bannerbannerbanner
Глухая пора листопада

Юрий Владимирович Давыдов
Глухая пора листопада

Уже болезненной синевою подрагивали керосиновые фонари, уже освещались окна, в них шатались тени, а метелица все гукала, ходила плавно, как и положено на Москве в масленую неделю.

Мама поднялась, у Саши ладони метнулись к щекам. Мама не кинулась, не обняла, брови у нее затрепетали, еще черные красивые брови, такие же, как у сыновей, мама не кинулась, не обняла, а перекрестила дрожью пальцев и молча поклонилась низко.

– Здравствуй, мам.

Она заплакала.

– Нил дома?

Он же видел, что брата нет. Он спросил машинально, про Нила подумав мельком. Молчаливый мамин поклон сразил его, ему нужно было услышать ее голос, вот он и спросил про Нила. Но она не отвечала, она плакала. Дмитрий взглянул на Сашу. Саша медленно отняла ладони от щек и опустила глаза, и Дмитрий опять подумал про брата, но уже не машинально, не мельком, а с отчетливой, пронзительной тревогой.

4

У Никитишны, в “гранд-отеле”, чуть не исподнее пропивали: потому как масленица и без “монаха” обойтись нет возможности.

“Гранд-отелем” именовал эти смрадные подвалы сосед Нила, бывший акцизный чиновник, насмерть отравленный зеленым змием. А “монахом” прозывался штоф оглушительной водки, и разминуться с ней, да еще на масленую, действительно никаких способов не обнаруживалось.

По случаю праздников хозяйка оделила братию полудюжиной сальных свечей, и теперь в гостиной или в зале, то есть в одном из самых обширных подвалов, относительно сухом и теплом, стабунилась вся золотая рота. Благодушно присутствовал и городовой, тоже здешний обитатель, с очень звучной фамилией – Сенатский.

И сама Никитишна, ворчунья и скупердяйка, но, приглядеться, не такая уж и ведьма, завернула к постояльцам, и рюмочку восприняла, и угощением не побрезговала.

Угощение было копеечное – рыба вареная. Зато бутылки – початые и еще не початые – составляли главную часть пиршества, как пожарный обоз во время смотров у Китайской стены.

– Не откажи, – ласково подносил хозяйке рябой мужичонка в красной палаческой косоворотке. – Выпей, родная.

– Пусть Манька спляшет тогда уж, – кобенилась Никитишна. – Коза, а Коза? Слышь, что ли? Будет тебе… – она вышамкала непристойность.

Из тонувшего в темноте угла отозвался плаксивый, с придыханиями голос:

– Только Сенечку приворожу, Никитишна требует…

Публика расхохоталась. У Никитишны мелкие слезочки брызнули, так и залилась. А рябого в красной рубахе облапил, покачиваясь, чубатый Вася-драгун и тоже пристал:

– Выпей, ваше благородь, мы ж к тебе всей душой!

– Гм… душой! – потешалась Никитишна, отпихивая его руку со стопкой. – Иде она у тебя, душа-то? Черту заложил душу-то.

Всякого, не в ладах кто с полицией, Петербург выручал проходными дворами, а Москва – подвалами. В отличие от петербургских, обособленных, наглухо замкнутых, московские подвалы дружественно сообщались то дверью, невесть для чего сделанной, то каким-то пещерным лазом, то почти крысиным ходом, как бы прогрызенным в кирпичной кладке. Можно было, как в здешних, приютивших Нила Сизова, нырнуть в преисподнюю у Красных ворот, а вынырнуть на свет божий чуть не на Каланчевской площади. Ничего не стоило заблудиться в подземельях, где утробно урчали сточные воды, где тьма пахла поганками, рухлядью, где ненароком и на труп наскочишь да и заорешь благим матом.

Народ тут подбирался лихой судьбины: уголовные и бродяги, не помнящие родства, всяческой масти разнесчастные, изъеденные алкоголем, как ржой; банкрутные, по миру пущенные удачливым конкурентом; проститутки, почти вышедшие в тираж; да и фабричные случались. Живали (вот как у Никитишны Сенатский) и “духи”, то есть городовые в веригах многодетности.

Хозяйке за ночлег постояльцы платили рупь-полтора помесячно, “духу” накидывали кто гривенник, кто пятиалтынный; тот в благодарность упреждал о налетах полиции.

