Ну и так далее.
Когда Пеце дали последнее слово, он встал и сказал:
– Что я могу сказать? Все это будет мне хорошим уроком. То, что случилось, больше не повторится. Пить – слово даю, брошу. Если можно, прошу не давать мне срока.
Суд приговорил его к году условно.
После суда Пеца подошел ко мне и крепко сжал руку. Я хотел было позвать его к себе выпить на радостях, но удержался.
Дней через десять, утром, врывается Пеца:
– Можно тебя на пять минут?
– В чем дело?
– Сперва скажи: можно или нет? – и смотрит почти угрожающе.
– Ну, можно.
– Идем.
У него дома грязь, развал, табачный дым, на полу мешок и чемодан здоровый. Он садится на кровать, закуривает:
– Я уезжаю.
– Что такое?
– Я должен перед тобой извиниться: я скот перед тобой и Надюхой. Ты ей это скажешь.
– Да в чем дело?
Он словно и не слушает:
– Замазать хочешь? – и наливает полстакана спирта.
– Нет, не хочу.
– Ну, черт с тобой, – и выпивает.
– Кончай психовать, говори, что натворил.
– Вчера в том бараке я опять окно выбил. По пьянке. Они кричат, что я угрожал зарезать кого-то там, брешут, суки, они мне все там даром не нужны, мараться об них… Но все равно: был год условно – теперь будет безусловно. Только вот им, а не год!
– Да-а-а…
– Пароход сейчас отходит, в Питер – проводишь? В Питере у меня кореш один есть… как-нибудь… А, все чепуха, только бы уехать отсюда, хоть к чертовой бабушке, только бы уехать! Проклятый комбинат, проклятый спирт, все проклятое! В задницу! Идем.
На пирсе, прощаясь, сказал опять:
– Значит, Надюхе передашь? Я ей напишу. Ну все, пока.
Что нет людей одинаковых – истина довольно пошлая, но весьма удобная для бойкого пера. Нынешние комсомольские борзописцы ужасно любят ее доказывать. «Это был, – коварно начинают они, после того как “впервые я увидел его…”, – это был обыкновенный молодой человек…» В конце концов оказывается, что он грудью заслонил скотный двор и что герои среди нас, и опять несчасную старуху Изергиль вытаскивают на свет божий докладывать, что в жизни всегда есть место подвигу.
И однако даже тот, кто полностью усвоил, что каждый человек по-своему неординарен, узнав нашего Толика, воскликнул бы: «Вот необыкновенный человек!» – и мир для него разделился бы на Толика и «остальных», ибо Толик наш Федоров был действительно человек редкостный.
Если вы, например, впервые прибыли в Аначики и, плача, стоите на пирсе посреди мешков и узлов, не зная, куда идти, и помирая от усталости, – ваше счастье, если на вас наткнется Толик. Мгновение – и весь ваш скарб вместе с вашей жалкой личностью святым духом перенесется к нему, к Толику. А он уже, глядишь, занят печкой, чаем, всяческой жратвой. Бах – и вы сыты. Трах – и вы уже в постели, где, бормоча, как заклинание, «спасибо», «извиняюсь», засыпаете мертвецки – а Толик уже сидит за столом и печатает фотокарточки для стенгазеты.
Если же вы, наоборот, уезжаете, а вас провожает Толик, то можете равнодушно пнуть свои мешки с узлами ногой и идти выпивать с друзьями – узлы ваши тут же уплывут на Толике в узкие коридоры вокзалов сквозь непроходимую толпу и доплывут в сохранности до вагона, а сам Толик в очереди целующихся с вами будет последним – чтобы не мешать. А когда подойдет его очередь, он поцелует и шепнет: «Пойди к мамке, видишь – чуть не плачет».
Спортивный, легкий, улыбающийся ангел, святая душа – наш Толик. Ел только в столовой и то не всегда – дома же за стол его не усадишь: «Да я уже, ей-богу, такой борщ сегодня, знаешь!» – «Да столовая-то сегодня закрыта». – «И потом у нас в буфете пирожков ка-ак купил! С повидлом, горяченькие – эх!» И вдруг залотошится-залотошится – и нет его, исчез.
