Времена жизни. Избранные стихи и очерки о поэзии

Юрий Поляков
Времена жизни. Избранные стихи и очерки о поэзии

Как я был поэтом

1. Влеченье – род недуга

Человека, который хоть недолго был поэтом, я узнаю с первого взгляда. И не важно, кем он стал после своей поэтической кончины – журналистом, прозаиком, политиком, инженером, бизнесменом, генералом, бомжом… Как заметил, кажется, Флобер: «На дне души самого жалкого бухгалтера таятся обломки великого поэта. А всё дело в том, что поэт – счастливый невольник слова. Он и в быту разговаривает совсем не так, как другие: не просто обменивается информацией, а наслаждается, упивается рождением внезапного словесного смысла. Он кожей чувствует, что иной крошечный промежуток между словами значит куда больше, нежели сами слова. Для него слово – это живая белка, резвящаяся на великом древе, соединяющем землю и небеса. Для большинства же слово – это просто шапка, пошитая из беличьих шкурок».

Написаны горы сочинений о пророческих способностях поэтов, об их умении предугадывать ход истории и предчувствовать устремления духовных исканий человечества. Это действительно так, и профетический дар объясняется, по-моему, именно особенным чувством живого слова. Ведь все события совершаются прежде в языке, в слове, а лишь потом в реальной жизни. Советская цивилизация зашаталась, когда мы пустили в нашу речь такие словечки, как «совок», «коммуняки», «тоталитаризм»… Не случайно было широко подхвачено придуманное мной словечко «апофегей». Оно отразило то межеумочное состояние общества, когда по-прежнему жить не хотят, а как надо жить – никто не знает, кроме либеральных ведунов – извечных двоечников нашей истории.

Впрочем, в 1992-м, едва появились в языке «прихватизация», «демокрады», «ельциноиды» и прочее, стало ясно: вестернизация России если и не отменяется, то откладывается надолго. Помню, как, прочитав в «Труде» мой неологизм «соросята», мне позвонили из Фонда Сороса и предложили в обмен на лояльность вояж по американским университетам. Я, конечно, отказался с гордостью человека, только что закончившего штопку последних штанов. Но какова оперативность! Понимают мировые «закулисники» цену точному слову. Поэт благодаря особому дару улавливает тихую языковую подготовку исторических сломов раньше остальных людей. «И гад морских подводный ход» – сказано Пушкиным именно об этом, а не о миграциях косяков атлантической сельди. Поэт может молчать в разговоре, но по тому, как загораются его глаза при удачном чьём-то слове сразу понимаешь, кто он таков.

В 1986 году я был с творческой, так сказать, миссией в Сирии и встречался с тамошними литераторами. В мою задачу входило проинформировать арабскую писательскую общественность о том, как поставлено литературное дело в тогдашнем СССР, а организовано оно было, если вынести за скобки мягкий, но твёрдый идеологический контроль, отлично. Мой рассказ о писательской жизни Страны Советов арабы слушали с неподвижными лицами, мерно перебирая чётки. Некоторое оживление вызвали лишь сведения о тиражах тогдашних толстых литературных журналов. Когда я сообщил, что тираж «Юности» – три с половиной миллиона, они глянули на меня так, точно хотели сказать: «Хоть ты и гость, уважаемый, но врать всё равно нехорошо, у нас за это бьют палкой по пяткам…» В заключении переводчик Олег Бавыкин попросил меня прочитать хотя бы одно моё стихотворение. Я пожал плечами, посмотрел на эту невозмутимую бедуинскую аудиторию и продекламировал:

 
Война уже потеряна из вида.
И генералы – не фронтовики,
А всё ж у мира, как у инвалида,
Болит ладонь потерянной руки…
 

Бавыкин перевёл, как умел, и вдруг эти равнодушные люди пустыни закивали, зацокали языками, заулыбались, запереглядывались как заправские московские стихотворцы, оценившие удачную метафору коллеги за пивом в ЦДЛ. И я понял, что нахожусь среди поэтов. Мне даже показалось (стихотворцы тщеславны!), будто в гортанном клёкоте мелькнуло словечко «гениально». Внутрицеховая оценочная шкала русских поэтов имеет только две отметки – «гениально» и «г. но» (подробнее об этом в моём романе «Козлёнок в молоке». – Авт.) От встречи осталось ещё одно любопытное впечатление: сквозь антропологию иной расы в лицах сирийских писателей угадывались до боли знакомые черты московских коллег. «Смотри – вот там Ибн Евтушенко!», – шепнул мне переводчик, кивая на худого нервного араба – чёрный обруч на его игале сдвинулся набекрень. Он и в самом деле был удивительно похож на нашего громкого поэта, умеющего ссориться с властью с неизменной выгодой для себя. «А вон – Ибн Михалков…» И точно! Только звезды героя на белом соубе не хватало.