Сенатский, бывало, и оплошает, но уж Никитишна “духов” угадывала, как ненастье, – поясницу у нее будто свербило. Тогда она командовала, как ротмистр: “Рысью марш!” – и постояльцы, подхватив портки, кидались врассыпную. И точно, полиция, стараясь не замарать шинели, заглядывала в подвалы. А там, понятно, ни единой рожи. Долг службы исполнив, полиция верталась, зажимая в пудовых кулаках чаевые, сунутые Никитишной “за беспокойство”.

Теперь, на масленой, незваных гостей не опасались, Сенатский с благодушным упорством наливался спиртным, крестец у хозяйки не свербил, она “музыки” требовала, и Вася-драгун раздувал “венку”.

 
Заиграй, гармонь моя,
Последний день гуляю я.
Гармонь нова, в три баса,
Играет разны голоса…
 

Нил Сизов тоже выпил, лежал в стороне, у стены. Стена была ласковая, для ночлежника самая выгодная, потому что за ней помещалась котельная, полнившая этажи бархатным калориферным теплом. Нил спиною к стене привалился, подперев рукой голову, смотрел на чубатого Васю, на усердного Сенатского, на мужика в палаческой рубахе, на хозяйку, уже захмелевшую и поскуливавшую в такт гармонике: “Их, их, их…”, на всю эту встрепанную полупьяную публику, озаренную сальными свечами.

После побега и всяческих мытарств по Москве, вдруг оказавшейся для него чужой, враждебной, Нил приткнулся к Никитишне. Паспорта она не требовала, в участке жильцов не отмечала, жить было можно.

Дома, у Тверской заставы, Нил боялся показываться. Он подкараулил Сашеньку, когда она возвращалась с фабрики, рассказал все без утайки. Сашенька ахала, костила жандармов, голосок у нее дрожал, и Нилу было сладко ее сочувствие. От Сашеньки он знал, что Митьку не выпускают и передач не берут, а мать околоточный пытает, где, мол, твой меньшой.

Потом они встречались с Сашей в сугробистых улочках Ямского поля или близ Грузин, в слепых проулках. Хорошо было им, да в мороз не разгуляешься, а в трактиры и чайные Сашу не затянешь – стесняется. Она забирала грязное белье, приносила чистое, уверяя, что Анна Осиповна выстирала; Нил знал, что не мама, и ему было приятно. Саша и пироги носила, и тут уж Нил наверняка знал, что мамины, потому Саньке, не в обиду будь сказано, таких ни за что не напечь.

Опасливо, страшась розыска, но работать Нил все ж нанялся. Мастер спросил было паспорт, Нил обещал принести, когда хозяйка вернет, взяла-де для приписки. Но дни плыли, а слесарь Сизов обещания не выполнял. Мастер то ли позабыл, то ли не хотел расставаться из-за пустяков с дельным парнем. Попробуй-ка найти такого слесаря для этих проклятых камер, где налаживались сушильные машины.

Работа и впрямь досталась не малиновая. Смоленские мастерские добром не однажды помянешь. Был бы градусник в сушильных камерах фабрики Гюбнера, никак не меньше шестидесяти показал бы. Нескончаемой цветастой лентою натекал ситец из-под вальцов набивных машин, струился, подрагивал, пари́л на горячих металлических валиках. Ситец просыхал в несколько минут, Нил в своей ситцевой рубахе мок тринадцать с половиною часов. Дышать было нечем. Вдруг сожмет, стиснет в груди, как перед смертью. Выскочишь, черпанешь из бочки, вода ледяная в ковшике позвякивает, и опять в сушильные камеры, как в первый день творенья, когда ничего не видать было, одна мгла да дух святый. Тринадцать-то с половиной часиков отдашь хозяину, господину Гюбнеру, изойдешь влагой, как гриб, тогда и в подвале у Никитишны под шум, гам, писк уснешь мгновенно, будто свечку задуют…

– Манька, стервь, долго будешь… – уже не шутя расходилась Никитишна, опять загибая соленое. – Сенька, пусти, хватит. И чего нашел, а? – недоумевала хозяйка, обращаясь к постояльцам.

– А вот мы их чичас, – петухом кричит рябой, ляпает себя по бокам. – Окропим, – кричит он, крючковато захватывая бутылочное горло. – Эй, тама, многая лета-а-а!

