Прежде всего он, конечно, обратился к друзьям-каменотесам. У них ничего подходящего не было. Находились, правда, осколки, но не больше той плиты, а повторяться Василию Петровичу не хотелось. Да, к слову сказать, его еще раньше, когда он работал в реставрационных мастерских, буквально завораживали разговоры о граните, о его твердости, упорстве, о том, как приходится по крошечным кусочкам снимать этот могучий камень. По складу своего характера Василий Петрович больше всего любил именно такую работу, когда только после дней упорного труда просвечивает сквозь рваную и бесформенную заготовку чистая линия. И резать он любил больше всего по дубу, терпеть не мог липы. Не то что другие торопыги. Что это за дерево? Один раз нажал резцом – и до самой сути, а то и переборщишь… Тогда вся работа насмарку.
Мастера дали ему адрес скульптурно-камнерезного комбината, где за наличный расчет ему продали гранитную глыбу размером метр на пятьдесят и толщиной пятьдесят сантиметров. Деньги он взял из премиальных и привез глыбу, не таясь, на грузовой машине днем, выгружал ее с двумя грузчиками под изумленными взглядами всего двора.
Зина пыталась устроить скандал по поводу неполной премии, но Василий Петрович грубо оборвал ее. Такого она от него никогда не слышала и испуганно замолчала. Однако не выдержала и уступила настойчивым расспросам Петьки, который в последнее время выровнялся и пьяным домой уже не приходил. Так это было или по-другому, но в один прекрасный день Петька попробовал пройтись насчет могильных дел мастера, за что и получил от отца крепкую, полновесную затрещину. Охота шутить на эту тему у него сразу отпала. Он хоть и вымахал в здоровенного бугая, но против отцовской, весь век работающей руки был жидковат.
Любопытство жителей двора тоже было удовлетворено в скором времени. Обычно Василий Петрович – мягкий человек – не мог никому ни в чем отказать. И врать толком не мог: стоило его только спросить понастойчивее, и он выкладывал все, как на блюдечке, даже себе во вред. Но тут появилась в нем какая-то жесткость. Подошел к нему Никита Епифанов и по старой дружбе доброжелательно спросил:
– Слушай, Петрович, ты зачем привез этот булыжник? Чего ты надумал?
Василий Петрович постоял некоторое время молча, потом вдруг сказал:
– Вот что, Никита Епифанов, катись ты к…
Вот тебе и старая дружба! Ошарашенный Никита долго стоял с разинутым ртом. Во дворе он никому об этом не сказал.
Водворив заготовку в сарайчик, Василий Петрович прежде всего выкинул оттуда портившую ему всю жизнь кадушку с квашеной капустой. Иначе просто невозможно было развернуться. Зина по этому поводу даже всплакнула, но он на это не обратил ни малейшего внимания. Затем, поразмыслив над гранитной заготовкой, убедился, что не только не знает, как к ней подступиться, но даже и не представляет, чего же ему хочется.
Опять начались его экскурсии по кладбищам. На этот раз он не ограничился Новодевичьим, а побывал и в Донском монастыре. Поиски образца теперь были еще продолжительнее и мучительнее. Несколько блокнотов с зарисовками и эскизами легли на специально прибитую для этой цели полочку. Появилась на ней и кое-какая литература.
Стал он похаживать и на скульптурный комбинат, где вскоре со всеми подружился. Там набивал руку, осваивал новый инструмент, узнавал характер гранита. Крупным специалистом, конечно, не стал, но ознакомился с ремеслом основательно.
В прошлый раз ему пришлось выбрать лишь шрифт, сейчас его держали в жестких рамках и размеры заготовки, и фактура, и цвет материала. Поначалу от всего этого у него просто голова кругом шла. Отойти от готовых образцов он еще не мог – не хватало смелости, а среди чужих памятников очень трудно было найти что-либо подходящее. Те памятники из гранита, которые ему особенно нравились, были других размеров.
