© Ю.Д. Левитанский, наследники, 2019
© ООО «Издательство АСТ», 2019
Откуда вы приходите, слова,
исполненные доброго доверья?
По-моему, оттуда, где трава.
По-моему, оттуда, где деревья.
Нам переходы света и теней
за древними лесными деревами
покажутся резными теремами,
возникшими из света и теней.
А дальше будет глуше и темней,
и тропка лисья станет неприметной.
Она и вправду стала неприметной,
а все-таки давай пойдем по ней,
пойдем на ощупь,
ветки раздвигая.
Эге-ге-гей! Ну где же вы, слова?
«Слова, слова!..» –
вздыхают робко листья,
и тропка поворачивает лисья
туда, где в листьях прячется сова.
А может, так же прячутся слова
за пнями
и замшелыми камнями?
Слова – они, наверное, корнями,
как дерева,
уходят в глубину.
И тропка нас уводит в старину,
туда, где бродит пращур волосатый
по травам, не имеющим названья,
где снег летит, не названный еще,
поет еще не названная птица
и звезды,
у которых нет названья,
в дремучих отражаются очах.
И пращура охватывает трепет,
едва доходит до его сознанья,
какая тяжесть на его плечах.
В нем глухо пробуждается художник,
и, сладкие испытывая муки,
он ждет вас, нерожденные слова.
Он что-то удивительное лепит,
мешая краски, запахи и звуки.
Сначала это только смутный лепет,
и вдруг он превращается в слова.
Тогда травой становится трава,
а этот сумрак зыблющийся – лесом,
а этот холод падающий – снегом,
а это чудо маленькое – птицей.
И я беру из рук его слова.
Они еще звенят, как тетива
и как стрела,
что пущена из лука.
Они из цвета, запаха и звука.
На них еще не высохла роса.
В них травы отразились и деревья.
И у меня кружится голова,
пока я их несу тебе –
слова,
исполненные доброго доверья.
Древнее,
неразгаданное пространство
смотрит на землю
холодно и бесстрастно.
В темных глубинах
маленькой светлой точкой
спутник сейчас проходит
орбитой точной.
Чтоб заглянуть
в безвестные те высоты,
ни к чему ни двадцатый этаж,
ни сотый.
Лучик зеленый,
парящий в туманных сферах,
виден отчетливо
в этих осенних скверах,
где под грибком раскрашенным
из фанеры
утром играют в шашки
пенсионеры,
где возле булочной
пахнет горячей сдобой –
здесь, на земле этой будничной,
строгой и доброй.
А помню еще –
за звездным полетом
я наблюдал и в поле однажды
летом.
И был он так ясен
в поле
под черным небом,
в поле,
где сладко пахло
печеным хлебом,
где и доселе
темные эти дали
всё еще что-то помнили
о Дедале,
смутное что-то, темное
об Икаре,
что-то о божьем гневе,
о божьей каре.
Там, над обрывом,
тополи шелестели,
словно бы крылья
в небо взлететь хотели,
словно бы крылья
в небо взлететь пытались,
путались,
расплетались,
переплетались,
и за ночным овином,
за старой ригой,
где-то за дальним лугом,
над темным логом,
все раздавалось –
прыгай, Иване, прыгай! –
все шелестело –
с богом, Иване, с богом!
Что вы с собой делаете?
Что вы себе думаете?
Ничего не делаете.
Ни о чем не думаете.
Пусто засыпаете.
Пусто просыпаетесь.
Да и то лишь кажется,
будто просыпаетесь.
В накуренном зеркале –
ваши руки дремлющие,
ваши губы дремлющие,
ничего не требующие.
И кровать спальная –
будто место лобное.
Что-то в груди треснуло.
Что-то в душе лопнуло.
Под упругим свитером
все мертво-мертвенно.
Сигарета с фильтром
дымит, дымит медленно.
А много ли истрачено
того тепла женского?
Давно война кончена,
и спросить не с кого.
А вы все боль копите,
в вине горе топите –
то ли горе топите,
то ли в море тонете.
Тонете, тонете,
уже не просыпаетесь,
и лишь на дне снится вам,
что вы просыпаетесь.
К птичьему прислушиваюсь крику.
Вижу только море вдалеке.