Вероятно, в любом литературном сообществе в силу внутренних законов всегда есть неизбежные вакансии, которые замещаются людьми со схожими данными, в том числе и внешними. Возможно, в будущем, когда мы познакомимся с марсианским поэтом, прибывшим в составе инопланетной делегации, кто-то всплеснёт руками: «Батюшки, ну вылитый Юрий Кузнецов!»

Думая сегодня о той давней поездке, вспоминая цветущие Дамаск и Алеппо, вспоминая Пальмиру, этот античный мираж посреди пустыни, я с тоской смотрю на телевизионные пейзажи современной Сирии: бесконечные серые лабиринты полуразрушенных стен и горы щебня. Можно ли было избежать этого всесирийского погрома? Наверное… Но почему-то на память мне приходит наш гид, араб, учившийся в России. Он с насмешкой упорно называл тогдашнего президента Асада, отца нынешнего Башара, «тыквоголовым», вкладывая в эту дразнилку какую-то старую клановую неприязнь. А вот Российская империя зашаталась, когда последнего царя в народе стали звать Николашкой… И опять дело в словах…

Но вернёмся к поэзии. В разные эпохи стихи востребованы по-разному. Иногда они выдвигаются на роль самого активного и знаменитого вида искусства. Так было перед Октябрьской революцией и после неё. Слава Маяковского и Есенина общеизвестна. Евтушенко, Окуджава, Вознесенский, Ахмадулина полвека припеваючи жили на проценты с того успеха, который обрушился на них в 60-е годы XX века, когда послушать стихи люди собирались на стадионах и в ответ на удачную метафору ревели покруче, чем теперь ревут, восторгаясь искусно забитым голом. Лариса Васильева рассказывала, как почитатели поэзии на руках выносили её на улицу после вечера в Политехническом. Кстати, благодаря кадрам, вошедшим в удивительный фильм Марлена Хуциева «Застава Ильича», можно вообразить, будто бы именно показанные в фильме поэты (Евтушенко, Окуджава, Рождественский, Казакова, Вознесенский, Ахмадулина) и были в ту пору исключительными фаворитами.

Но это вовсе даже не так. Столь же бурно воспринимались стихи и некоторых других поэтов, а самые восторженные аплодисменты во время вечера, снятого на пленку Хуциевым, вызвали те, что прочитал Сергей Поликарпов, которого долго не отпускали со сцены. Почему режиссер не включил самое яркое выступление в свой фильм? Могу предположить: для него – птенца интернационального гнезда (Марлен – это Маркс плюс Ленин) – стихи Поликарпова показались слишком русскими, или, как иногда выражались, посконными. Он, кстати, так и объяснил свой выбор обиженному поэту, которого такая несправедливость буквально сломила, исказив отчасти его литературную судьбу. Несмотря на большой талант, он не стал, как и многие его достойные сверстники, героем текущей истории поэзии. Правда, есть ещё итоговая история поэзии. Подождём… Несколько лет назад мы в «Литературной газете» опубликовали те самые, отвергнутые Хуциевым стихи, которые Поликарпов прочёл тогда в Политехническом. Они действительно хороши и нисколько не устарели в отличие от сочинений, озвученных тогда же со сцены его более удачливыми и чуткими к свежей конъюнктуре сверстниками.

