.
Ни Пьер-Герену, ни мне без Луизы не бывать.
Пока я был «сидячий», гость валил валом. Рудольф Холь-цапфель, живший по соседству на вилле Монморанси, приходил всякий день в шесть. Я был тронут тем более, что знал, как он занят. Но развлекать он меня вздумал чтеньем «Исповеди» Руссо, притом по-английски! Домашние звали его «господин Шесть-Часов».
Заглядывала Жермена Лефран, тоже соседка. Ее ум, остроумие, чувство юмора были для меня отличным лекарством.
В марте мне разрешили встать. Понемногу я стал выходить. Ремонтные работы почти уж закончились, у дома появилась физиономия. Внизу была гостиная и столовая, между ними – кухонька. Стены комнат обтянуты холстинкой, мебель прежняя, лондонской поры, побывавшая до Пьер-Герен и в Булони, и в Сарселе. В столовой я развесил своих кальвийских «монстров», а в застекленном шкафчике расставил забавные тряпочные куколки, сделанные Ириной.