Окончательно решило дело одно странное обстоятельство. Шел он по улице и вдруг хватился: папирос нет. Он подошел к газетному киоску и стал значки рассматривать. Никогда в жизни Василий Петрович значками не интересовался, а тут как кто за локоть его придержал. Склонился он к самой стеклянной витрине. Внимание его привлек один – маленький продолговатый значок синего цвета, блестящий, словно стеклянный. На синем фоне – белый памятник, напоминающий башню. На его черном цоколе неразборчивая маленькая надпись. Только когда купил Василий Петрович этот значок, прочитал: «Александръ Сергеевичъ Пушкинъ». Он быстро прикрыл нижнюю часть памятника большим пальцем – получалось то, что, как говорится, доктор прописал: узкая усеченная пирамида на маленьком цоколе, как на подставочке. Всю дорогу он рассматривал значок. А очутившись в сарае, принялся вычерчивать.
Надпись он решил перенести из нижней части в верхнюю. Что там за штуковина внизу, он на значке не разглядел. Неясным для него пока остался и кружочек посреди пирамидки. Очень уж крошечный значок. Похоже на венок, но посередине какая-то точка. Долго ему покоя не давал этот веночек. До тех пор, пока он не придумал пойти в библиотеку и попросить что-нибудь о могиле Александра Сергеевича Пушкина. Уважительная девушка быстро сообразила, что ему нужно, и принесла книжечку о Пушкинских Горах.
Кружочек оказался лавровым венком, а точка – древневосточной символикой – шестиконечной звездой диаметром четыре сантиметра. Только он решил вместо шестиконечной сделать пятиконечную, а вместо лаврового венка – венок из полевых трав и цветов. Потому как лаврового венка он не заслужил.
На том и остановился. Работа была ему по плечу, памятник выходил простой и вместе с тем строгий и красивый. И к тому же его успокаивала мысль, что раз первому поэту России поставили именно такой памятник, то, значит, лучшего и не придумаешь.
Петька бросил пить и шляться с друзьями не случайно. Встретилась на его пути девушка и быстренько прибрала к рукам, да так надежно, что, когда впервые привел он ее домой, мать чуть не расплакалась от умиления. Отца в этот вечер не было – по обыкновению, торчал в сарайчике. Люся была из той породы тихих, но твердых и рассудительных девушек, которые только и годятся расхлябанным мужикам вроде Петьки.
Как Зина поняла из ситуации, у молодых все шло к окончательному сговору. Она, конечно, тряхнула холодильником, достала легкого винца, потом чего-то застеснялась, отвела Петьку на кухню и, с раздражением глянув в окошко, сказала:
– Может, сходил бы отца позвал? Все по-семейному было бы…
Петька упрямо мотнул головой и сам посмотрел на сарайчик, из-под двери которого пробивалась узкая полоска желтого света.
– Да ну его! Чего звать-то? Будто ему интересно…
– Так ведь неудобно, – неуверенно возразила мать, – обидится, когда узнает.
– А он и не узнает, – с особым смыслом сказал Петька, – ты не беспокойся. – И перевел разговор на другую тему: – Слышь, мам, я вот думаю в техникум поступать этой осенью. Люся сказала, что, в общем, можно.
Мать не знала, что ей делать: радоваться или огорчаться. В Петькиных словах она почувствовала какую-то злую уверенность. Похоже, он знает что-то такое, ей неизвестное, и лишь говорить не хочет.
…Одно дело – обработать края плиты, снять фаску, вырезать буквы, и совсем другое – из прямоугольной заготовки высечь усеченную пирамиду, да еще украсить ее венком из полевых трав и пятиконечной звездой. Она особенно радовала Василия Петровича. Церковной символики он, откровенно говоря, не любил.
Но как все это сделать?.. Им вдруг овладел страх перед предстоящей работой. Казалось, что ничего у него не получится, что даже разметить заготовку толком не сумеет, а памятник будет выглядеть самоделкой. Этого Василий Петрович уж никак бы не перенес. Он всегда отделывал свои вещи до такого совершенства, что придраться было буквально не к чему.
Знаний не хватало, это он ощущал, как ощущает человек нехватку воздуха, – физически, всем своим организмом. Руки не гнулись, стали неловкие, будто он за всю жизнь ничего, кроме ложки, не держал. Хоть казалось, что он окончательно успокоился после неудачи с плитой, но, как ни говори, уверенности тот случай ему не прибавил. Он прекрасно понимал, что навредила ему в прошлый раз маленькая и нелепая случайность, но он также хорошо знал, что и в этой работе возможны десятки похожих случайностей, от которых он не застрахован, и новая неудача разобьет его сердце. Однако заготовка уже в сарайчике. Назвался груздем – полезай в кузов.
