Об одном из таких воскрешений я просто не могу не рассказать. Речь идет об Игоре Селезневе, моем сверстнике, чье имя читатель уже встречал в этих заметках. Мы с ним оба коренные москвичи, по образованию учителя-словесники, в 1970-е вместе входили в литературу, посещали поэтический семинар Сикорского. Он был лидером семинара, я до сих пор наизусть помню многие его стихи тех лет:
Как у поэтов нету возраста,
Так ночью в Новгородской области
Ждешь – не дождешься темноты.
Лишь все по-прежнему смеркается,
С кустами дальними смыкается,
И пахнут дивные цветы…
Да и дебютировал я с Игорем в коллективной подборке в 1974 году на полосе «Московского комсомольца». Правда, Селезнев к тому времени уже широко печатался и был своего рода мэтром нашего поколения, на все литературные явления имел свой твердый взгляд, о Пастернаке или Мандельштаме говорил так, словно они его старшие друзья, а о Вознесенском с теплой иронией, будто бы Андрей Андреевич – напроказивший приятель. Потом почти в одно время у нас с Игорем вышли книжки в «Молодой гвардии» в серии «Молодые голоса». Игорь – единственный из друзей-поэтов гулял на моей свадьбе в 1975 году, выпил и едва не пал жертвой неюной одинокой программистки, сослуживицы моей жены. В дальнейшем мы постоянно общались: едва я занимал какой-то пост, например, в журнале «Смена», или затевал литературный проект, тот же альманах «Реалист», первый, кто появлялся на пороге со стихами, Игорь Селезнев, полный своего неповторимого мрачного достоинства. На его лице всегда играло то особенное выражение, какое бывает у людей, глубже других постигших тайный смысл жизни, но не желающих огорчать простоватых современников своим тайным знанием.
Возглавив в 2001 году «ЛГ», я ждал появления друга юности с минуты на минуту, даже спрашивал у секретарши, не заходил ли он в мое отсутствие. Нет – не заходил. Селезнев вдруг исчез. Несколько раз я предпринимал тщетные попытки разыскать его, пока покойный ныне Юрий Чехонадский (наш однокашник по семинару Сикорского) не сообщил мне, что Игорь, по выражению Михаила Светлова, «ушел в дальнюю область, загадочный плес…». И песню унес. К тому же предварительно сойдя с ума.
– Это точно?
– Точно, – скорбно кивнул Юра. – Перепроверил по нескольким источникам.
Юра был по образованию математиком, ко всему относился системно и даже с помощью формул убедительно доказал: ощущение, будто с возрастом дни становятся короче и сменяются быстрее, а время просто летит, вовсе не ощущение, а физическая явь. Чем дальше в жизнь, тем объективно длина наших суток сжимается, как шагреневая кожа. Хотите верьте – хотите нет.
Я принял эту весть о кончине Селезнева с грустной готовностью: наше поколение убывало стремительно: Коля Дмитриев, Гена Касмынин, Галя Безрукова, Женя Блажеевский, Саша Щуплов… Душевные заболевания и странности в нашей среде тоже не редкость. Достаточно вспомнить поэта Егора Самченко, в прошлом главного психиатра целого района Подмосковья. Так вот, при общении он сам напоминал мне пациента, сбежавшего из дома скорби. А знаменитый Диомид Костюрин (по прозвищу «Динамит Кастрюлин»), который нагишом выбросился из окна своей квартиры в центре Москвы, предварительно выпив и хрястнув об пол бокал «Советского шампанского»! Итак, готовя новую редакцию этого эссе, я вставил в мартиролог имя давнего товарища Игоря Селезнева, не забыв упомянуть о его помешательстве. Бражничая с соратниками литературной молодости, мы обязательно вспоминали Игоря и пили за его светлую память и желали ему царствия небесного: он ведь был глубоко верующим человеком, постоянно осенял себя крестным знамением и мог водить экскурсии по храмам Москвы.
Вдруг в 2016 году, весной, в Переделкино раздается звонок, и удивительно знакомый голос спрашивает:
– Юра, знаешь, кто тебе звонит?
– Кто?
– Только не падай!
– Я сижу за компьютером.
– Игорь Селезнев.
– ???!..