Публика, кто еще на ногах, устремляется с хохотом в дальний темный угол, к рваным грязным занавескам, но Коза уже выскакивает, спешит к столу, и Сизову видно, как Манька, испитая, простоволосая, слабо машет рукой Васе-драгуну: начинай, мол, я вот только горло промочу. Она опрокидывает почти полный граненый стакан, а рябой, шутовски приседая, похаживает вокруг нее, верещит:

 
Тебя Сенька усладил,
А ты нас услади,
Тебя Сенька усладил,
А ты нас услади…
 

Костистое лицо Маньки мучительно морщится. Но вот уж Коза головой мотнула, оправила кофточку на плоской груди, вот уж выступила-переступила одной ногой, другой ногой, будто определяя, послушны ль они и ладно, хорошо ль ведет “Барыню” Вася-драгун, и тут уж Нил замечает, как Манька будто вся меняется, все в ней пружинно и точно на местах устанавливается. И гордячкой, недотрогой выходит, неприметным почти движеньем плеча убирает с дороги рябого, всех убирает. Бывали дни алмазные, танцевала Мария так, что господа к ней с цветами и шампанским ломились. А теперь у нее Сенька в полюбовниках, карманный сухаревский мазурик, да и тот нос дерет, молодуха, говорит, у меня на Сретенке, пальчики оближешь. Вот он, Сеня, выполз из угла, руки, худенькие, верткие, в карманы посунул, в зубах папироску прикусил, на затылке мятый плюшевый цилиндр. Фартовый малый Сеня, только на правый бок косенький, били его как-то у Сухаревской башни, ломали ребра. Ну-ка, Сеня, посмотри, полюбуйся, как Манька твоя, танцорка, выказачивает.

Всех она взметнула своей “Барыней”. И акцизного, который всхлипывал, и рябого, что стоял раззявив рот, и женщин, таких же, как она, проституток, сестрински обнявшихся на лавке, и городового Сенатского, забывшего закусить, и Сеньку, который оглядывался, как бы делясь своим восторгом, и Никитишну, прижавшую к губам кулачок, точно в радостном испуге. Нил Сизов уже не лежал, не поддерживал голову рукою, он вскочил на ноги. Вот же, проносилось у него в голове, по-скотски живут, а живут, ни хрена им ни книжек не надо, ни царя, ни бога, и ничего про черный день, потому все дни черные, но уж выдастся минута – отойди, не мешай.

Глядя на этот вихрь, на смерч этот, что рванулся, треща каблуками, рубахами, юбками, Сизов начисто позабыл и свое омерзение вонючей сивушной жизнью подвальных обитателей, и свою снисходительность к “несчастным”, “пропащим”, и свое высокомерное убеждение, что уж он-то, Нил Сизов, никогда не уподобится им. Он все начисто забыл. Вольницу он видел, освобожденность ото всего, что большинству на свете мило-дорого, и ему уже не только хотелось быть таким же бесшабашным, но он уж вроде был таким. Жизнь – копейка, голова – ничего! И хмельной вином, хмельной этим смерчем, Сизов тоже сорвался в пляс, два пальца ткнул в рот и засвистал, засвистал.

 

Все выпили, ни косушки на похмелку, пролито было и наблевано, кто-то, рыдая, стучал по столу, Сенька-мазурик тряс акцизного, потому что плешивый лез целовать Маньку Козу. Наконец все утихло, угомонилось, улеглось.

Свечи чадно гасли, ночлежка выдыхала перегар. В котельной печи остывали. Нил, казалось, различал шорох умирающих головешек. Сквозь шорох вилась мелодия “Барыни”, туго закручивалась в затылке, теперь надоедливая, однообразная, никчемная, мучительная: “Сударыня, барыня, сударыня, барыня”. И снова, и сызнова… Он стал думать о Мите, об арестном доме, о матери и Саше. “Саша, – думал он, – Сашенька-то меня любит, очень она меня любит…” Но и в сладость мыслей о разделенной любви вплетался, путая их, мешая, все тот же чертов мотив “Барыни”.

Сизов забылся. Снилось ему что-то темное, неотчетливое, душное.

Происшествие в Смоленских мастерских огорчило Златопольского как нелепость, как несуразица. Огорчил и арест Дмитрия Сизова. Они оба, эти Сизовы, были ему симпатичны. Он усматривал в них родство с Тимофеем Михайловым, повешенным на Семеновском плацу, с Тимошей, которого прокурор назвал “апостолом петербургских рабочих”. Разумеется, Сизовы еще не были “апостолами”, но они, несомненно, были из того же крутого теста, и Златопольский говорил товарищам, что на них можно положиться.