Когда входишь к нему в его каморку, он вскакивает и начинает быстро-быстро бегать вокруг – махнет веничком, сто раз подвинет стул, сгребет ногой под кровать какой-то мусор, носки, туфли. «Да брось ты, Толик! Я же тебе не премьер-министр». – «Сейчас, сейчас, – наконец сел, улыбнулся. – Вот, елки, вчера подметал – откуда набирается?»
Меня даже иной раз бесило это ангельское абсолютное забвение себя… «Толик, айда в кино». – «Не могу, стенгазету надо». – «Толик, айда выпьем». – «Не могу, киномеханик просил помочь». – «Толик, айда…» – «Не могу, я должен…» Никто не должен, он должен.
Очень! Очень приятно делать людям добро, да не всегда хочется. Но нам постоянно хотелось Толика облагодетельствовать. Не умеющие так, как он, – мы любили его отечески. Являешься к нему в компании друзей, вооруженных топорами, Толик выпархивает на крылечко: «Ой, братцы, да вы что?» – «А ништо. Это твои дровишки?» – «Да не надо! Да я сам! Да вы бы лучше…» – «Ладно, ладно, – говорит Саня, – закрой свой хлебоприемник». – «Лучше сбегай вон за пузырьком», – добавляет Пеца и протягивает трешку. И такое у Толика на лице изумление, что, оказывается, не только он о человечестве, но и человечество о нем может озаботиться, что даже обидно.
Была одна история, которую Толик терпеть не может вспоминать. Вечером в субботу я сижу, читаю; вдруг – топот, вваливаются Саня и Пеца, у обоих на лицах торжественный гнев: «Айда к клубу, там Толика избили».
Дивная ночь стояла, камчатская полнокровная ночь: луна, скрипящий снег, нежнейший воздух, одуряющая чистота и тишина. Все под ясной луной одинаково красиво, даже грязь. А море – черт возьми, море… это какой-то гипноз красоты и задумчивости, а не море – и все вокруг заворожено какой-то одной неслыханной нотой, которую тянет луна, а нам не слышно. Лучшие побуждения, высокие помыслы и чистую любовь порождает такая ночь в человеке.
Мы же мчались по улице, исполненные самого благородного желания набить морду.
Навстречу медленно движутся человек десять, в основном дамы: Толика провожают до больницы. Он рукой прижимает правый глаз, из-под пальцев капает.
– Кто?
– Шинкаренок Лешка.
– За что?
– Да он бухой пришел на танцы, зашумел, ну, Толик его и пошел выводить, а он шел-шел, вдруг как врежет ему, неожиданно – и ходу.
– Глаз цел?
– В норме. Бровь разбита.
– Толик, как?
– Да ничего, ничего, все в порядке.
– Где он?
– В бараки побежал. Там ребята уже пошли.
– Айда!
О-о-ой, как трудно в такую ясную ночь скрыться, исчезнуть в Аначиках, где все задворки на виду и известны каждому! Трезвея от страха, бежал-ковылял Лешка. То вдруг остановится: «Подумаешь, говна. Ну дал разок, я ему, он мне, велика важность, первый раз, что ли? Да вот возьму и вернусь опять на танцы, и если какая сука пристанет…» Но тут же припускал Лешка дальше, чувствуя, что все не так, что тут какой-то особый случай, ведь этот кореш вроде здоровый парень, и не испугался, не заорал, но и не ударил, а только ахнул и схватился за глаз, а все кругом как-то странно растерялись – другой раз наоборот, сбегутся, подначивают, а тут…
– Сто-ой, падла! – это сзади кричат. – Стой, хуже будет, подлюка!
Давай, давай, чеши, Лешка, не то упадешь – не встанешь. Шапка! Где шапка? Хрен с ней, с шапкой… Матросский ремень свистнул по затылку: «Сука позорная! Толика бить? Нна!»
Мы обегали бараки – никого. Назад. Встречаем галдящую толпу.