Оказывается, он прочитал мое эссе в интернете, обнаружил свое имя среди утрат, справедливо вознегодовал и решил восстановить справедливость. Мы встретились и обнялись. На мой вопрос, куда же он исчез и почему не давал о себе знать целых 16 лет, Игорь посмотрел на меня с мудрым сочувствием и ответил: «А зачем? Для того, что я сейчас делаю в поэзии, журналы, газеты, публикации, признание читателей вовсе не нужны…» Обращается же он ко мне, так как его задели мои слова о помешательстве.
– Разве ты не видишь, что я здоров?
– Вижу…
– Тогда дай опровержение, будь добр!
Вскоре в «ЛГ» вышла большая подборка Игоря Селезнева с моим извиняющимся предисловием, где я подчеркивал, что после долгой разлуки встретил друга юности, как принято говорить, в трезвом уме и здравой памяти. Вот только стихи в подборке были все те же, что я знал двадцать лет назад. На вопрос, нет ли чего новенького, он очень серьезно и чуть свысока сообщил, что пишет сейчас одновременно несколько сотен стихотворений, но показывать их не хочет – слишком сильным будет потрясение человечества…
Надо сознаться, став прозаиком, я все-таки не раз обращался к стихам. Нет, вернуться в то особое состояние, когда весь мир – лишь повод для точного сравнения или метафоры, окатывающей, как шайка ледяной воды, мне почти не удавалось. Но я тосковал по временам, когда удачная аллитерация, рожденная в трамвайной скуке, оправдывала прожитый день:
Вот так он живет и прижизненной славы не просит,
Но верит, конечно, в один из ближайших веков
Привинтят, быть может, к автобусу сто сорок восемь
Табличку «Здесь жил и работал поэт Поляков».
Не случайно в моих драматических и прозаических сочинениях среди персонажей часто встречаются поэты. В пьесе «Одноклассница» спившийся пиит Федя Строчков читает мое юношеское стихотворение «Дразнилки, ссоры, синяки, крапива…», в свое время ценимое соратниками. Герой романа «Замыслил я побег…» Башмаков посещает литературное объединение, очень похожее на то, в которое ходил я сам. А в «Гипсовом трубаче» стихи стали важной частью романной ткани. Кто-то из критиков даже упрекнул меня в том, что я соорудил из вязниковской учительницы Ангелины Грешко лихую литературную мистификацию вроде легендарной Черубины де Габриак. Ну в самом деле, чем не новое направление в поэзии, скажем, «неоархаизм»:
Готический камин огнем ярится.
Доспехи наспех свалены в углу.
Голубоглазый странствующий рыцарь
В мой замок постучал и зван к столу…
Но я ответил критику, что любые мистификации бессмысленны, когда вся нынешняя поэзия, по сути, и есть сплошная навязчивая мистификация. Впрочем, стихи мне довелось сочинять не только для героев моей прозы. В начале 90-х, взбешенный тем, что происходило в Отечестве, я разразился политическими эпиграммами, частично опубликованными в оппозиционной прессе. Меня в те годы потряс сарказм глумливой Истории, которая творит тектонические перемены в обществе с помощью ничтожных и смехотворных людей.
Знать, мы прогневили Всевышнего.
Нет продыху от стервецов.
Все Минина ждали из Нижнего,
А выполз какой-то Немцов…
Впрочем, если читатель полагает, будто теперь, попав в «кремлевский писательский пул», я доволен всем, что происходит в Отечестве, он глубоко ошибается. Писатель не имеет права быть в оппозиции к государственности, а вот в оппозиции к власти он обязан быть по природе выбранной профессии. Порукой тому мои «Стансы» (2011):
Как же ты, страна, такою стала?
Где стихи? Кругом один центон!
Всюду вышибалы да менялы
Да зубастый офисный планктон.
Вместо субмарин – буржуев яхты.
Вместо танков – «меринов» стада.
Где рекорды, доблестные вахты?
Где герои честного труда?
Где самоотвержцы, что готовы,
Русь храня, остаться неглиже?
Где Пожарский? Вместо Третьякова
Вексельберг с яйцом от Фаберже!..