Море ходит. Море пишет книгу.
Книгу о себе. О старике.
Сети. Сеть ошибок. Сеть сединок.
Медленно стихающий прибой.
Что такое старость? Поединок.
С берегами. С временем. С судьбой.
Днища рассыхаются у лодок.
Черный борт ракушками оброс.
Призрачность улова. Сеть уловок.
Кто кого? Неведомо. Вопрос.
Как в корриде, перед мордой бычьей.
Та же несущественность улик.
Быть с добычей – или стать добычей.
Только это. Выбор невелик.
Только это. Прочее – подробности.
Этим и подробности полны.
Ощущенье краткости и дробности.
Напряженной сжатости волны.
Только волны. Волны, за которыми
набегают волны, в свой черед.
Это все подчеркнуто повторами.
Взад-вперед. И снова – взад-вперед.
Белый – синий. Белый цвет и синий.
Дни и годы. Годы и века.
Та же повторяемость усилий.
То же повторение рывка.
Поплавок неверен и обманчив.
По воде расходятся круги.
И тогда на свет выходит мальчик.
Он глядит на свет из-под руки.
Сети. Сеть ошибок. Сеть сединок.
Слабенькая детская рука.
Вьется леска. Длится поединок.
Лишь вода – темна и глубока.
Печной огонь.
Ночной огонь на Трубной.
Ручной,
и неопасный потому.
А он живет
своею жизнью трудной,
и незачем завидовать ему.
Не то что в керогазах –
в паровозах
не смеет он считать себя огнем.
Он всем необходим.
Но в малых дозах.
Чтоб суп варить.
Чтоб руки греть на нем.
А у него
огромные размеры,
и, полумеры
люто не терпя,
он иногда
теряет чувство меры,
стремясь полнее выразить себя.
Его солдаты яры
и поджары.
Едва дозоры
скроются на миг –
он тут как тут.
Тогда гудят пожары.
И разговор ведется напрямик.
Одна вода,
вода его тревожит.
Она одна грозит ему бедой.
Он все урегулировать не может
взаимоотношения с водой.
Тут он молчит.
Он вынужден смиряться.
Урчит печурка.
Тлеет головня.
И все-таки воздержимся
смеяться
над видимой покорностью огня.
Джордано Бруно
Даже в малые истины
людям не сразу верится.
И хотя моя истина
так проста и неоспорима,
но едва я сказал им,
что эта планета вертится,
я был тотчас же проклят
святыми отцами Рима.
Вышло так, что слова мои
рушат некие правила,
оскверняют душу
и тело бросают в озноб.
И стал я тогда
опасным агентом дьявола,
ниспровергателем
вечных земных основ.
На меня кандалы не надели,
чтоб греб на галере,
свой неслыханный грех
искупая в томительном плаванье,
а сложили костер,
настоящий костер,
чтоб горели
мои грешные кости
в его очистительном пламени.
Я заглатывал воздух
еще не обугленным ртом.
Сизоватым удушливым дымом
полнеба завесило.
Поначалу обуглились ноги мои,
а потом
я горел, как свеча,
я потрескивал жутко и весело.
Но была моя правда
превыше земного огня
и святейших соборов,
которыми труд мой не признан.
О природа,
единственный бог мой!
Частица меня
пребывает в тебе
и пребудет
отныне и присно!
Остаюсь на костре.
Мне из пламени выйти нельзя.
Вот опять и опять
мои руки веревками вяжут.
Но горит мое сердце,
горит мое сердце, друзья,
и в глазах моих темных
горячие искорки пляшут.
Промельк мысли. Замысел рисунка.
Поединок сердца и рассудка.
Шахматная партия. Дуэль.
Грозное ристалище. Подобье
благородных рыцарских турниров –
жребий брошен, сударь,
нынче ваш
выбор – пистолеты или шпаги.
(Нотные линейки. Лист бумаги.
Кисточка. Палитра. Карандаш.
Холст и глина. Дерево и камень.)
Сердце и рассудок. Лед и пламень.
Страсть и безошибочный расчет.
Шахматная партия. Квадраты
белые и черные. Утраты
все невосполнимее к концу.
Сердце, ты играешь безрассудно.
Ты рискуешь. Ты теряешь в темпе.