Прослышал Златопольский и о том, что младший Сизов улизнул от жандармов. Однако попытки отыскать Нила кончились ничем. Анна Осиповна с суровой отчужденностью приняла Златопольского. То ли ненавидела “совратителей”, то ли опасалась подвоха. В глазах ее было столько враждебности, что Савельич не досаждал расспросами.

Время шло. Златопольский думал, что Сизов-младший совсем убрался из Москвы, да уже и забывал симпатичного малого, любителя серьезных рассуждений о социализме и Парижской коммуне. Но вот однажды в разговоре с Александровым был упомянут некий “новый слесарь”.

Александров, кузнец с завода Бромлея, устанавливал подпольные связи с гюбнеровскими ткачами. Ткачи, хоть и бунтовали недавно и опять собирались бунтовать, в кружок тянулись со скрипом. Александров ругательски их ругал, превознося до небес сознательность металлистов. “Нового слесаря” помянул он вскользь: парень-де лет двадцати пяти, работник хоть куда, но держится волком и в трактир “Плевна”, где гюбнеровские получку отмечают, никогда не заглядывает. Златопольский выслушал все это вполуха.

Потом, неделю, верно, спустя, Савельич в каком-то разрыве своих повседневных обременительных забот смекнул, что странное поведение гюбнеровского слесаря должно чем-то объясняться. Может, в охранном запугали, мучается парень? Ведь стараниями Судейкина такие вот затравленные объявились на питерских заводах, ну и Москву, кажется, не минула чаша сия. Предположение это казалось Златопольскому верным, и он пожалел неведомого слесаря.

Поздним вечером – светло было от полной луны, – когда на фабрике пошабашили и ткачи устало и словно бы нехотя вываливались из ворот, Александров исполнил просьбу Савельича – показал ему издали “этого самого волка”.

Златопольский сразу признал Сизова, однако не окликнул, виду не подал, привычно подчиняясь законам конспирации. Александров смотрел на Савельича вопросительно. Златопольский равнодушно пожал плечами, и они разошлись.

Нил шел изнуренной походкой, не останавливаясь, чтобы закурить и осмотреться, не прибегал ни к одному из тех приемов, каким нелегальные обнаруживают слежку, и Савельич мысленно укорил Сизова за неконспиративность. Яловые сапоги, в которых шагал Сизов, тоже не остались без внимания Златопольского. Он улыбнулся: “Цеховые традиции”. В отличие от ткачей, от ремесленников, настоящие заводские валенками пренебрегали, валенки для “серых”, а они, токари и слесари, знают толк в городском обличье.

Улучив минуту, Златопольский окликнул Сизова. Тот, вздрогнув, косолапо загреб ногой, резко оборотился. Мгновение всматривался – и блеснул улыбкой.

Чайная Клочкова славилась “немецкой” опрятностью, несвойственной московским чайным, но завернули-то они сюда лишь потому, что чайная эта тотчас и приветливо попалась на глаза.

“Пить!” – силился крикнуть Нил.

Душистый чай, тяни-посасывай… Чер-рт, горло как в песке, язык как тряпичный. И чего мешкает половой? Вот рохля попался… Савельич мигает: езжай, говорит, в Питер, я тебе, говорит, чистый паспорт достану. И вздыхает, душа-человек: рано, говорит, рано тебе, парень, в нелегалы, жизнь, говорит, в нелегалах трудная. А паспорт – не сомневайся, добуду, ищи тебя после, свищи… Горит в горле, пить хочется смерть! Отчего ж половой не идет? Чайники-пузанчики так и плывут, так и плывут, покачиваются; чайная чайком балуется, слышно, как бараночки хрупают. Ну нет сил терпеть…

– Пить, – крикнул Сизов. – Пить дай!

– Ай, може, выпить? – вкрадчиво произнес чей-то голос. Сизов открыл глаза. Рябой мужичонка в красной рубахе, уперев руки в полусогнутые коленки, вытянул бороденку. – Слышь, мастер, ты давай-ка вот что… У тебя жа есть, ты бы дал, а мы эт-та в секунд. А? Гибнем мы, мастер, право слово, гибнем. Выручи ты нас, а?

Ночлежники чаевничали. Городовой громко всасывал с блюдечка, громко вздыхал и сморкался. Акцизный, обреченно уронив голову, грыз баранку. Лица у всех были как из оберточной бумаги.