Конечно, случались у меня и лирические рецидивы, правда, краткие, не такие жаркие и плодотворные, как прежде. Для лирики необходимо особое состояние, которое можно сравнить с отпускной беспечностью, словно ты гуляешь сам по себе в весеннем парке. А вот на лавочке – милая девушка с книгой, явно ей неинтересной. Подсяду-ка, а вдруг… Из этого «вдруг» и получаются стихи. Но когда ты тащишь в одной руке баул новой пьесы, в другой – у тебя чемодан-эпопея с оторванной ручкой, а за спиной – пудовый рюкзак «Литературной газеты» – тогда тебе, болезному, не до девушек. Даже если на парковой лавочке раскинется призывно обнаженная юница, ты вряд ли остановишься: сил не хватит. Впрочем, все и всегда свою творческую бесплодность объясняют занятостью, и никто – размягчением таланта.
Но иногда именно погруженность в трудоемкие жанры вдруг толкает былого поэта к стихам. Так, сочиняя пьесу «Как боги», где у меня действует древний китаец, я для достоверности погрузился в классическую поэзию Поднебесной и внезапно разразился странным циклом «Не в рифму»:
Смешная девочка боится темноты.
Нагая девушка – стеснительного света.
Увядшая жена – что муж уйдет.
Старуха – что не хватит на лекарства.
Или вот еще:
Мелькнула женщина за облетевшей сливой.
Звук флейты яшмовой затих на берегу.
Туман над озером горчит, как дым пожара.
Грустна любовь в эпоху перемен…
И вот что любопытно: последняя строчка дала название моему новому роману «Любовь в эпоху перемен». Стих помог прозе. А для романа «Веселая жизнь, или Секс в СССР» мне вообще пришлось выдумать анонимного советского поэта, из непроходных стихотворений которого, залежавшихся в редакции «Столичного литератора», я выбрал эпиграфы-четверостишья ко всем восьмидесяти восьми главам этого повествования. Например, такой:
Шагая с нашим веком в ногу,
Он поспевал едва-едва,
А пил нечасто и немного:
Раз в день, от силы литра два…
Или:
Мы разделись. Пахло в сауне
Мятою и чабрецом.
– Ах, не надо! – ты сказала мне
С разрешающим лицом.
Так что все еще может случиться. Бывших поэтов, как и бывших разведчиков, не бывает. Кстати, давно замечено, к старости многие, даже вроде бы совсем списанные на прозаический берег стихотворцы переживают творческий ренессанс, поражая читателей удивительными вещами вроде «Последней любви» почитаемого мной Николая Заболоцкого, которому в отличие от Бродского памятник так и не поставили. Возможно, и со мной случится нечто подобное… Насколько мои надежды обоснованы, читатель сможет решить сам, прочитав стихи «Из новых тетрадей», публикуемые в этом томе.
2001–2020
Готовя к печати этот том, я решил дать возможность нынешнему читателю увидеть мои первые книги такими, какими они вышли в свет в советские времена. Сегодня существует ложное мнение, будто при «проклятых коммунистах» публиковали только идеологически выверенную рифмованную халтуру, а настоящая поэзия таилась под спудом. Чепуха! Советская эпоха, даже поздняя, дала грандиозных поэтов, необыкновенно искренних и духовно самостоятельных. Многие из них, кстати, совершенно искренне верили в возможность построения справедливого общества. Другое дело, существовали «опасные темы», которые поэты старались обходить или прибегали, касаясь их, к эзопову языку, его тогдашний читатель прекрасно понимал. Разумеется, цензура тоже не дремала. Но она в видоизмененных формах существует и сейчас.
Книги выходили у нас не часто, и у авторов было время тщательно продумать название, состав и композицию. Из четырех моих советских сборников я лишь исключил несколько стихотворений, они мне, сегодняшнему, показались слишком слабыми по мысли и форме, а вот приметы той веселой эпохи я, наоборот, постарался сохранить в неприкосновенности, хотя наивность иных тогдашних откровений сегодня выглядит наивно. Но я тогда так думал и чувствовал, и мне кажется, именно эта «аутентичность» будет интересна сегодняшнему читателю. Да, вот еще: я восстановил десяток «непроходных» строчек, которые я переписал когда-то по настоянию мудрых редакторов, оберегавших молодого автора от конфликта с цензурой. Ну вот и все… Остальное, как говорится, в стихах…
Ю. П.
Мальчик видит,
как заходит солнце,
Сверстники растут,
седеет мать,
Знает: это временем зовётся.