«Где он?» – «Отпустили. Сказал: больше не буду». – «Красивый пошел, морда, замучается умываться». – «Ни хера, денька через три поправится, бич долбаный!»
К Толику. Он уже дома. Глаз перевязан толсто и плотно. «Ну как?» – «Да все в порядке, синяк только будет. А я уж испугался, черт те дери, неужели ослепну?» – «Как же это?» – «Да больно уж неожиданно он обернулся, не успел за руку схватить. И он сразу убежал. Хоть убежал ли?»
В сенях нерешительно заскрипела дверь, что-то потопталось и стихло. Насторожившись, выглянули.
Надо же было судьбе сыграть такую шутку! В сенях, покачиваясь, перепутавшись в крови, соплях, слезах, стоял виновник торжества собственной персоной, Шинкаренок Лешка. Поспешное отчаянное бегство занесло его в самое пекло – не знал он, не видел, куда попал спьяну и со страху, приплелся, пожалуйста. Красив он был, ничего не скажешь.
Священный гнев наш несколько поугас. Пеца двинулся к Лешке: «А ну…» – «Стойте!» – крикнул Толик. На лице его, перечеркнутом толстой мертвой повязкой, тоже горели жалость и отвращение, но по-другому, чем у нас: жалел-то он Лешку, как и мы, просто страдал от ужаса, от непоправимости несчастья чужого. А вот отвращение – невольное, сдерживаемое и оттого еще более очевидное – отвращение адресовано было нам, благородным мстителям. Он просто не мог на нас глядеть!
– Пошли, – мрачно буркнул Пеца.
– Отведем его, – успокаивающе сказал Саня.
– Только вы, ребята…
– Ложись, выздоравливай, все будет в ажуре, – торопливо крикнул я и захлопнул дверь. Лешку вывели мы под белы руки на середину улицы, развернули в сторону его бараков и, легонько подтолкнув, сами отправились восвояси.
Вот и не любит Толик вспоминать эту историю – как и другую, с ней же связанную. Это когда приехала корреспондентка.
Итак, она звалась Марина. Очень красивая, с густыми каштановыми волосами. В том смысле красивая, что глаза, улыбка, походка, движения рук – все в ней складывалось удачно.
Пока я хлопотал да бегал около нее, она все оправдывалась своим медленным мягким голосом, почему она зашла ко мне, да кто ей рекомендовал, да если сейчас неудобно, то в другое время, и все улыбаясь виновато: такая, мол, каторжная наша обязанность – тревожить занятых людей. И даже когда я ее усадил и бессменно кипящий чайник свой перед ней водрузил, она все равно, как-то так, без улыбки, по-дружески: «Нет, в самом деле, если вы заняты, я не стану мешать, у меня времени масса…» – на что я, пижон, снисходительно заметил: «Был бы я занят, так прямо бы и сказал». Для начала она сообщила, что так и не научилась брать интервью, как положено: задавать бесцеремонные вопросы и получать церемонные ответы – ей нравится, когда беседа получается сама собой, непринужденно и доверительно. А я слушал и представлял себе ее одинокое путешествие по зимней Камчатке, еще хорошо, если все время самолетом – а на нартах? а подвыпившие бичи с приставаниями? а одиночество в гостиницах так называемых? Да и вообще – каким духом занесло ее в наш камчатский Питер с университетской скамьи, да сразу и унесло колесить по северам, да еще зимой? Уж не из романтиков ли дальних дорог она происходит?
Да нет, не из них. Была на целине раз, в походах раза три, а так все в Крыму да в Прибалтике, с отцом, на машине.
– И вы распределились сюда? – задаю я глупый вопрос.
– Да. Как видите.
– А куда-нибудь поближе или в Москве остаться?
– Да вы, наверно, и сами заметили: Москва в конце концов надоедает, правда? Мне во всяком случае – смертельно, я готова была ехать куда угодно, а тут: Камчатка. Интересно же, ведь так?
– И правда интересно?
– Очень. Очень! И дело не в экзотике. В конечном счете, горы, море – это и на Кавказе горы и море, здесь же все это как-то не так. Иначе.