Нил нашарил в кармане деньги. Рябой алчно осклабился, припрыгнул, закивал:

– Отдыхай, родной, отдыхай, а я тебе сичас пивка, пивка!

Вернулся он “в секунд”, не одевшись бегал, в разбитых валенках на босу ногу. Крикнул с порога:

– Эй, мастер! Баварецкое получай да выскакивай: краля ищет.

Сизов про пиво забыл, опрометью вылетел. Что такое? Сама-то сюда, к Красным воротам, никогда не ходила. Не дай бог с матерью что…

Он схватил ее руки.

– Ну?

– Митя пришел, – сказала Саша радостно, но сразу будто испугалась: водкой разило, такого не бывало.

– Мать ничего? – спросил Нил.

– Здоровы, кланяются, – ответила она с укоризненным вздохом.

– Митя пришел, да? – повторил он, словно сейчас только понял.

– Шапку надень, за воротами подождем, – сказала Саша.

Рассверкался денек – вот оно, прощеное воскресенье, масленой венец. Снег – белее Красных ворот. Топчут снег рысаки, пешеходы, коночные клячи, топчут кому не лень, а он сверкает взапуски. По Земляному, что ли? А-а, не все ль равно! Пошли!

Митька отощал, пожух, не блины едал арестантом. Гляди-ка, улыбается Митя, да улыбка-то как с отвычки. Ничего, где наша…

– Так, так, стало быть, клонил к измене? Прохвост, чтоб его кондратий тюкнул. И деньги сулил? Подавись он своими деньгами. И охранным стращал? Так, так…

Ну что про себя сказать? Живу, брат, в “гранд-о́теле”. Публика, сам понимаешь. А слесарничаю в пекле, Смоленские – рай небесный, честно говорю. Да ладно, это после. Тут вот что: Савельича встретил. Не вру, провалиться мне, не вру. Душевный человек, за таким в огонь и в воду. Ну, встретились, выпало такое. Достану, говорит, паспорт, чистый совсем паспорт. Жалел: нелегальный, объяснял, вечно бездомовный, настороже вечно, глаза сомкнешь – под головой револьвер держи. А как, говорил, паспорт дам, махни-ка в Питер, вот какой совет. Свидание назначил в той же чайной. Жди, сказал, через три дня. И что же думаешь? О сю пору жду. Нету.

“А и хорошо, что нету, – думала Саша, – благодетель какой: «Паспорт достану»! Это что ж такое? Это уж, значит, тайком живи, ни дома, ни семьи”. Не-ет, Саше не нравился какой-то там доброхот Савельич. Выдумал тоже: в Питер езжай. Где родился, там и живи. А то – в Питер! И пойдет Нил шататься, перекати-поле. Он, стало быть, в Питер, а она куда?

– Нечего ехать, – с сердцем сказала Саша. – Ты не один… С матерью-то как же?

– Ну как? – беспечно, понимая, о чем речь, ухмыльнулся Нил. – Уж как-нибудь. Как сейчас. Да вот и Митя дома будет.

– Нет, какое, – сумрачно сказал Дмитрий. – У меня впереди темно.

– Те-емно? Отчего ж темно? Ты вольный казак.

– Подневольный, – еще сумрачнее поправил Дмитрий.

– Да брось ты, – не унимался Нил. – Не удрал, сами отпустили. Теперь это ты ступай к Оресту Палычу, так и так, принимайте, мол, под вашу руку.

– Сами отпустили, – потупился Дмитрий.

В ушах у него звучал голос Скандракова: “Приглашать будем. Товарищи, натурально, и заподозрят…”

– Слушай, Нил, – Дмитрий вдруг приметно ободрился, – а как бы это все ж Савельича-то повидать?

Нил об этом думал не однажды, да ничего не надумал. Заглядывал он в клочковскую чайную – толку никакого. Взяли Савельича, не иначе как взяли. Но Митя-то ободрился, у него надежда большая на Савелия Савельича. Как брата огорчить?

– Такая, Митя, штука, – осторожно молвил Нил, – уехал он, вот что я тебе скажу. Знаешь, подхватило в одночасье, давай бог ноги. – Быстро прибавил: – Да только приедет, вернется, это уж непременно. Я как понимаю? Натура у Савельича поперечная: власть к нему так, а он к власти эдак. – И Нил старательно рассмеялся.