Всё так просто! Что здесь понимать?
Позже он поймёт,
он убедится:
В мире нет энергии сильней
Той,
что в ходе времени таится!
…И душа работает над ней.
Ломают старую школу —
маленькую восьмилетку.
В новой идут уроки —
здесь тарахтит мотор.
Дым от сгоревшего хлама,
неуловимый и едкий,
Еле заметно колеблет
маленький школьный двор.
Сторож ворочает пепел
кончиком сломанной ветки,
Щурясь от горького дыма
и утирая глаза.
Дружно взлетают искры —
маленькие отметки:
Двойки, пятёрки, тройки
сыплются в небеса.
Она кричала о войне,
О переломном сорок третьем…
Я замер – показалось мне,
Что до сих пор война на свете!
Она кричала о врагах,
О наших танках,
О голоде и о станках,
О спекулянтах,
О том, что вот она верна,
И про «овчарок».
В её глазах была война —
Свечной оплавленный огарок.
Закон ей в этом не мешал,
Она ещё кричала что-то.
Вокруг был мир, кругом лежал
Снег цвета довоенных фото.
Моим родителям
А мой отец не побывал на фронте.
Сказал майор,
взглянув на пацана:
– Вот через год,
когда вы… подрастёте… —
А через год
закончилась война.
А через год
уже цеха гудели.
И мой отец не пожалел трудов,
Чтоб на российском,
выдюжевшем теле
Белели шрамы новых городов.
Но мирные заботы уравняли
Хлебнувших
и не видевших огня,
И в нашем общежитии
в медали
Своих отцов
играла ребятня.
На слёзные расспросы
про награды
Отец читал мне что-то из газет.
– Не приведи!
Но если будет надо,
Заслужим,
а пока медалей нет! —
Я горевал.
А в переулке сонном
Азартно гомонил ребячий бой,
Но веяло
покоем, миром,
словно
Невыдохшейся майскою листвой.
И мне,
над кашей бдевшему уныло
(Пока не съем —
к ребятам не пойду!),
Всё реже,
реже мама говорила:
– Эх, нам в войну
такую бы еду!
…Тянулись дни,
и годы пролетали,
И каждый очень много умещал.
И я забыл,
взрослея,
про медали,
Да и отец уже не обещал.
Но каждый раз,
услышав медный голос
(Наверно, доля наша такова!),
Отец встаёт.
Но речь опять про космос
За холодящим —
«ГОВОРИТ МОСКВА…»
Что за погода, чёрт возьми!
Апрелем пахнет воздух.
Весны смешенье и зимы
В непостижимых дозах.
Капель о тротуар стучит,
А завтра стужа будет.
И бабушка моя ворчит:
«Вот ноне так и люди…»
…Я маленький и бесконечно рад,
Гоняя льдышку по проезжей части.
Я счастлив тем, что пахнет снегопад
Таким душистым, неизбывным счастьем.
…Я взрослый, загрустивший человек.
Шагаю, отягчён служебным долгом,
И чувствую, как детством пахнет снег,
Пусть этот запах будет долгим-долгим.
И каждый взрослый шаг
Меняет что-то в детстве:
Всё так же и не так
В неизменимом действе,
Содеяв невпопад
Не подлость – глупость просто,
Гляжу туда, назад,
Где я пониже ростом,
Где возникает вдруг
Один мальчишка скверный,
Плохой, неверный друг…
Такой ли уж неверный?
Дразнилки, ссоры, синяки, крапива.
Весна. Соседний двор. Идёт война.
А в том дворе, убийственно красива,
Была в ту пору девочка одна.
Я жил, учебник не приоткрывая.
Ремень отцовский потерял покой.
Была граница – это мостовая,
Я вдоль бродил, но дальше ни ногой.
Пришла метель на смену летней пыли.
Велись слезопролитные бои,
А во дворе у нас девчонки были,
Конечно, не такие, но свои.
В руках синица, и мало-помалу
Любовь пропала, где-то… к февралю.
И девочка-красавица пропала —
Квартиру, видно, дали журавлю!
Смешно сказать, через дорогу жили.
Я был труслив, она была горда,
Что нынче для меня дворы чужие?
Но есть пока чужие города…
…Года летят и тянутся минуты.