Еще не сделав ни одного удара, а лишь разметив гранит, он снова направился в библиотеку к знакомой уважительной девушке. Но та помочь ему не смогла. В районной библиотеке специальных книг о скульптурном труде не было, и названий она не знала, так что присоветовать ничего не могла. И опять выручили друзья-каменотесы из скульптурного комбината – дали списочек кое-какой литературы. Пришлось Василию Петровичу начать долгий, увлекший его поход по букинистическим магазинам.
Надо сказать, что раньше он в эти магазины не заходил. Бывал, правда, в книжных, когда покупал ребятишкам учебники. С тех пор просто нужды не было. Теперь же это занятие ему понравилось. В первом магазине он проторчал больше часа, хотя нужных книг там не оказалось. Купить он ничего не купил – цена кусается, хотя одна книжка ему очень понравилась… Написана она была по-иностранному, но название ему продавец прочитал – «Микеланджело», – и стоила пятнадцать рублей. За что там платить такие деньги, Василий Петрович не понял. Текста было всего страниц пять, остальное – картинки. Вот если бы стоила эта книжка рубля три, он непременно купил бы. К тому же он опасался, что, когда встретится нужная ему книжка, денег может не хватить.
К концу недели книжки он все же достал. Две толстые, красивые, а третья маленькая, невзрачная, со старинными «ятями», к которым пришлось ему с трудом привыкать, зато самая дорогая. Оставил за нее Василий Петрович десять восемьдесят… и глазом не моргнул. За месяц он одолел все три. Читал тут же, в сарайчике. Правда, лампочку пришлось переменить на более яркую – глаза уставали. К граниту он почти не прикасался. Разве что попробовал инструмент.
Чем больше читал Василий Петрович, тем страшнее ему становилось начинать работу. Чем больше узнавал о скульптурном деле из умных книжек, тем непонятнее ему было, как это у него все-таки вышла первая плита. Правда, сейчас, задним числом, рассматривая свои рисунки и эскизы, он морщился от неудовольствия. Вся плита казалась ему теперь безобразной: и слишком широкая фаска на краях, и пальмовая ветка… ведь правильно люди говорят: не видел – не рисуй. И шрифт как с конфетной коробки. Шрифт настолько его начал раздражать, что он однажды не выдержал и порвал все ранние эскизы и зарисовки на мелкие кусочки, выбросил в ведро и вынес на помойку. И такое почувствовал облегчение, что сам удивился. «Ты смотри, как бывает, – растроганно и смущенно бормотал он, – делаешь – вещь нравится, а разобьешь потом – сам же рад. Бывает, значит, что и разбитая вещь к счастью. А ведь не лопни она тогда, так и оставил бы. Наверняка. Да еще и любовался бы как дурак…»
Тут бы и пойти работе, но, вместо того чтоб начать серьезно, Василий Петрович в первый же выходной с самого утра вышел из дому. Намерение у него было неясное, и шел поэтому медленно, прогулочно, как раньше никогда не ходил. Вначале у него даже заболели ноги – не привык он к такому прогулочному шагу, всю жизнь двигался рысцой. Под медленный шаг хорошо размышлялось и вроде бы больше виделось. Он шел по Садовому кольцу от Курского вокзала к Лермонтовской площади. Дома по обе стороны вдруг изменились прямо на глазах. Раньше пробегал мимо них, не поднимая головы, а теперь посмотрел вверх и чуть не ахнул.
Никогда раньше он не замечал, что каждый ряд окон, каждый этаж сделан на другой манер. Что и окна-то другого размера и формы, и рисунок лепной разный. Да и сами-то дома друг на друга совсем не похожи, будто делали их разные люди, но между собой договорившиеся не числом соревноваться, не размером, а умением. Отличаются они друг от друга не вывесками магазинов, а настроением и характером. Один – веселый, беззаботный, другой – строгий, а третий – простой, домашний, в котором жить, наверное, одно удовольствие.