“А хоть бы и не приехал, – мысленно твердила Саша, – без него образуется. Уже околоточный бросил досаждать, еще малость, и вовсе позабудут про Нила. И чего такого сделал? Ну, сбежал от караула, вина какая, прости господи. Заодно с братом брали, а брата, вишь, сами отпустили, не за что, стало быть, держать. И тех-то, которые контору разносили, тоже на все четыре стороны. Кого, сказывают, на родину выслали, а других выгнали, и вся недолга. Нет уж, Нил Яковлевич, потерпи-ка в берлоге своей, только к водке не обвыкни, а там и домой. Обойдется, перемелется. А не домой, так еще где комнату наймем. Анна Осиповна по-хорошему, а все свекровь, можно и в стороне поселиться”. Все у Саши аккуратно сметывалось, по-людски.

Расставались в сумерках, в редких, робких огнях. Метель, себя закачав, устала и легла. Зазвонили к вечерне, прощеным воскресеньем масленица кончалась.

После вечерни в домах заговляться блинами станут и рыбою, а потом прощенья просить друг у друга и отвечать с улыбкой: “Бог простит”, отдавая друг дружке низкий поклон.

– Прости, Нил, – грустно сказала Саша.

– Бог простит, – невесело улыбнулся Нил.

Есть у них дом, и нет у них дома. Есть у Мити воля, и нет у него воли.

– Прости…

– Бог простит…

И поклонились они в сумерках, близ Красных ворот.

5

В понедельник, направляясь в контору, старший Сизов с изначальным интересом всматривался в полную машинных звуков и запахов, движения и деятельности панораму. После тюрьмы Дмитрий примечал многое, на чем прежде не задерживал глаз.

Он беспокоился, как-то его примет инженер Орест Павлович, но при этом жадно разглядывал темные, как копченые окорока, стены, грязно-белые кирпичные кружавчики по верху водокачки, плотные столбы пара, струение рельсов, приподнятые или опущенные стрелки, похожие на молотки игрушечных медведей-кузнецов, вырезанных из липового бруска. Он вслушивался в гудки локомотивов, тоскующих по дальним пробегам, в озабоченный посвист торопливых маневровых паровозиков, в осторожное, как на пробу, полязгивание буферов, в слитый железный шум мастерских. Он думал о былой причастности к тому, что вершилось здесь, и вдруг ему стало обидно, обидно и жаль, что без него, верно, произошло в мастерских нечто важное, определяющее, к чему он, Дмитрий Сизов, не имел отношения.

В конторе все было как и до разгрома: щелканье костяшек, запах клейстера, запах папирос “Аграфиоти”. Люстриновые пиджаки писали, сводили дебет с кредитом, открывали и закрывали счета.

И Орест Павлович остался таким же, как тогда, когда они с Нилом вручали ему письменное требование мастеровых. Впрочем, нет, не таким же, потому что сейчас лицо его в пенсне и с бородкой не было сухим и отчужденным.

– Те-те-те, – произнес он бодро, – санкюлот пожаловал. По какому поводу, извольте узнать?

Дмитрий объяснил. Инженер откинулся на спинку высокого, черной кожи кресла.

– У мастера был? Нет? Почему же? – И не дал ответить. – Хорошо, распоряжусь. Но помни… – Он беззлобно погрозил пальцем. – Помни, Сизов!

– Спасибо, господин начальник.

– Да! Погоди! – остановил инженер. – А братец где же? – Дмитрий, насторожившись, пожал плечами. Орест Павлович снял пенсне, дыхнул на стеклышки. – Эх, Ирландия, Ирландия, – протянул он намекающе и насмешливо, вспоминая дерзкое замечание Нила, что Россия, конечно, не Англия, но может восстать, как восстала Ирландия. – Вот тебе и Ирландия, – добавил начальник, протер и надел пенсне, но взглянул мимо Сизова. – Кстати, запрашивали о тебе… Слыхал? Знаешь?..

 

Дмитрий слыхал, знал. Сука эта, Скандраков, в охранном сетовал: вот, дескать, начальство отзывается положительно, а ты, Дмитрий Яковлевич, и так далее.

– Благодарствую, Орест Павлович, – искренне отвечал Сизов, впервые называя инженера именем-отчеством.

– Полноте, – прихмурился тот и как-то внезапно оборвал разговор: – Ступай.