Вероятно, в человеческом обществе случаются периоды обострённого восприятия стихотворного слова, как бывают периоды религиозной экзальтации или повышенной воинственности. С чем это связано? С солнечной активностью, со сменой культурного кода, с очередным извивом этногенеза? Бог знает… Но наступают времена, когда поэзия уходит из сферы духовных приоритетов, дробится и сжимается до крошечных кухонных парнасиков. Она переходит, как сказали бы врачи, в латентное состояние, в каковом, кстати, пребывает сейчас. Борясь с равнодушием общества, поэты придумывают «завлекалочки»: иногда талантливые, как у куртуазных маньеристов, иногда убогие, похожие на срежиссированные эпилептические припадки, как у Пригова. Снижается и уровень версификации. Сложение стихов уже не напоминает резьбу по благородному дереву, скорее – торопливую лепку из пластилина. А к тому, что не требует мастерства, траты времени и душевных сил и отношение соответствующее: крошечные залы полузаполнены не фанатами поэзии, а подругами и собутыльниками стихотворцев, которые даже не помнят наизусть своих опусов, а читают их с листа или планшета, путаясь и словно стесняясь написанного. Уверяю вас, если поэт по-настоящему оттачивал стихотворение, он запомнит его на всю жизнь, как солдат номер полевой почты. Читать стихи с бумажки – это как объясняться в любви, сверяясь с Интернетом.

Однако, по моим наблюдениям, процент людей с поэтическим мироощущением постоянен, как число, скажем, гомосексуалистов или левшей. Своим присутствием, даже незаметным, они играют какую-то не до конца ещё понятую роль в жизни человеческого сообщества. А может быть, поэзия – вообще какая-то «высокая болезнь» духа или языка? Неслучайно с самых отдалённых времён поэтов считали собеседниками богов, людьми, которым, как и жрецам, доступна небесная изнанка мира. Они слышат, как «звезда с звездою говорит». Причём болезнь эта эротическая, и давно замечено, что лучшие стихи сложены именно о любви, чаще несчастной или безответной, как у Петрарки к Лауре. Впрочем, изредка встречаются большие поэты, обошедшие в своих стихах любовь стороной. Например, Александр Твардовский.

Не исключено, что поэзия – своего рода компьютерный вирус, занесённый в искусственный интеллект киборгов – наших предков – и приведший в конечном счёте к возникновению у клонированных из праха тварей того, что мы называем душой. Впрочем, кажется, в юности я перечитал Брэдбери и Стругацких…

 

Сказать, что поэзия – тайна, это примерно то же самое, как если сказать, что любовь – это любовь. Не могу объяснить, почему всякий раз у меня бегут по телу мурашки, когда я повторяю, скажем, такие строчки Владимира Соколова:

 
На влажные планки ограды
Упав, золотые шары
Снопом намокают, не рады
Началу осенней поры…
 

Кто знает, может, поэзия – это самый совершенный на сегодняшний день способ консервации энергии мысли и чувств, способ, сохраняющий не только результат, но и сам процесс творчества. В этом я убедился, составляя поэтический том моего собрания сочинений и перебирая архив. Иные пожелтевшие черновики я взял в руки без малого через сорок лет после того, как набросал эти выцветшие строчки. И что же? Я отчётливо вспомнил все свои тогдашние мысли, чувства и ассоциации, породившие ту или иную строку, вспомнил давно забытых людей, их лица, голоса. Вспомнил даже отвергнутые рифмы. Более того, мне удалось вернуться в прежнее творческое состояние, ощутив юношеские муки, когда метафора не лезет в размер, а сравнение напоминает бант на заднице провинциальной кокетки. Вот ведь как!

Но даже если ты не поэт и читаешь чужие стихи, всё равно на подсознательном уровне воспринимаешь не только итог, но и проживаешь тот сладостно-мучительный процесс сочинительства, который творился в чужой душе. Так, наслаждаясь лирикой Пушкина, ты оказываешься, фигурально говоря, в его постели. Нет, не подумайте плохого! Как известно, гений предпочитал творить, лёжа на ложе…

2. Байроновский аспирин

В поэзии, как и в алкоголизме, самое главное – вовремя завязать.

Поэтов-долгожителей не так уж много. Назову хотя бы Фета, Тютчева, Случевского, моего учителя Соколова. Откройте того же Пушкина и посмотрите по оглавлению, как год от года сужалась его поэтическая река… Именно Пушкин даёт нам, собратьям своим меньшим, наиболее разумный пример перехода к иным жанрам, когда поэтическая энергия истаивает. Проза, критика, драматургия, журналистика, перевод, исторические разыскания… Это нормально. Ненормально, если человек, лишившийся поэтической энергии, продолжает складывать в рифму – благо рука набита. В советские времена, когда поэты неплохо зарабатывали, это было просто бедствием, но бедствием вполне объяснимым. Вообразите, вы долго, лет десять, осваивали технику стихописания. Да-да, стихосложению, как и музыке, нужно учиться, пройти через своего рода гаммы, сольфеджио. После того, как появился опыт и за рифмой не надо гоняться с мухобойкой, приходит время пробиваться в печать, выгораживать свой садово-ягодный участок на Парнасе, тесном, как московское кладбище. Наконец, вы пробились, добились, выгородились, вдохнули озон славы, а фонтанчик поэтического вдохновения взял да иссяк… Как? А как высыхает колодец? Ещё вчера в нём даже в полдень отражались звёзды, а сегодня только сухое дно с ржавыми вёдрами, потерянными водоносами.

