Когда дядя Ганя Холмогоров собирался поехать в Ленинград в командировку, мама с папой ему сказали:
– Вот если бы там Юрочку навестить…
Легко сказать – навестить. К нам никого постороннего не пускали. Но дядя Ганя – человек пробивной, приехал и разыскал меня в военном городке. Появился он в пальто нараспашку, чтобы все видели его нагрудный знак лауреата Сталинской премии. А тогда только-только начали присуждать эту премию. И дядю Ганю наградили вместе с другими инженерами фабрики «Красная роза» за разработку производства капроновой нити.
Вошел дядя Ганя в нашу санчасть и увидел такую картину: стою я навытяжку перед старшим военфельдшером Бакуровым, на столе развернута вата, вытащенная из ящика, где хранились лекарства, а в ней трепыхается выводок только что родившихся мышат.
– Развел мышатник, – возмущается Бакуров. – Вот врежу тебе пять суток ареста!..
Я пытаюсь что-то сказать, но, увидев вошедшего дядю Ганю, застываю в изумлении.
Конечно, дядя Ганя обворожил моего начальника. Они поговорили между собой минуты три, после чего подходит ко мне Бакуров и говорит:
– Ну вот что, из-за уважения к твоему дяде-лауреату отпускаю в увольнение. Поедешь сегодня, и чтобы завтра к отбою быть в части.
Каждая поездка в Ленинград становилась для меня праздником. Помню, прислали мне из дома пять рублей, я их не тратил, пока не дали увольнительную на двенадцать часов. На эти деньги можно было сходить в кино, купить бутылку крем-соды, мороженое, а дорога в Ленинград и обратно бесплатная. Когда ревизоры входили в поезд и начинали спрашивать у нас билеты, мы отвечали им:
– А ваш нарком нашему должен.
Не знаю, кто первый придумал такой ответ, но срабатывал он безотказно.
В Ленинград мы приехали в три часа дня. Перед отъездом я хотел пообедать в части, но дядя Ганя сказал:
– Зачем? Пообедаем в ресторане…
И вот мы в Ленинграде, идем в ресторан «Универсаль», что на Невском проспекте, недалеко от Московского вокзала.
Входим в ресторан – швейцар, мраморная лестница, зеркала. Я первый раз в жизни шел в ресторан.
Мы сели за столик. Дядя Ганя спрашивает:
– Ты выпьешь?
– Да нет, – отвечаю. – Я вообще непьющий.
– Ну я возьму себе водки, а ты, может быть, вина выпьешь? – предложил дядя Ганя.
– Ну давайте вина, – согласился я, решив, что в ресторане без спиртного нельзя.
– Сколько тебе?
– Бутылку, наверное.
На второе подали свиную отбивную.
– Э, нет, с бутылки ты окосеешь. Возьму тебе граммов триста.
Появился официант. Дядя Ганя меня спрашивает:
– Солянку есть будешь?
Молча соглашаюсь.
Заказал дядя Ганя себе водки, мне триста граммов кагора, потом попросил принести какие-то блюда с непонятными для меня названиями. Мы сидим и ждем, говорим об армейской службе, о доме.
Приносят закуску, водку, вино и четвертушку нарезанного черного хлеба.
– Хлеба-то почему так мало? – спрашиваю я тихо-тихо, чтобы никто не услышал. В части мы привыкли, что к обеду нам всегда подавали гору хлеба, которую мы съедали.
Дядя Ганя, усмехнувшись, попросил принести еще хлеба.
Выпил я вина, съел закуску – сардины, копченую колбасу, красивый салат, заливную рыбу. Принесли в горшочках солянку. Официант разлил ее по тарелкам и поставил на стол. Я попробовал и чуть не обалдел – как это вкусно!
– Ты что хлеб-то не ешь? – спросил, посмеиваясь, дядя Ганя.
– Не знаю, – говорю, – что-то не идет.
На второе подали свиную отбивную, которая просто таяла во рту.