Теперь, когда его приняли, когда он шел к станку, Сизов уже думал, что все получилось, как оно и должно было получиться. Орест Павлович добр, но принял-то оттого, что нехватка в таких вот первой статьи токарях.

Мастер, конечно, не возрадуется, размышлял Дмитрий, обходя вагоны и локомотивы, бочки, груды угля, поленницы. После истории с оштрафованным учеником Корней Иванович дулся на Сизова, хотя, правду сказать, по-прежнему поручал сложные работы и платил на совесть.

И точно, Корней Иванович, рослый, с медвежьими глазками, бородатый, не заплясал при виде Сизова.

Сизов снял шапку, поклонился.

Корней Иванович сдержанно ответил:

– Здравствуй.

Сизов сказал, что начальник велел поставить его к работе.

– Та-ак. К начальству сунулся? А Корней Иванович тебе, получается, не указ?

– Да я думал…

– Ты думал! – Мастер фыркнул. – Он думал! – И передразнил: – “Начальник велел!” – Помолчав, вздохнул притворно: – Начальство велит, наше дело сполнить. Идем.

Дмитрием снова овладело острое чувство новизны, интереса и любопытства, но сейчас интерес его был обращен не на строение со стеклянными продушинами в крыше, откуда падал скупой зимний свет, не на маслившиеся машины, не на трепетный и напряженно тугой бег трансмиссий, а на тех, кто был в этой мастерской. Дмитрий не видел многих старых товарищей, хотя вот дружески кивают ему, по плечу хлопают, а кто-то и под бок на радостях толканул. Но многих он не находил, самых закадычных, “умственных”.

– Ну, – сказал Корней Иванович, останавливаясь, – конь твой. Седлай.

Станок был тот самый, на котором Сизов прежде токарничал. Сизов тронул ладонью патрон, бабку и нагнулся, как в нутро заглядывая, и опять все потрогал, но уже обеими ладонями. А у Корнея Ивановича медвежьи глазки любовно мерцали.

– Теперь али уж с завтрева? – слукавил он, зная, что ответит Сизов, но желая вкусить этот его ответ.

– Чего там завтрева?

Корней Иванович крутнул головой, просиял.

– Эх, Митюха, руки золотые, да горло говенное.

То было дедовских времен, истинно заводское присловье, похвала и укоризна вместе: похвала за мастерство, укоризна за нрав неуломный.

Недели не работал Сизов, как в контору потребовали. Сторож-старик, приглашая его, глядел жалостливо. Дмитрий понял причину неурочного вызова. Он сразу взъярился, у него дыхание перехватило.

В конторе дожидались двое немолодых, устоявшейся выправки жандармов.

– Сизов?

– Да, да, – раздраженно ответил Дмитрий, чувствуя испуганно-любопытные взгляды конторщиков.

– Пожалуйте с нами.

– Пойдемте, пойдемте, – вызывающе согласился Дмитрий, сознавая никчемность своего раздражения и торопясь убраться из конторы.

Поехали на конке. Жандармы сели по бокам. Пассажиры смотрели на Сизова с тем же выражением на лицах, что и заводские конторщики. “Наверное, за червонного валета принимают, – думал Дмитрий, – за жулика”. Ему было неловко, стыдно. Но какой-то студент, пухлый, с родинкой, совсем еще мальчик, выходя из вагона, бросил Сизову: “Вы как Христос между разбойниками”, – и, спрыгнув, приветливо помахал рукой.

Сумрак лестниц, переходы, коридоры – все это Дмитрий уже видел. И этих господ в партикулярном или форменном платье, озабоченных, серьезных, спешащих со своими бумагами, взглядывавших на него скользяще, но цепко и как бы без всякого выражения, тоже видывал.

Кабинет Скандракова был убран с той неказенной роскошью, в которой угадывалась гостиница второго разряда. На стене висел портрет императора Александра Второго: вечное и грозное напоминание тайной полиции о кровавых социалистах.

Скандраков усадил Дмитрия, прошелся на своих коротеньких ножках от дверей до стола, повернулся и уставил в Сизова выпуклые пристальные глаза. Потом, видимо удовлетворившись, вернулся к столу, под портрет убиенного императора.