Кстати, самое время сказать несколько слов о вдохновении. Почти доказано, что за этой сладостной душевной смутой стоят заурядные биохимические процессы в организме, как стоят они за страхом, вожделением, унынием… Даже выделено особое вещество – пептиды. Не исключаю, что скоро наука предложит людям, страдающим иссякновением вдохновения, какие-нибудь стихоносные пилюли, ведь подарила же она охладелым сладострастникам «Виагру». Я даже могу присоветовать несколько названий для подобных таблеточек: «Стиховит», «Лермонтин», «Пегасил», «Байроновский аспирин»… Возможно, скоро такие препараты можно будет покупать в аптеках, но пока ещё поэтам – как это было в течение многих столетий – самим приходится изыскивать способы подстегнуть уходящее вдохновение.

Серьёзная, доложу вам, проблема! Обратите внимание, у каждого поэта множество опусов о том, как он пишет или пытается писать. На профессиональном языке это называется «стихи о стихах». Особенно много их у начинающих. Весь ранний Пастернак – одна сплошная мука творчества. Кстати, разбирая давние черновики, я убедился, что тоже в юности писал в основном про то, как трудно мне пишется. Прямо какие-то рыдательные песни раба со стихотворной плантации. В одной «пиесе» я сравниваю свои творческие муки с горем ребёнка, обладающего простым грифелем и мечтающего о коробке цветных карандашей.

 
Сегодня я совсем большой
И бьюсь над строчкой каждой.
И вновь с простым карандашом
И разноцветных жажду…
 

По качеству еле добытых неточных рифм и плохо сколоченному синтаксису чуткий читатель сразу догадается, что автору в ту пору до мастерства было как неандертальцу до цветных фломастеров. Но дорогу осилит идущий.

Не скрою, вдохновению чрезвычайно способствует любовь, особенно несчастная. Кушнер написал: «У счастливой любви не бывает стихов, а несчастная их не считает». Видимо, огромная энергия, выделяемая нам на продолжение рода и, увы, не востребованная предметом страсти, пометавшись по организму, выливается в горькие поэтические строки. Например, вот в такие, ахматовские:

 
Будь же проклят! Ни стоном, ни взглядом
Окаянной души не коснусь,
Но клянусь тебе ангельским садом,
Чудотворной иконой клянусь
И ночей наших пламенным чадом —
Я к тебе никогда не вернусь!
 

Или вот в такие, извините, мои:

 
Пусть будет так —
уж коли так случилось.
Не обещай! Пожалуйста, иди!
Не полюбился. Ну, не получилось…
Всё лучшее, конечно, впереди.
Такой урок запомню я навеки.
В чужие сани, очевидно, влез.
А ты давай – вытаптывай побеги,
Где мог подняться соловьиный лес!
 

Помнится, такой мощный протуберанец чёрного отчаяния, переходящего в женофобию, был связан с тем, что моя девушка из-за предстоящих экзаменов не смогла выбраться со мной в кино. На следующий день она смогла, но стихи-то уже вырвались из обиженного сердца и легли на бумагу.

Особо следует отметить роль алкоголя в поэзии. Сказать, что поэты пьют по иной причине, нежели все остальные граждане, значит слукавить. Любое живое существо имеет к алкоголю имманентное влечение – у моего знакомого был кот-пьяница, скончавшийся от цирроза. Однако в состоянии опьянения ничего путного написать невозможно, хотя в постпортвейной эйфории порой возникает ощущение, что ты наконец-то добрался мыслью до незримых шестерёнок бытия и поймал те нетленные идеи, те вечные слова, которые Платон называл, кажется, эйдосами. Иной раз, прежде чем рухнуть в постель, хватает сил нацарапать эти озарения на бумаге. Наутро, морщась от головной боли и разбирая нетрезвые каракули, удивляешься, как могла такая густопсовая банальщина показаться тебе вчера гениальным открытием!