Это уже пахнет вечным шахом.
Просто крахом пахнет, наконец.
А рассудок – он играет точно
(ход конем – как выпад на рапире!),
он, рассудок, трезво рассуждает,
все ходы он знает наперед.
Вот он даже пешку не берет.
Вот он даже сам предупреждает:
что вы, сударь, что вы,
так нельзя,
шах, и вы теряете ферзя –
пропадает ваша королева!..
Но опять
все так же
где-то слева
раздается мерный этот звук –
тук да тук,
и снова –
тук да тук
(сердце бьется, сердце не сдается),
тук да тук,
все громче,
тук да тук
(в ритме карандашного наброска,
в ритме музыкального рисунка,
в ритме хореической строки) –
чтоб всей силой
страсти и порыва,
взрыва,
моментального прорыва,
и, в конце концов,
ценой разрыва
победить,
рассудку вопреки!
Вот мною не написанный рассказ.
Его эскиз.
Невидимый каркас.
Расплывчатые контуры сюжета.
А самого рассказа еще нет,
хотя его навязчивый сюжет
давно меня томит,
повелевая –
пиши меня,
я вечный твой рассказ,
пиши меня
(и это как приказ),
пиши меня
во что бы то ни стало!..
Итак, рассказ о женщине.
Рассказ
о женщине,
которая летала,
и был ее спасительный полет
отнюдь не цирковым аттракционом,
а поиском опоры и крыла
в могучем поле гравитационном
земных ее бесчисленных тягот…
Таков сюжет,
уже который год
томящий мою душу неотступно –
не оттого ль,
что, как сказал поэт,
я с давних пор,
едва ль не с детских лет,
непоправимо ранен женской долей,
и след ее,
как отсвет и как свет,
как марево над утренней рекою,
стоит почти за каждою строкою,
когда-либо написанною мной?..
Таков рассказ. Его сюжет сквозной.
О чем же он? О женщине. Одной.
(И не одной.)
Навязчивый сюжет,
томящий мою душу столько лет,
неумолимо мне повелевая –
пиши меня,
я вечный твой рассказ,
пиши меня
(не просьба, а приказ),
я боль твоя,
я точка болевая!..
И я пишу.
Всю жизнь его пишу.
Пишу, пока живу. Пока дышу.
О чем бы ни писал –
его пишу,
ни на мгновенье не переставая.
Не там, где сходятся,
где встреча
и на ромашках ворожат,
где, губ не пряча,
не переча,
уже собой не дорожат, –
совсем не там,
а много позже
есть час,
незнаемый тобой,
где две судьбы,
еще не схожих,
одной становятся судьбой.
А до того,
в горах плутая,
на крутизну,
под облака
тебя ведет тропа крутая,
не проторенная пока.
Секут дожди
и почву месят,
грозя обвалами камней.
…Который год,
который месяц
иду к тебе,
а ты ко мне.
О, как тропа моя извита,
и ты на ней
в иные дни
то вдруг теряешься из виду,
а то –
лишь руку протяни.
И снова пропасть под ногами
непостижимой глубины,
и равнодушными снегами
мы, как стеной,
разделены.
В пути застигнуты пургою.
С дороги сбились.
Но весной
все начинается другою,
неповторимой новизной.
И я смеюсь над буревалом,
где страх меня одолевал,
где я грустил,
за перевалом
увидев новый перевал.
Ломая кромку ледяную,
опять бежит моя тропа
туда, где сходится вплотную
с твоей судьбой
моя судьба.
Моя любовь к тебе – как горная вершина
или волна солоноватая морская.
Все, чем я жил и чем живу, она вершила,
ни на минуту от себя не отпуская.
Я видел, как она растет и как шагает,
то сокрушительна, а то нетороплива.
Она то стужей леденит, то обжигает,
пора прилива у нее, пора отлива.
Она не бросит ни за что, но и не просит
бежать за ней, когда за дверью непогода.
Она раскинется тайгой, где нету просек,
а то прикинется рекой, где нету брода.
А ты все так же дорожишь лишь небом синим.
Зачем ты веришь в эту ложь, не понимаю,
и так растерянно дрожишь под небом зимним,
и так испуганно живешь от мая к маю.