Голос Скандракова казался таким же русым, каким он сам был, но в этом уже знакомом Сизову голосе звучала нынче новая интонация, не сразу уловленная Дмитрием. Вскоре он уловил и понял ее: она окрашивала разговор в теплый цвет доверительного сотрудничества. Мы, мол, с вами, Дмитрий Яковлевич, обо всем уже условились, остаются частности, а частности нам, батенька, проще пареной репы. Уловив эту особенность, Дмитрий медленно побледнел, но его, однако, сильно занимало то, что говорил Скандраков. А тот говорил, что многие закоперщики-революционисты, переметнувшиеся из Петербурга в Москву, с божьей помощью изловлены. Да, да, изловлены!

– Между прочим, и некий Савелий Савельевич, – сообщил он, тонко улыбаясь. – Эти-то Савельичи и сбивают с толку народ наш, к коему не имеют никакого отношения, как элемент чуждый и пришлый. Да-с, так вот. Закоперщики изъяты, забота теперь другая. Я ведь, Дмитрий, очень хорошо понимаю твою любовь к работникам, к своему сословию, и прямо нахожу это достойным уважения…

Сизов, опустив глаза, смотрел на короткие ножки в блестящих востроносых штиблетах. Скандраковские ножки находились в егозливом движении: то вспрыгивали одна на другую, то выставлялись поочередно, то каблучком пол придавливали, как в мазурке, то штиблетный носок морщили улыбчивыми морщинками. И наконец твердо, плотно, всей подошвою припечатались к паркету.

– Надо оберегать сословие! Вышнее правительство печется о благоденствии всех сословий! Однако промышленные работники не всегда это понимают. Нужна правильная, согласная, сердечная деятельность. Надобно заблаговременно знать положение мастеровых и доводить до сведения. – Он поднял палец. – И тогда воспоследуют милости. Не знаю, слыхал ли: граф Ростовцев и граф Дмитриев ходатайствуют об учреждении акционерского общества. И какого, думаешь? “Благо рабочих”. Да, да, именно благо рабочих!

– Кто пайщиками? – поинтересовался Сизов.

– Ага, – улыбнулся Скандраков. – Ты вот сейчас и вообразил: за счет рабочих! Не так ли? А вот и не так, не так. Частное страхование за счет хозяев, да-с! – Он помедлил, потом сказал сожалеючи: – Пока еще не осуществлено. Но, полагаю, осуществится, непременно осуществится! Однако нам помощь, осведомленность нужна. Понимаешь, братец, это ведь совершенно несправедливое мнение, будто вы, мастеровые, сами по себе, а мы, то есть и не мы, а вышнее правительство само по себе. – Он сокрушенно развел ладошками. И продолжил: – Так вот, никаких выдач! Такой-то сказал то-то, эдакий грозил, третий подозрительно мыслит: не надо! Решительно говорю: ничего эдакого не надо. Вы нам, Дмитрий Яковлевич, общие настроения, общие сведения. Так сказать, крупным вкладчиком в наше… – он улыбнулся, – в наше общество “Благо рабочих”.

Дмитрий поднял глаза. “Благо рабочих”? Гм, интересно! Да только не здесь, не в охранном. Он знал твердо: никакое благо – рабочее, нерабочее, – никакое благо, ничье благо не совместимо с тайной полицией. Он покачал головой.

– Не по мне, не пойдет.

Скандраков притопнул ножкой, как копытцем, рассмеялся коротко. Он был оскорблен в лучших намерениях. Острее, пристальнее инспектора Судейкина вглядывался он в этот “рабочий вопрос”. Нет, Скандраков не желал исключительных законов наподобие германских. Любой проходимец может править страной, пользуясь всеподавляющей жестокостью. Тут не нужен Вольтер, а нужен фельдфебель, усатый или безусый, в штатском или военном, но фельдфебель. Не осадное положение, не исключительные законы, а нечто гибкое, гуттаперчевое. Таково, думал Скандраков, веление времени.

Но вот, черт возьми, сидит мастеровой, отвечает тупым “нет”, а он, Скандраков, бьется как рыба об лед. И потому г-н Скандраков мгновенно отбрасывает “государственные соображения”, высокие материи отбрасывает он к дьяволу. Разумеется, нетрудно измотать упрямца регулярными вызовами в розыскное отделение, загнать в угол, распустив слух о сотрудничестве его с тайной полицией. Способ испытанный, такие, как этот Сизов, задыхаются насмерть. Можно, все можно, но у г-на Скандракова есть еще козырь. И, вперив в Дмитрия Сизова стеклянные глаза, он козырь этот выкладывает.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35 
Рейтинг@Mail.ru