Всю жизнь Василий Петрович, когда хотел жене или детям объяснить, какой дом он имеет в виду, говорил: «Пройдешь дом, в котором булочная, завернешь за столовую, там в переулке увидишь мастерскую по ремонту обуви, сразу за ней проход…» А как бы он теперь объяснил другому человеку, куда пройти? Василий Петрович улыбнулся и весело посмотрел по сторонам. «Значит, так, – тихонько забормотал он, – мимо высокого и… и легкого, ну как молодая березовая рощица, потом мимо скучного, как накладная. Не дом – тетрадь в клеточку. А ведь кто хочешь поймет. Ей-богу, поймет, если сказать! Только посмеется… – Он вспомнил о своем последнем рисунке. – Вверх, вверх будет смотреть. В небо! И никакого веночка! Все эти листочки, лепесточки к чертовой бабушке! Ладно бы действительно лавровый венок на белом мраморе, там бы он заиграл, как у Пушкина. Ведь не глупые люди придумали. А на граните – как заплатка из ситчика в мелкий цветочек. Вот уж чуть не сморозил, отчудил… Правильно в пословице говорится: “Семь раз отмерь, один – отрежь!” Особенно когда речь идет о граните. Там раз отрежешь – в другой раз не надставишь, выбрасывай всю работу».
Он и не заметил, как очутился у себя в сарайчике. Еще раз ухмыльнувшись, вгляделся в эскиз. Потом было закурил, но, не сделав и двух затяжек, отшвырнул папиросу, раздавил ее каблуком, схватил резинку и стал торопливо, с каким-то злорадным ожесточением стирать проклятый веночек. Звездочку вначале оставил. Затем посмотрел на нее и ощутил, как подымаются в нем раздражение и неудовлетворенность. Не так! Не так… Хищная резинка съела звезду за несколько секунд.
Опять не так! Он прикинул от руки, наметкой, особенно не вырисовывая, звезду побольше. «Ну конечно, – понял вдруг Василий Петрович, – вот теперь так. Теперь так, как надо. Пока звездочка была в этом паразитском веночке, она была хороша. Веночек снял – оказалась мала, совсем бедная родственница, сиротка. Теперь все!»
Все!
Он нашел папиросы, с трудом сделал две-три затяжки, курить было трудно, что-то мешало, будто он одним махом взбежал на четвертый этаж. Но вот он глубоко и судорожно, как дети после плача, вздохнул и наконец почувствовал вкус табака.
Он потихоньку курил, глядел на свои трясущиеся руки, на рисунок даже глаз не поднимал, наслаждался папиросой, особенных мыслей в голову не допускал, но про себя, даже не думая, не произнося про себя таких слов, он чувствовал, что переживает самый светлый, самый ослепительный миг в своей жизни.
Еще он чувствовал, что таких мгновений у него теперь будет много.
На фабрике у Василия Петровича начались неприятности. Все вокруг заметили, что будто подменили передовика производства, замечательного мастера, внимательного и отзывчивого человека. А пошло с пустяков.
Один раз не задержался по просьбе коллектива и прямого начальства, в другой раз не пришел на общее собрание, посвященное очередному празднику и подведению квартальных итогов. И не по злому умыслу, а потому, что спешил домой. Нет, не домой – в свой сарайчик! В свою мастерскую! В студию! Кто теперь мог с твердой уверенностью сказать, где его настоящий дом? И еще была одна причина, по которой он не остался на собрание. Итоги квартала, а вместе с ними и прогрессивка, полагающаяся в случае, если эти итоги удовлетворительные, и почетные грамоты или даже, может быть, переходящее знамя – все это, еще недавно составлявшее его жизнь, вдруг перестало его интересовать.
Пошли по фабрике слухи, что тихий Василий Петрович запил. Но на работе его не то что пьяным, даже с похмелья не видели, и слухи эти угасли сами собой, уступив, естественно, место новым. Новая версия исходила от женщин-полировщиц. Они говорили, что у Василия Петровича начался семейный разлад. С Зиной он разводится и на днях судом будет делить жилплощадь и мебель.
Вот уж, как говорится, слышали звон, да не знают, где он. Хотя ведь правильно почувствовали женщины, что нелады у него с семьей. Правда, о разводе и не помышлял, и вообще можно ли назвать его тихий и незаметный отход от семьи разладом… Только отчасти, отчасти… Самое же главное заключалось в том, что Василий Петрович стал плохим работником. То есть работал он не хуже, но как-то машинально, без огонька, без души. Браку не давал, тут уж ничего не скажешь – выручал опыт, а вот блеска в его работе теперь не наблюдалось. Тускло трудился, скучно. Норму выполнял – ни процентом больше.