С мокрой травы в лесу
стряхиваю росу.
Хочешь, стихотворенье
из лесу принесу?
В комнате, еще темной,
чмокнешь во сне губами.
Земляникою пахнет теплой?
Сеном? Или грибами?
Где-то кузнец стрекочет,
травинка щеку щекочет –
тебя разбудить от солнца
стихотворенье хочет.
А ты все не просыпаешься,
все ты не просыпаешься,
одними губами сонными
медленно улыбаешься:
«Что, мол, опять за шалости?
Нет в тебе, видно, жалости!
Где же черты солидности,
признаки возмужалости?..»
Все это знаю издавна –
не к чему повторенье.
Тихо выходим из дому –
я и стихотворенье.
Мутную тишь дремотную
ранняя птаха будит.
Нет у меня солидности,
видимо – и не будет.
Дачу еще не выстроил,
не обзавелся чином.
Толстую палку выстрогал
ножиком перочинным.
Иду не спеша, помалкиваю,
палкой своей помахиваю,
с мокрой травы в лесу
стряхиваю росу.
Лес лопочет у окна
в полудреме.
Женщина живет – одна
в чужом доме.
Дом не брошен, не забит.
Войди в сени –
и почувствуешь: забыт,
забыт всеми.
Полумрак и тишина,
ничего кроме.
Женщина живет – одна
в чужом доме.
На диване дремлет кот
ожирелый.
Муж ей дарит в Новый год
ожерелье.
Он ей много покупал,
много купит.
Тянутся к ее губам
его губы.
Занавешено окно,
постель постлана.
Все вокруг занесено.
Уже поздно.
Лес бормочет у окна
в ночной дреме.
Женщина живет – одна
в чужом доме.
Как медленно тебя я забывал!
Не мог тебя забыть,
а забывал.
Твой облик от меня отодвигался,
он как бы расплывался,
уплывал,
дробился,
обволакивался тайною
и таял у неближних берегов –
и это все подобно было таянью,
замедленному таянью снегов.
Все таяло.
Я начал забывать
твое лицо.
Сперва никак не мог
глаза твои забыть,
а вот забыл,
одно лишь имя все шепчу губами.
Нам в тех лугах уж больше не бывать.
Наш березняк насупился и смолк,
и ветер на прощанье протрубил
над нашими печальными дубами.
И чем-то горьким пахнет от стогов,
где звук моих шагов уже стихает.
И капля по щеке моей стекает…
О, медленное таянье снегов!
К морю стремился,
морем дышал на юге.
Но когда мое сердце
слушать начнут врачи –
они услышат отчетливо
посвист вьюги
и голос филина,
ухающего в ночи.
Бьет кабарга копытцами
дробно-дробно.
Бьется над логом
сохатого трубный зов.
Это Сибирь
в груди моей
дышит ровно
всей протяженностью
древних своих лесов.
Это во мне
снега по весне не тают
и ноздреватый наст
у краев примят.
Птицы Сибири
в груди у меня
летают.
Реки Сибири
в крови у меня
гремят.
Это во мне
медведи заводят игры,
грузно кряжи качаются
на волне.
Ветер низовый.
Кедры роняют иглы.
Хвойные иглы –
это во мне, во мне.
Это во мне поднялся
и не стихает
ветер низовый,
рвущийся напролом.
Смолка
по старой лиственнице стекает.
Бьет копалуха раненая
крылом.
Я ухожу из вьюги,
из белой вьюги.
Лодка моя качается
на волне.
Еду куда-то.
Морем дышу на юге.
Белые вьюги
глухо гудят во мне.
Как части гарнизона,
погибшего за Брест, –
бессменно и бессонно
несут они свой крест.
Без жалобы и вздоха,
грядущему на суд,
тебе на суд, эпоха,
свой крест они несут.
Давно ушли мужчины
от этих берегов.
Оставили морщины.
Оставили врагов.
Оставили негусто,
уйдя в небытие.
Нетленное искусство.
Бессмертие свое…
Бессмертные романы.
Посмертные листы.
А между тем карманы –
пусты они, пусты.
Но вечно ждать готовы –
всё ждут, что позовут, –
седеющие вдовы
надеждою живут.