– Лучше?
– Нет, не то. Здесь все легче разглядеть: что хорошо, что плохо… Это все в чистом виде. И встречаются знаете какие люди! Таких нигде нет, только здесь.
Здесь меня и осенило:
– Хотите, Марина, – сказал я, – познакомлю вас с удивительным экземпляром? Вот уж где матерьялу! Пять статей о пожительном герое нашего времени, не меньше! Из них две юмористические, две драматические, одна – апофеоз. А? Я не преувеличиваю.
И я ей поведал несколько Толиковых историй. Она слушала их во все свои черные глаза. И мы уговорились назавтра нагрянуть к Толику в гости, хотя я с большим трудом представлял себе, как его на это дело спровоцировать.
И тут внезапно распахнулась дверь, и на пороге воздвигся и моментально остолбенел сам Анатоль. Ни один самый разгениальнейший актер не сумел бы вот так – всеми частями тела, одеждой, ботинками – изобразить смущение и неловкость.
– Привет! – закричал я. – Вот кстати! Проходи, знакомься!
Толик было машинально шагнул, затем замер на месте и забормотал:
– Извините… здравствуйте… нет-нет… я на секунду… у тебя проявитель есть? Да что я!.. У меня же свой, я забыл… под кроватью… И закрепитель там же… я потом, потом… – хлоп! Исчез.
Марина засмеялась:
– Вас ист дас?
– Так это он и есть! Толик-то наш.
На следующий день. Все продумано.
– Привет, Толик (со значением «как тебе не стыдно»).
– Привет. Слушай, вчера так неловко вышло…
– Еще бы! Прибежал, «проявитель-закрепитель» – и убежал. Я его представляю, а он «проявитель»… А ведь ты вчера нужен был вот как!
– Кто? Я?
– Ты!
– Я? А кто эта девушка?
Я объяснил. Корреспондентка. Начинающая. Зимой одна по северам. Собирает материал. О молодых специалистах. Таких, как он. Ей надо помочь. А не бегать за проявителями.
– Словом, сегодня же вечером мы с Мариной у тебя.
Толик посмотрел на меня туманно и вдруг, к моему удивлению, сказал:
– Вообще, ладно. Часов в семь. Нет, в восемь, я как раз только успею.
И вот вечером, без никакого заикания и смущения, широко улыбаясь, Толик открыл нам дверь: «Пожалуйста». Комната – сказать «была вылизана» мало: она была выстирана, высушена и проутюжена, как и белая сорочка на Толике (до брюк, правда, не добрался, так и пузырились коленки). Печь бушевала, в кастрюльках (позаимствованных, разумеется) булькало. Маринина куртка была как-то воздушно совлечена с нее и водружена на плечики (!), новенький (позаимствованный) стул сам собой подъехал к ней, на столе оказались три (позаимствованных) прибора и бутылка вина. От сияющей Толиной сорочки, от его улыбчивой бесшумности исходило такое впечатление чистоты и уюта, что Марина как пришла в веселое изумление, так весь вечер в нем и оставалась, постепенно переходя в счастливое удивление.
И разговор пошел сразу легко, без натуги, ну конечно, за столом оно и нетрудно, особенно за столом камчатским, с балычком, с икоркою. Внешне выходило так, что в центре беседы был я. Этакий мини-тамада. На самом же деле я был вроде перевалочного пункта, так как, говоря со мной, Толик обращался к Марине и смотрел на нее, ну и Марина обратно так же. Мне было весело в этой роли подавателя реплик и приходило на ум: «Возьму вот и заткнусь – что вы будете делать?».
Толик вытащил фотоальбом. Отдельно у него были виды, отдельно люди, и что интересно – нигде почти не было его самого. Сколько раз, бывало, видишь, как показывают: «Вот я в Москве. Вот я на пароходе. Вот я на фоне Пушкина». А у Толика – и Москва, и пароход, и Пушкин – но все без него, а когда дошло до групповых, тут-то он разговорился, на этот раз прямо с Мариной. Она слушала его так: «Да-да, хорошо-хорошо, этот парень – чудо, тот – еще лучше, но главное-то чудо – это вы, Толик, пожалуйста, продолжайте, вас слушать одно удовольствие», – вот что читалось по ее глазам.