И ведь не потому все это происходило, что разлюбил свое дело мастер. Как разлюбишь? И теперь, как в детстве, слегка кружилась голова у него от запаха свежих стружек, и сейчас подпевало что-то в его душе, когда с сочным шипом послушный в его руках рубанок гнал кудрявый деревянный локон. Но смысла, смысла в своей работе не видел Василий Петрович.
Вскоре сняли его портрет с Доски почета, хотя прогрессивки пока не лишили. Вроде бы не за что. А затем за дело взялся начальник цеха Борис Владимирович. Был он человек разумный и демократичный, кадрами, тем более такими мастерами, дорожил и потому решил немедленно спасать Василия Петровича. Начал с задушевного разговора.
– Ты, Василий Петрович, зайди ко мне после смены, – вроде бы мимоходом сказал он.
Василий Петрович сразу сообразил, о чем будет разговор, и остаток смены провел в размышлениях. Бориса Владимировича он очень уважал, и первым движением души было признаться ему во всем, рассказать как на духу, но потом засомневался. О чем, собственно, рассказать? О том, что занят, в сущности, дурацким делом, оно, видите ли, сильно его увлекает. До такой степени, что ни о чем другом он и думать не может. Ну, вырубит он свою замечательную пирамидку, сделает все как надо, и кончится все, опять станет он таким, каким был, – передовиком производства, общительным и веселым человеком.
А если не рассказывать ему всего, то что сказать? Ведь не будешь же молчать и смотреть на собственные ботинки, как нашкодивший мальчишка, которому нечего сказать в свое оправдание? Василий Петрович решил сказаться больным. Начальник цеха не стал долго подъезжать с посторонними разговорами, а спросил сразу в лоб:
– Что с тобой происходит, Василий Петрович? Тебя будто подменили.
Василий Петрович немного помялся, так как совершенно справедливо рассудил, что неприлично с бухты-барахты жаловаться на свое здоровье.
– Сам не знаю, Борис Владимирович, – печально произнес он, – что-то из рук все валится, а в чем дело, не пойму. По ночам стал плохо спать… Аппетита нет. А так вроде все нормально, как всегда.
– Да-а-а… – понимающе протянул начальник цеха. – Понятно. А я, знаешь ли, сперва немножко испугался. Подумал, у тебя на личной почве что-то не в порядке. Теперь все ясно. Значит, так: в местком к Уютнову я пойду сам. Из-под меня он не вывернется, а ты с завтрашнего дня начинай оформлять курортную карту.
– Я и не знаю, как ее оформлять, – испуганно сказал Василий Петрович. Испугался он совершенно искренне не за свое здоровье, а за свою заветную работу: теперь придется отрываться от нее на врачей, на эту дурацкую карту. – Не надо мне никаких курортов! Пойду в отпуск, отдохну, и все наладится.
– Ладно, ладно, – дружелюбно и снисходительно, будто маленькому, сказал начальник цеха. – Делай, что тебе говорят. Это мой тебе приказ. – И, обняв Василия Петровича за талию, нежно похлопав на прощание по спине, он проводил его до самой двери кабинета, а когда вернулся за свой стол, то долго еще улыбался.
Тем временем Василий Петрович с совершенно потерянным видом брел по коридору управления и думал, как бы ему избавиться от ненужных благ, свалившихся на него по его собственной глупости. Ни о каком санатории и речи, разумеется, быть не могло. Однако санаторную карту его все-таки вынудили оформить. Ничего тут он поделать не смог. Хорошо, что у него еще хватило ума скрыть все это от домашних, а то, как бы он выкручивался дальше, неизвестно.
Здоровье у него, слава богу, оказалось в порядке, и дотошные врачи нашли у него только нервное переутомление. Путевку ему дали бесплатную – в неврологический санаторий или в какой-то другой в этом роде. Ее он порвал через пятнадцать минут после получения, зайдя специально для этой цели в какой-то подъезд. Почти все отпускные он отдал Зине и не мешкая спустился в сарайчик.
Спустя три дня он пожалел, что отдал слишком много денег.
Спустя еще три дня он отложил скарпельку и кувалду и вышел на свет божий…