От вина, обильного обеда я осоловел. Сижу за столом и чувствую: живот у меня раздулся, и перед глазами все плывет. Тепло, уютно. Заиграл оркестр. «Хорошо бы, – думаю, – никогда отсюда не уходить».
После ресторана дядя Ганя повел меня к своим дальним родственникам. Там я переночевал. Утром мы пошли с ним в кино. Смотрели в кинотеатре «Титан» на Невском проспекте фильм «Частная жизнь Петра Виноградова». А после кино поехали к друзьям дяди Гани, где меня угощали бульоном с домашними пирожками, вкусным жареным мясом, сладким вином.
Представлял себе, как небрежно покажу билет.
На Финляндский вокзал дядя Ганя повез меня на такси. Когда мы вышли из машины, он сказал:
– Подожди минуточку, я сейчас. – И ушел. Вернулся он с билетом на поезд до станции Горская, где стояла наша часть. Я расстроился.
– Ты чего это?
Я объяснил ему, как мы бесплатно ездим. Дядя Ганя рассмеялся, достал из бумажника красную тридцатку и протянул мне:
– Бери, пригодится.
В поезде я с нетерпением ожидал прихода контролеров и все представлял себе, как, словно бы между прочим, небрежно покажу им билет. Вот, думал, удивятся! Но, как всегда бывает в таких случаях, билеты не проверяли. Вернувшись в часть, я показал билет своим товарищам, и надо мной все дружно посмеялись, хотя я и объяснил, что билет купил мой дядя. А глухой санитар сказал:
– Лучше бы он пива тебе купил на эти деньги.
После отъезда дяди Гани мой начальник Бакуров, если я что-нибудь делал не так, непременно выговаривал:
– Ты это, того, не позорь имя дяди, а то я ему напишу.
Почти год я провел в санчасти.
Здоровье поправилось, и меня признали годным к строевой службе.
Прощай, старший лейтенант Бакуров. Прощайте, больные. Прощайте, мои сослуживцы-санитары. Собрав вещи, я на попутной машине поехал на свою родную батарею. Ребята встретили радостно. Они только что вернулись с зимних стрельбищ на Ладожском озере. Я попал на батарею в то время, когда там усиленно занимались отработкой хрононорм. Разведчикам давалось три секунды, чтобы поймать цель в командирскую трубу. Две секунды отводилось огневикам для установки трубки на снаряде. На головке зенитного снаряда есть вращающийся ободок с цифрами, регулирующими установку взрывателя трубки. Дает командир команду: трубка 40 или, например, 80, и боец орудийного расчета, «трубочный», поворотом специального ключа быстро ставит ободок на нужное деление. От этого зависит, когда взорвется снаряд у цели.
Замешкался трубочный – цель уйдет, снаряд разорвется впустую. А один снаряд, как любил говорить лейтенант Ларин, – это одна пара хромовых сапог.
Лучшим трубочным у нас на батарее, да и, наверное, в дивизионе, считался Иван Клопов, застенчивый парень из деревни. В жизни он спокойный, медлительный. Но когда стоял возле орудия, то становился совершенно другим: устанавливал трубку феноменально быстро. Им гордилась вся батарея.
Любил Ларин во время занятий подойти к орудию, где стоял Клопов, и неожиданно скомандовать:
– Клопов, трубка сорок!
Есть! – кричал через мгновение Клопов, каким-то чудом успевший накинуть ключ на ободок снаряда и установить «трубку сорок».
Ларин проверял и, усмехаясь, говорил:
– Да, этот в бою не упозорит.
К нам прислали нового помощника командира полка, где он до этого служил, неизвестно. Он сразу начал проверять батареи. Приехал и на нашу. Важный, в щегольской шинели нараспашку, окруженный свитой (наш командир полка полковник Привалов всегда держался скромнее), майор тут же объявил учебную тревогу и сам по секундомеру засекал время.
– Как выполняют хрононорму трубочные? – деловито спросил майор у Ларина.
– Проверьте, – предложил тот и повел его к орудию, где стоял Клопов.