Ворочаясь бессонно до утра,
Я часто вспоминаю почему-то
Ту девочку с соседнего двора…
1974–2014
Полюбить – словно высунуть голову
Из окошка летящего поезда:
Ветер город сдувает за городом
И косою проходится по лесу.
Но вдыхать этот воздух стремительный
Для души необычно и боязно…
Одинаково ль время прибытия
У любви и ревущего поезда?
Уже про отправление сказали,
Уже зажгли вдали зелёный глаз,
А мы с тобой стояли на вокзале,
Не понимая, что в последний раз,
И говорили… Что мы говорили,
Транжиря на слова остатки сил!
Друг друга мы – увы – недолюбили.
По крайней мере, я недолюбил.
И потому ты очень много значишь
В моей судьбе.
Когда мне тяжело,
Ты говоришь: «Всё быть могло иначе!»
А я молчу: «И вправду ведь могло…»
Пускай с другой всё сложится счастливей,
Но горько на душе, как ни ершись:
На каждую любовь (так справедливей!)
Отдельная должна даваться жизнь.
Сначала я забуду звуки голоса,
Её привычку теребить кольцо.
Потом – глаза,
походку,
руки,
волосы,
Улыбку…
Всю её —
в конце концов.
Лишь силуэт,
сначала невещественный,
Пребудет всё желанней и ясней…
Пройдут года.
И никакая женщина
Не сможет никогда сравниться с ней!
Обноски отцовы,
Затёртый мешок вещевой.
Последнее слово
С улыбкой: «Останусь живой!»
А всё-таки горько —
Стремительно, в шесть без пяти,
Бог знает насколько
Из тёплого дома уйти.
Уйти спозаранку
И знать, что иначе нельзя,
Кусочек «гражданки»
С собою в мешке унося.
Мы ведаем смала
Про долг свой и Родину-мать.
Мой долг для начала —
С колонною в ногу шагать.
…Взвод ногу пружинисто взводит
Удар глуховато-тяжёл.
И мысли внезапно приходят
О совершенно чужом —
Ведь каждый за собранным взглядом
Безмерное что-то таит.
И думы шагающих рядом
Перекрывают твои!
Стреляют пулеметы холостыми,
А грозный взрыв – ненастоящий взрыв.
Мы под огнём,
Но все придут живыми,
Ни капли крови так и не пролив.
Мы смело лезем прямо в гущу дыма,
Где выстрелы «противника» слышны.
…А может быть, мы все неуязвимы
За тех,
что не пришли домой с войны?!
Она не выдержала и смеётся,
В его плечо шутливо упёршись.
…Он через месяц станет добровольцем,
Его подхватит фронтовая жизнь.
Нахмурясь, чтобы не расхохотаться,
Он купчик обвенчавшийся. Точь-в-точь!
…Ей голодать, известий дожидаться,
Мечтать о нём, работать день и ночь.
Своей забаве безмятежно рады,
Они не могут заглянуть вперёд.
…Он не вернётся из-под Сталинграда.
Она в эвакуации умрёт.
А если б знали, что судьба им прочит,
На что войною каждый обречён?!
…Она так заразительно хохочет,
Через мгновенье засмеётся он.
Как я хотел вернуться в «до войны» —
Предупредить, кого убить должны.
Арсений Тарковский
Сегодня я один за всех в ответе.
День до войны.
Как этот день хорош!
И знаю я один
на белом свете,
Что завтра белым свет не назовёшь!
Что я могу
перед такой бедою?!
Могу – кричать, в парадные стучась.
– Спешите, люди, запастись едою
И завтрашнее сделайте сейчас!
Наверно, можно многое исправить,
Страну набатом загодя подняв!
Кто не умеет, научитесь плавать —
Ведь до Берлина столько переправ!
Внезапности не будет.
Это – много.
Но завтра ваш отец, любимый, муж
Уйдёт в четырёхлетнюю дорогу,
Длиною в двадцать миллионов душ.
И вот ещё:
враг мощён и неистов… —
Но хмыкнет паренёк
лет двадцати:
– Мы закидаем шапками фашистов,
Не дав границу даже перейти!.. —
А я про двадцать миллионов шапок,
Про всё,
что завтра грянет,
промолчу.
Я так скажу:
– Фашист кичлив, но шаток —
Одна потеха русскому плечу…