 
Вечером Богу сопатку утру,
Но поутру…
 

Тем не менее поэты заметили и взяли на вооружение одно любопытное последствие алкогольной эйфории. После мощного удара по организму в состоянии похмелья происходит некоторое смещение в сознании, мир воспринимается иначе, острее: он странен, многозначен и обнажён. Душе вдруг становятся внятны какие-то связи и приметы, на которые в трезвой повседневности не обращаешь внимания. Замечено: пик творческой активности у поэтов приходится на период после запоя. О эти послезапойные поэты! Сколько я их перевидал… Рубашка свежайшая, костюм, сильно пострадавший во время моральных и телесных падений, тщательно отутюжен. Тропический запах одеколона. Лицо просветлённое, а взгляд грустно-всепонимающий. И стихи, стихи, стихи… Жаль только, что запои становятся год от года всё длиннее, а вдохновения и озарения всё короче.

Сергей Есенин, знавший в этом толк, очень точно написал:

 
То ль, как рощу в сентябрь
Осыпает мозги алкоголь…
 

Подобно многим моим поэтическим сверстникам, я тоже выпивки не избегал. В моих стихах вы без труда отыщете удивлённую оторопь, которая накатывает утром, когда ужас от количества опорожненных бутылок сливается с тревожащей новизной ветки, скребущейся в окно. Кстати, свою первую литературную премию я получил благодаря пьяной драке. Честное слово! Дело было в 1980 году в Кутаиси на фестивале братских литератур. Нахлебавшись коварного молодого вина, я высказал ехидное замечание о стихах кубанского поэта Юрия Гречко и получил аргументированное возражение в челюсть. Когда мы, рыча, катались по полу под одобрительные крики собратьев по перу, в номер внезапно вошли писательские и комсомольские начальники. «Кто дерётся?» – «Поляков и Гречко». – «Из-за чего?» – «Из-за рифмы». – «Ого! Настоящие поэты!» На следующий день жюри обсуждало мой цикл стихов о Великой Отечественной войне «Непережитое». Кто-то заметил: «Горячий парень! И стихи вроде ничего. Надо поддержать!». Так я стал лауреатом Международной премии имени Владимира Маяковского.

Но шутки в сторону. Сколько талантливых людей осыпали мозги гораздо раньше, чем реализовали свои возможности! Среди них и Рубцов, и Шевченко… Впрочем, Бог им судья – сделали они тоже достаточно. Особая статья – поэты, всю жизнь регулировавшие вдохновение алкоголем, а потом резко завязавшие. Они энергичны, чётки и неутомимо скучны. Наверное, именно о них когда-то написал поэт-фронтовик Александр Балин, давно умерший:

 
Деревянным маслом смазанный,
Он живёт насквозь доказанный,
Деловой, как телеграф…
 

Впрочем, я, кажется, увлёкся алкогольным фактором мировой поэзии. Вернёмся к вдохновению. Итак, вас только-только начали хорошо издавать – а к 50-тилетию даже готовится избранное, обычно эдак в двадцать пять листов. Для непосвящённых поясню: поэтический лист – это 700 строк. За строчку при советской власти платили в среднем 1 рубль 50 копеек. Теперь умножьте – и вы получите чуть ли не двадцать пять тысяч рублей. По советским временам – сумма огромная! Деньги, согласитесь, тоже стимул если не для вдохновения, то хотя бы для работоспособности. Идёшь, бывало, по длинному коридору переделкинского Дома творчества, а из-за обитых дерматином дверей доносится клёкот пишущих машинок. Сочиняют стихи, как уголь рубят…

Или такой вот случай. Издательство «Советский писатель». День выплаты гонораров за сборник «День поэзии» – чрезвычайно престижный в те годы. Длинная праздничная очередь в кассу, ведь так щедро платили разве что за книжки в Политиздате о пламенных революционерах, которые с удовольствием писали будущие диссиденты. Вдруг из-за угла появляется в долгополой шубе Андрей Вознесенский, растерянный, как схимник, угодивший из кельи на торжище. Он беспомощно озирается, пытаясь понять, куда занесла его нелёгкая.

– Андрей Андреевич, – весело кричат из очереди. – Вы чего ищете-то?

– Я? Э-э… тут где-то, кажется, сегодня… выдают… – бормочет он, явно избегая свинцового слова «деньги».

– За «День поэзии»?» – уточняют ожидальцы.