– Вы знаете, я вам завидую, – сказала Марина Толику и мне своим медленным глубоким голосом. – У вас как-то очень здорово, дружно, нескучно.
– Ну, не всегда, – сказал я справедливости ради. – Бывают весьма неприятные события. Вон его однажды чуть глаза не лишили.
– Каким образом?
– Да нет, нет, чепуха это, – сердито заторопился Толик, – он все преувеличивает и вообще – зачем? Не надо… ничего страшного не было, никакого значения не имеет. У нас, Марина, правда хорошо, вы его не слушайте. Вот бы вам сюда – вы бы увидели.
– Господи, да я с удовольствием бы, – ласково сказала Марина. – Только что я здесь делать буду?
– Да… – приуныл Толик. – А жаль. Вот бы хорошо было.
– Мне недавно в одном поселке, – перевела Марина разговор, – пришлось брать любопытное интервью. Вечером пошла я в кино, шло что-то серое, выхожу – уже темным-темно, а у меня ни фонарика, ничего, а гостиница – на окраине. Снег, правда, белеет, идти видно, но страшновато: темень, глушь, снег под сапогами – громко-громко – скрип-скрип, на весь мир…
Можно было, не слушая Марину, увидеть весь рассказ ее на толиковой физиономии, как на экране: и ее страх, и оглушительный скрип подошв по снегу…
– И вдруг: вот так, близко-близко, из-за угла выходят трое, черные такие фигуры, мужские, прямо навстречу. Подходят и фонариком – ярко-ярко, в лицо – ну, думаю, пропала областная корреспондентка на заре туманной юности. Один говорит: «Она?» Другой: «Она». – «А ну, идем с нами». Что делать? Кругом ни души. Иду. Молча ведут меня куда-то. Лиц не вижу – ясно только: взрослые и вроде не пьяные. Заводят за какой-то забор. «Ты из газеты?» – «Да». – «Бумага есть?» – «Какая бумага?» – «Ну, блокнот там, тетрадка, ручка?» – «Есть, кажется», – а сама трясусь как осиновый лист. «Доставай», – и фонариком светят. Достаю. Думаю: интересные попались грабители. Один говорит: «Давай пиши, я посвечу». И началось. Начальник такой-то – самодур, придирается не по делу; бухгалтер такой-то – вор, пьяница; бригадир такой-то – словом, целое письмо протеста! Стою, пишу послушно, а они разволновались, слышу – пошли непечатности. Расхрабрилась, спрашиваю: «Эти слова тоже записывать?» – «Извини, – говорят, – в горячке, больше не будем, а ты пиши». Я все записала. «А подписи?» – «Пиши – группа рабочих комбината». И все. Проводили меня до гостиницы, я только там отошла, до того испугалась. Интересно, правда?
Толик перевел дух.
– Д-да-а… Здорово! Ну и вы проверили на другой день, все, что они наговорили – правда, нет?
– Увы, увы. На другой день я улетала чем свет, никак не успевала.
– А письмо?
– Да так пришлось и оставить, на память о встрече.
Мы вышли проводить Марину до гостиницы – длинный барак с нумерованными комнатами. Ночь была камчатская, отборная, не хуже той, кровавой. Звезды крупные, влажные. Толик встрепенулся: «Вон – Вега. А вон – видите? Орион. Не могу, до чего люблю это созвездие. Оно здесь такое особенное. Как все равно брошь, неправильная, с драгоценными камнями». Хорош был Толик, и Марина была хороша, и взглядывала на него с тем же неослабевающим удивлением. У двери она подняла лицо к нему, сказала негромко и просительно: «Я завтра улетаю, Толя, вы могли бы проводить меня?» – «Да… да… Конечно!»
Утром я встретил Марину на улице, попрощался. «Да, – сказала она, – вы вчера упомянули случай, что-то насчет Толиного глаза…» – «Да ничего особенного», – сказал я и вкратце изложил историю.
Вечером Толик лежал у меня на койке и, подперев лицо ладонями, говорил – не мне, а тумбочке – негромко и доверительно:
– Знаешь… я же с девушками… ну ты знаешь. Танцевать не умею, говорить тоже. Я все удивлялся: как это у других, елки, так легко-легко… даже немножко завидовал. Но – немножко. Потому что – веришь ли? – я все время чувствовал: у меня это должно быть как-то особенно и сразу. Как? Кто? Бог знает. Но обязательно сразу. Однажды одна девушка – хорошая-хорошая девушка была – и она мне говорит… ну, что она меня любит… Ой как я испугался! Да нет, говорю, нет, это невозможно… Господи, вот дурак! Зачем я ей это говорил? Она плакала… Я тогда очень мучился, правда, но что я мог поделать?.. А вчера, даже позавчера, когда я влетел к тебе… к вам… Так и стукнуло меня: вот!.. Я потому так сразу и согласился, чтобы пришли… Марина… Ма-ри-на… Хорошо! (Засмеялся.) А? Хорошо! Я сегодня бегаю с чемоданами, ну ты знаешь, суечусь, а она останавливает и говорит: Толя. Чтобы, говорит, уезжающий вернулся, надо, когда прощаешься, посмотреть ему в глаза. И смотрит мне в глаза, и руку не отнимает. Чудно! Неужели, вот если предчувствие сильное, должно же оно сбыться!
Прошел месяц, что ли. Почта прилетела два раза всего. С первой не было Толику ничего, а со второй – со второй было.
– Толик, – сказал я. – Зайди вечерком, дело есть.
– Ладно, – кивнул он уныло: он ждал письма.
– Толь, – сказал я ему вечером, когда он разделся и сел. – В общем, как бы тебе это… Ну да все равно узнаешь. В общем, на. На второй странице. Называется «Хорошие люди» – и я протянул ему газету.
Начало было такое:
«Как рассказать о них, об этих людях? Может быть, начать с моря? Вот оно нелюдимое, суровое, и такое, казалось бы, неприступное…» – ну и далее в том же духе, камчатские красоты… «И все-таки здесь живут. Люди. Простые, мужественные и очень хорошие», – ну и далее, о дружбе, мужестве и коллективизме… И наконец: «Общий любимец аначикинских комсомольцев – Толя Федоров. “Наш Толик” – так любовно его называют в поселке. Он скромен, этот невысокий и крепкий юноша, он не любит говорить о себе, но всегда, когда трудно, он – первый (Бог мой! Неужели?). Как-то на клубном вечере пьяный хулиган избил Толю. “Толика бьют!” – разнеслось по поселку с быстротой молнии. И пусть иной чрезмерный моралист осудит аначикинских ребят – они поступили с негодяем по-своему, по-флотски. (Да-а… Как это? Жаль, что вас не было с нами…) И вот уже лыжи трудолюбивого Ан-2 отрываются от снега, под крылом, уменьшаясь, мелькают крыши. До свиданья, Аначики! Мы еще увидимся, обязательно увидимся!» (Это для Толика, ясное дело.)
Пока он читал, я не смотрел на него – не мог. Так, возился с печкой. Один раз он тихо воскликнул: «Что?» и раза два поелозил, но так, что я спиной ощутил, как он мучается. И уж к самому концу этак коротко и жутко простонал: «Мммм…»
Прочел. Помолчал. «Ну, в общем… я пошел, да?» И пошел.
Месяца через два я прилетел в город, в командировку, захватив письмо Толика к Марине. Забежал в редакцию. «Здравствуйте, Марина», – и, видно, не удержал не то досады, не то усмешки. Она ответила осторожно: «Здравствуйте».
Я подал ей письмо. Прочла. Помолчала. Усмехнулась жалобно.
– Ругается… Не понравилось. Ну что ж… Знаете, я так много рассказывала в редакции… про вас про всех… Они пристали: напиши да напиши…
– Что-нибудь передать?
– Да нет… Не прощения же просить… Уж как умею.