Майор подошел с секундомером к Клопову, стоящему со снарядом, зажатым между ног, и с ключом в руке.
– Так, – сказал он, многозначительно посмотрев на Клопова, и, щелкнув секундомером, скомандовал: – Ставь трубку!
Клопов дернул было ключом и замер в недоумении.
– Медленно, медленно, так не пойдет, – осуждающе сказал новый помощник командира полка.
Ларин стоял растерянный: не мог же он при всех сказать майору, что, прежде чем ставить трубку, надо дать команду, какую именно трубку ставить.
Неловкую, внезапно возникшую паузу прервал сам Клопов:
– Прошу прощения, товарищ майор, рука сорвалась. Теперь можно проверять.
– Ставь трубку! – крикнул майор.
– Есть! – гаркнул тут же Клопов.
– Молодец! – сказал проверяющий, глядя на секундомер, и снова: – Ставь трубку!
– Есть!
– Ставь трубку!
– Есть!
И так раз десять подряд. И каждый раз Клопов поворачивал наобум ключом ободок снаряда и кричал: «Есть!».
Пораженный скоростью трубочного, майор, пряча секундомер, приказал:
– Объявить ему благодарность!
Артиллерийскую науку майор, видимо, знал понаслышке. И то ли поэтому, а может быть, по другой причине, но через три дня его из нашего полка отозвали. А мы Клопову долго еще после этого кричали при встрече:
– Ставь трубку!
Вспоминаю и другой случай. Стояла страшная жара. Ходили по военному городку все разморенные. В это время с инспекцией приехал из округа полковник. Проверяющий ходил по городку и всех разносил в пух и прах. Рядом с ним – начальник штаба.
А тут – ЧП. Неизвестно откуда появился пьяный писарь (потом выяснилось, что он только что вернулся со свадьбы сестры). Стоит писарь посреди городка и разглагольствует.
Что делать? Друзья «проявили находчивость»: взяли писаря за руки, за ноги и со словами: «Лежи тихо, а то погибнешь» – спрятали его под грузовик, стоявший на площадке.
Подходит полковник к грузовику и видит: ноги чьи-то из-под машины торчат.
– Как фамилия бойца? – спрашивает полковник у начальника штаба. Тот назвал первую попавшуюся.
– Молодец. Единственный человек делом занят. Объявить ему благодарность, – сказал полковник и уехал из городка.
Рассказывали, что на другой день обнаглевший писарь потребовал объявления благодарности перед строем. Начальник штаба дал ему трое суток ареста.
Замкомандира полка по политчасти был у нас замечательный человек, батальонный комиссар Спиридонов. Он часто приезжал к нам на батарею. Говорил всегда спокойно, с какой-то особой мерой такта, доверия, уважения. Мы его любили. В начале апреля 1941 года он, приехав к нам и собрав всех вместе, сказал:
– Товарищи! В мире сложилась тревожная обстановка. Вполне возможно, что в этом году… нам придется воевать. Я говорю это не для разглашения, но думается, что войны нам не избежать. Наш враг номер один – Германия.
Все мы с удивлением и недоверием слушали Спиридонова. Как же так? Только что с Германией мы подписали договор о ненападении, и вдруг разговор о близкой войне.
Из маминого письма я узнал, что в Ленинграде, на Советском проспекте, живут наши дальние родственники – мамина двоюродная сестра с семьей. Мама попросила их навестить. В один из дней, получив увольнительную, поехал к родственникам. Когда заявился к ним в военной форме, они удивились. Тетка, бабушка и троюродный брат Борис – все обрадовались мне. Я провел у них чудесный вечер. Борис специально для меня играл целый час на пианино.
– Что тебе сыграть еще раз? – спросил он.
– «Вальс-фантазию» Глинки, – попросил я.
Мы сидели в старой ленинградской квартире в уютной комнате и слушали «Вальс-фантазию». Я ощущал себя в другом мире.
Потом Борис показывал мне фотографии, открытки, вырезки из газет и журналов, связанные с жизнью и творчеством Галины Улановой. Борис собирал все, что только мог достать об этой артистке.
И после этого, получая увольнения, я часто заезжал к родственникам. Обычно, бывая у них, скромно сидел в уголке и больше слушал, чем говорил. Но как-то речь зашла о международном положении, и кто-то из гостей, когда возник вопрос, будет ли война, неожиданно обратился ко мне:
– Интересно, что думает на этот счет военный?
– Война будет, – сказал я спокойно, – ожидается в этом году.
– Интересно, с кем же?
– С Германией, – ответил я.
Мой ответ вызвал у всех ироническую улыбку, а Борис сказал:
– Войны не может быть. Надо газеты читать. У нас же договор с Германией.
В конце апреля 1941 года я, как и многие мои друзья, призванные вместе со мной в армию, начал готовиться к демобилизации. Один из батарейных умельцев сделал мне за пятнадцать рублей чемоданчик из фанеры. Я выкрасил его снаружи черной краской, а внутреннюю сторону крышки украсил групповой фотографией футболистов московской команды «Динамо». Динамовцев я боготворил. Еще учась в седьмом классе, я ходил на футбол вместе со школьным приятелем, который у знакомого фотографа достал служебный пропуск на стадион «Динамо». И когда мимо нас проходили динамовцы (а мы стояли в тоннеле, по которому проходят игроки на поле), я незаметно, с замирающим сердцем, дотрагивался до каждого игрока. В этом же чемоданчике лежали и книги. Среди них Ярослав Гашек, «Похождения бравого солдата Швейка» (одна из моих самых любимых), ее мне прислали родители ко дню рождения. «Цемент» же Гладкова я кому-то дал почитать, и мне его так и не вернули, как и «Бродяги Севера» Кервуда.
Динамовцы в чемодане.
Как я писал родителям, служба проходила хорошо. С мая вместе с ребятами находился на наблюдательном пункте нашей батареи, на станции Олелло. Это недалеко от нынешней станции Репино.
Прекрасные места – кругом зелень, тишина. Мы жили в двухэтажном доме, на крыше которого устроили застекленную вышку, где находился наблюдательный пункт. От пункта до батареи километров восемь. На НП мы жили впятером: Борисов, Борунов, Гусев, Крапивин и я. Продукты сразу дней на десять нам привозили на машине. Обслуживали себя сами. Начальство далеко от нас, а поэтому жилось весело.
Нижний этаж занимала семья полковника, помощника командира полка. Из Ленинграда к нему часто приезжал сын – долговязый парень в очках, студент-первокурсник. С ним мы подружились. Он часто меня приглашал в дом, и я с жадностью слушал пластинки с записями Шульженко, Утесова, Козина.
Мой приятель Борунов ухаживал за домработницей, которая жила при семье полковника. В этом же доме была еще одна домработница, тоже у полкового начальства, молоденькая девушка. И я про себя подумывал: «А не начать ли мне за ней ухаживать?» Мне нравилась эта милая девушка из деревенских, сообразительная, любознательная. Мы переглядывались с ней, улыбались при встрече друг другу. Она знала мое имя, а я ее нет.
В воскресенье у меня предполагалась увольнительная. И я хотел этот день провести с ней, тем более что ее хозяева уезжали на весь день в Ленинград.
В ночь на 22 июня на наблюдательном пункте нарушилась связь с командованием дивизиона. По инструкции мы были обязаны немедленно выйти на линию связи искать место повреждения. Два человека тут же пошли к Белоострову и до двух ночи занимались проверкой. Они вернулись около пяти утра и сказали, что наша линия в порядке. Следовательно, авария случилась за рекой, на другом участке.
Наступило утро. Мы спокойно позавтракали. По случаю воскресенья, взяв трехлитровый бидон, пошли с Боруновым на станцию покупать для всех пиво. Подходим к станции, а нас останавливает пожилой мужчина и спрашивает:
– Товарищи военные, правду говорят, что война началась?
– От вас первого слышим, – спокойно отвечаем мы. – Никакой войны нет. Видите – за пивом идем. Какая уж тут война! – сказали мы и улыбнулись.
Прошли еще немного. Нас снова остановили:
– Что, верно, война началась?
– Да откуда вы взяли? – забеспокоились мы.
Что такое? Все говорят о войне, а мы спокойно идем за пивом. На станции увидели людей с растерянными лицами, стоявших около столба с громкоговорителем. Они слушали выступление Молотова.
Они слушали выступление Молотова.
Как только до нас дошло, что началась война, мы побежали на наблюдательный пункт.
Любопытная подробность. Ночью связь была прервана.
А когда она снова заработала, то шли обычные разговоры: «“Ахтырка”, “Ахтырка”. Не видите ли вражеские самолеты?» («Ахтырка» – наши позывные.) Так продолжалось почти три часа. Мы про себя подумали: «Неужели с утра в воскресный день началось очередное учение?» Нас без конца спрашивали: «“Ахтырка”! Доложите обстановку…»
Прибегаем совершенно мокрыми на наблюдательный пункт и видим сидящего на крыльце дома сержанта Крапивина. Он спокойно курил. Заметив нас, спросил:
– Ну, где пиво?
– Какое пиво?! Война началась! – ошарашили мы его.
– Как? – переспросил Крапивин и кинулся к телефону. Да, в нашем доме никто о войне ничего не знал: ни военные, ни гражданские. Эту весть принесли мы.
По телефону нам приказали: «“Ахтырка”! Усилить наблюдение!»
Этого могли и не говорить. Мы и так все сидели с биноклями на вышке и вели наблюдение, ожидая дальнейших событий.
Именно в эту ночь с 22 на 23 июня 1941 года гитлеровские самолеты минировали Финский залив. На рассвете мы увидели «Юнкерсов-88», идущих на бреющем полете со стороны Финляндии.
Наблюдатель Борунов доложил по телефону:
– «Бобруйск»! Тревога! Два звена Ю-88 на бреющем полете идут с Териок на Сестрорецк.
В трубке слышны доклады всех батарей, команды тревоги.
– «Армавир» готов!
– «Винница» готова!
– «Богучар» готов!
С вышки нашего наблюдательного пункта видны гладь залива, Кронштадт, форты и выступающая в море коса, на которой стоит наша шестая батарея.
«Юнкерсы» идут прямо на батарею. Вспышка. Еще не слышно залпа пушек, но мы понимаем: наша батарея первой в полку открыла огонь.
Так 115-й зенитно-артиллерийский полк вступил в войну. С первым боевым залпом мы поняли, что война действительно началась.
Один из вражеских самолетов сбила батарея нашего полка, которой командовал лейтенант Пимченков. Об этом мы узнали только к вечеру.
Как потом нам рассказывали, ребята после первого боевого крещения, выходя из нервного шока, долго смеялись и вспоминали, как командовал, сидя на корточках, Ларин, как пушка Лыткарева вначале повернулась не туда, как Кузовков залез под артиллерийский прибор. За годы войны я не раз видел, как люди, вылезая из щелей, стряхивая с себя комья земли и осознавая, что все обошлось благополучно – нет убитых и техника цела, – начинали громко смеяться. А многие изображали в лицах, кто и как вел себя во время боя.
За первый сбитый вражеский самолет командир батареи Пимченков получил орден.
В первый же день войны я с грустью подумал о своем чемоданчике, в котором лежали записная книжка с анекдотами, книги, фотография динамовцев, письма из дома и от нее – от той самой девочки, которую я полюбил в школе. Я понимал: о демобилизации и думать нечего.
Двое суток мы не спали. Потом с наступлением тишины все мгновенно заснули.
С тревогой следили мы за сводками Совинформбюро. Враг приближался к Ленинграду. Мы несли службу на своем наблюдательном пункте. Однажды на рассвете мы увидели, как по шоссе шли отступающие части нашей пехоты. Оказывается, сдали Выборг.
Все деревья вдоль шоссе увешаны противогазами. Солдаты оставили при себе только противогазные сумки, приспособив их для табака и продуктов. Вереницы измотанных, запыленных людей молча шли по направлению к Ленинграду. Мы все ждали команду сняться с НП. Когда противник был уже совсем близко, нам приказали:
– Ждите распоряжений, а пока держитесь до последнего патрона!
А у нас на пятерых три допотопные бельгийские винтовки и к ним сорок патронов.
До последнего патрона нам держаться не пришлось. Ночью за нами прислали старшину Уличука, которого все мы ласково называли Улич. Мы обрадовались, увидев его двухметровую фигуру. Он приехал за нами в тот момент, когда трассирующие пули проносились над головами и кругом рвались мины.
Возвращались на батарею на полуторке. Кругом все горело. С болью мы смотрели на пылающие дома.
У Сестрорецка уже стояли ополченцы из рабочих-ленинградцев.
За нами прислали старшину Уличука, которого все мы ласково называли Улич.
Уличук привез нас на батарею, и мы обрадовались, увидев своих.
Через несколько дней мне присвоили звание сержанта и назначили командиром отделения разведки.
С первого же дня войны на батарее завели журнал боевых действий. В тот день, когда мы возвратились, в нем появилась такая запись:
«Личный состав НП вернулся на точку. Батарея вела огонь по наземным целям противника в районе Белоострова. Расход – 208 снарядов. При поддержке артиллерии Кронштадта и фортов противник остановлен по линии старой границы в 9 километрах от огневой позиции батареи.
И. о. командира батареи лейтенант Ларин».
Вдоль реки в Сестрорецке гражданское население, в основном женщины, старики и подростки, рыло противотанковые рвы. По всей линии фронта, по всему перешейку возводились долговременные огневые точки. Чувствовалось – предстоит длительная оборона.
По сведениям, переданным из дивизиона, в районе Сестрорецка сброшены диверсанты – парашютисты противника. Личный состав батареи произвел проческу леса в районе батареи. Поиски не дали результата. На батарее установлены дополнительно два поста по охране огневой позиции. Командир батареи лейтенант Ларин.
13 ноября 1941 года.Из журнала боевых действий
В первые дни войны на нашу территорию забрасывались немцы, переодетые в форму работников милиции, советских военных, железнодорожников. Многих из них ловили. Рассказывали, произошел и такой случай. Немец, переодетый в советскую военную форму, шел по Сестрорецку. На него неожиданно из-за угла вышел советский генерал. Немец растерялся и, вместо того чтобы отдать приветствие под козырек, выкинул руку вперед, как это делали фашисты. Его тут же схватили.
Немцы сбрасывали листовки с призывом сдаваться. Они писали, что все ленинградцы обречены на голодную смерть и единственный выход – это сдаваться в плен. Для этого, как сообщалось в листовках, нужно при встрече с немцами поднять руки вверх и сказать пароль: «Штык в землю. Сталин капут». Фашисты утверждали, что в одно прекрасное утро они войдут в Ленинград без единого выстрела, потому что у защитников не будет сил поднять винтовки. В этих же листовках описывалась «замечательная» жизнь советских солдат в плену. Мне запомнилась большая фотолистовка с портретом молодого человека. Подпись под фотографией гласила: «Вы знаете, кто это? Это сын Сталина, Яков Джугашвили. Он перешел на сторону немцев». Я, как и мои товарищи, ни одному слову фашистов не верил.
Насколько помню, первое время Ленинград почти не бомбили. Кольцо блокады замыкалось постепенно. Но мне казалось, что голод наступил внезапно. Хотя на самом деле все было иначе. После войны, читая книгу с подробным описанием блокады Ленинграда, я был потрясен, как мало мы знали о том, что происходило в действительности.
Конечно, армия по сравнению с теми, кто находился в самом городе, снабжалась лучше. Впервые мы узнали о начинающемся голоде, когда к нам пришла женщина и, вызвав кого-то из бойцов (видимо, она раньше его знала), спросила, нет ли у нас остатков еды. Женщине дали полбуханки хлеба. Она долго благодарила и потом заплакала. В тот момент нам это показалось странным.
После Октябрьских праздников наш паек резко сократили, предупредив, что хлеб будем получать порциями. Мы не поверили, но с каждым днем хлеба выдавали все меньше и меньше. Потом сказали: «Второго на обед не будет».
– Ничего, ничего, скоро все войдет в норму, – успокаивал нас старшина. – А пока подтяните ремешки.
Но скоро наступил голод. У нас на батарее полагалось каждому по триста граммов хлеба в сутки. Часто вместо ста пятидесяти граммов хлеба выдавали один сухарь весом в семьдесят пять граммов. Другую половину пайка составлял хлеб – сто пятьдесят граммов, тяжелый, сырой и липкий, как мыло. Полагалось на каждого и по ложке муки. Она шла в общий котел и там взбалтывалась – получали белесую воду без соли (соли тоже не было). С утра у каптерки выстраивалась очередь. Старшина взвешивал порцию и выдавал. Подбирали даже крошки.
Многие, получая хлеб, думали: съесть все сразу или разделить? Некоторые делили по кусочкам. Я съедал все сразу.
Наступили холода. Утром, днем, вечером, ночью – даже во сне – все думали и говорили о еде. Причем никогда не говорили: хорошо бы съесть бифштекс или курицу. Нет, больше всего мечтали: «Вот бы хорошо съесть мягкий батон за рубль сорок и полкило конфет «подушечек»…
Начав курить в первый день войны, я через месяц бросил. Бросил не потому, что обладал сильной волей, а просто мне не нравилось курить. Наверное, это меня спасло от дополнительных мучений из-за отсутствия курева. Нам не выдавали табака, и заядлые курильщики очень мучились. Во время блокады самым дорогим в Ленинграде были хлеб и табак.
Помню, 23 февраля 1942 года, в День Красной армии, нам доставили табак. Да какой – «Золотое руно»! Для курящих лучший подарок. Выдали по десять граммов. Решил покурить и я. Нас пять человек разведчиков и шестой командир, и мы договорились, что свернем одну самокрутку и раскурим ее на всех. Закурил первый, сделал две затяжки и передал мне, а я затянулся, и у меня все поплыло перед глазами. Я потерял сознание и упал. Так сильно подействовал табак. Меня трясли, оттирали снегом, прежде чем пришел я в себя и сказал слабым голосом: «Вот это табачок!»
От постоянного голода острее ощущался холод. Надевали все, что только могли достать: теплое белье, по две пары портянок, тулупы, валенки. Но все равно трясло от холода.
Санинструктор постоянно всех предупреждал:
– Не пейте много воды.
Но некоторые считали, если выпьют много воды, то чувство голода притупится, и, несмотря на предупреждения, пили много и в конце концов опухали и совсем слабели.
Мы стояли в обороне. Старались меньше двигаться. Так прошли зимние месяцы. К весне у многих началась цинга и куриная слепота.
Как только наступали сумерки, многие слепли и только смутно, с трудом различали границу между землей и небом. Правда, несколько человек на батарее не заболели куриной слепотой и стали нашими поводырями. Вечером мы выстраивались, и они вели нас в столовую на ужин, а потом поводыри отводили нас обратно в землянки.
Кто-то предложил сделать отвар из сосновых игл. К сожалению, это не помогло. Лишь когда на батарею выдали бутыль рыбьего жира и каждый принял вечером по ложке этого лекарства и получил такую же порцию утром, зрение тут же начало возвращаться. Как мало требовалось для того, чтобы его восстановить!
Но все равно трясло от холода.
В то время я особенно подружился с бойцом нашей батареи Николаем Гусевым. Мы делили с ним пополам каждую корочку хлеба, укрывались одной шинелью.