Всё верят, что воздастся
за совесть и за честь.
Что рукопись издастся,
и смогут все прочесть.
И что один приятель,
им преданный навек,
талантливый ваятель,
но бедный человек,
украсит ту могилу,
тот холмик некрутой,
надгробною фигурой,
гранитною плитой…
Посмертная страница.
Бессмертная строка.
Но все это хранится
в безвестности пока.
Но вечно ждать готовы,
всё ждут, что позовут, –
седеющие вдовы
надеждою живут.
Живут, свое отплакав.
Глотают стужу ртом.
Платонов и Булгаков,
мы встретимся потом.
Минуты этой ради
хранят они года
те общие тетради
их общего труда.
Хранят светло и нежно,
и всё у них в былом.
Но вера и надежда
сидят за их столом.
Все сущее мечено временем.
А вот замечается вновь,
что время рифмуется с бременем,
с любовью соседствует кровь.
Старинные связи не сломлены
и медленно сходят на нет –
так прочно они обусловлены
всем опытом прожитых лет.
Нам годы минувшие помнятся,
не так наша память слаба.
А все же смотрите, как полнятся
значением новым слова.
Иные уходят в предание,
иные лишь стали верней.
Я в будущем вижу братание
не схожих по виду корней.
Надежными узами связаны,
сроднившись на все времена,
там пальмы рифмуются с вязами,
с планетою нашей – луна.
И больше не кажется странностью, –
то детям известно давно, –
что время рифмуется с радостью,
что людям созвучно добро.
Узнаю тебя, жизнь, принимаю…
Приближаясь к спокойному устью,
оставляя все дальше исток,
иногда с неосознанной грустью
календарный срываю листок.
Я с непрожитых чисел снимаю
отслужившее службу число,
будто парус рукой поднимаю,
заношу над водою весло.
И несут меня быстрые воды,
только веслами крепче ударь, –
и смещаются даты и годы,
и летит со стены календарь.
Ты узнай меня, мама родная!
Это я, в гимнастерку одет,
прохожу от Днепра до Дуная
и старею на тысячу лет.
Я усы фронтовые не брею.
В них впитался махорочный дым.
Я мужаю, взрослею, старею
и опять становлюсь молодым.
Засыпаю при сполохах красных.
Прохожу в перекрестном огне.
И как будто два возраста разных
по-соседски ужились во мне.
Так живут в сочетании света
и осенней лесной полутьмы
все приметы недавнего лета
и предчувствие близкой зимы.
Будет вьюга.
Ах, зимняя вьюга,
у тебя не отнимешь права!
Но за вьюгой, легка и упруга,
пробивается к солнцу трава.
Может, больше мой снег не растает,
но жалеть ни о чем не могу.
Пусть другая трава вырастает,
перед той не оставшись в долгу.
Я глаза к небесам поднимаю.
Заношу над водою весло.
Не тужу ни о чем,
понимаю,
по каким меня рекам несло.
…Но землю с небом, умирая,
он все никак связать не мог.
Никогда не наскучит
езда в незнаемое.
Днем и ночью идут поезда
в незнаемое.
Кто-то молча табак у окна
раскуривает.
Кто-то шумно бутылку вина
раскупоривает.
Кто-то пишет письмо,
где клянется в верности.
И на всем –
загадочный отблеск
вечности.
Это грустное дело –
езда в незнаемое.
Ведь не каждый приедет туда,
в незнаемое.
Кто-то ночью сходит
на тихой станции
и уже остается
на этой станции.
Полыхает небо
в туманной млечности.
И на всем –
обманчивый отблеск
вечности.
Но прекрасное дело –
езда в незнаемое!
За какой-то березкой,
давно знакомою,
в тишине открывается вдруг
незнаемое –
неизвестное,
странное,
незнакомое.
Осторожно вглядываемся
в незнакомое,
будто видим что-то в нем
незаконное.
А оно все ширится,
незнакомое,
еще в рамки привычности
не закованное.
О, сигнал отправления!
Ветер скорости.
Вечный путь от скованности
к раскованности.
Обновление жизни.
Езда в незнаемое.
Покатилась где-то звезда
в незнаемое.
Никакой законченности
и увенчанности.
Только этот
незыблемый отблеск
вечности.