– Да… кажется… не помню…

– Это здесь. Идите сюда! Он здесь уже стоял! – великодушно лжёт кто-то, почти достигший дароносного окошка.

Вознесенский смущённо, с интеллигентнейшими извинениями протискивается, снимает енотовую шапку с потной головы и просовывается в амбразуру кассы.

– Вы за что получаете, Андрей Андреевич? – спрашивает бухгалтерша, исполненная значительности, как и все люди при деньгах.

– Я?.. Не помню… Кажется, за поэму… или нет…

Лицо поэта обретает выражение трогательной беспомощности ребёнка, забывшего стишок ко дню рождения мамы.

– Ага, вот! Нашла! За поэму. Получите и распишитесь. Одна тысяча двести сорок четыре рубля пятьдесят восемь копеек…

Очередь затихает, уважительно оценивая грандиозный гонорар мэтра. Несколько мгновений в тишине слышно только нарастающее сопение классика, и вдруг раздаётся его обиженный вопль:

– Как это так – одна тысяча двести сорок четыре рубля пятьдесят восемь копеек? – лицо оскорбленного поэта становится сосредоточенным, как у снайпера. – Это что же, выходит, по рубль пятьдесят за строчку? А мне обещали по рубль семьдесят пять, как лауреату Госпремии! Директор на месте?

– На месте. Следующий!

Сейчас времена другие – за стихи почти не платят. Но для поэтической самозанятости имеются другие мотивации: гранты, премии, лекционные турне за рубеж, особенно если автор страдает отчизнофобией… Есть масса мест, где можно заработать и подхарчиться, но при условии, что ты сочиняешь стихи – любые, даже очень плохие, хотя бы на уровне дебила, впервые узнавшего, что «стоять-бежать» – это рифма. Очень похоже на пафосные тусовки состоятельных лоботрясов, куда пускают только в смокингах. Фейсконтролю не важно, купил ты смокинг у «Армани» или по дешёвке взял напрокат изнурённый молью костюмчик. Главное, чтобы бабочка была где положено. Вот и приходится соответствовать. Кстати, по своей эстетической природе модный ныне концептуализм очень близок к так называемым «паровозам» советской поэзии.

 

Объяснюсь: «паровозами» называли стихи, написанные с явно идеологическими целями и, как правило, по социальному заказу. Помните:

 
Наш паровоз вперед летит,
В Коммуне остановка…
 

Даже хорошему лирику необходимо было иметь хотя бы несколько «паровозов» – они словно втягивали на страницы периодики весь остальной лирический состав. Впрочем, были и гениальные «паровозы». Есть такое стихотворение: «Коммунисты, вперёд!». Его сочинил к какому-то партсъезду Александр Межиров. В конце 1980-х он сбил насмерть пешехода и, чтобы избежать наказания, уехал в Америку, где, прожив двадцать лет, умер в доме для престарелых. Но похоронили его в Переделкино. Так вот, поэт, в ту пору баловень советской власти, прочёл эти стихи хлопающим делегатам, срубил свой гешефт и вроде бы концы в воду. Я тоже писал к съезду комсомола стихи. Кто их помнит? Ан нет… «Коммунисты, вперёд!» остались. Более того, это одно из самых мощных по энергетике стихотворений в русской поэзии XX века. Читая межировские строки, понимаешь, почему «красная идея» победила фашизм и преобразила «избяную Русь»:

 
Есть в военном приказе
Такие слова,
На которые только в тяжёлом бою
(Да и то не всегда)
Получает права
Командир, поднимающий роту свою…
 

Но такие удачи на «идеологическом направлении» – редкость. Чаще в рифмованный агитпроп уходят те, кто лишился лирической энергии, свежего восприятия мира. Сколько таких рифмующих солдат партии я насмотрелся в молодости. Прочитав утром передовицу в «Правде», они вечером несли в редакцию стихи, где было всё, кроме поэзии. Сегодня, лишившись того же самого – «буйства глаз и половодья чувств» (а природа творчества от социальной системы не меняется), поэт уходит в интертекстуальное пересмешничество или конструирование смыслов, не имеющих ничего общего с литературой. Когда человек уже не может писать просто про любовь или просто про ненависть, он начинает писать про свою любовь или ненависть к коммунизму, России или, скажем, к Америке. С точки зрения политики он, может быть, очень нужный человек, с точки зрения поэзии – просто зомби.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru