За финансовую поддержку проекта автор и издательство выражают сердечную благодарность Евгению Александровичу Луканину
© Мамочева Ю., 2015
© Дементьев А., 2015
© S. Krolick, 2015
© «Геликон Плюс», 2015
Юлия Мамочева – не новичок в поэзии. У неё вышло несколько сборников, она лауреат престижной Бунинской премии. Её стихи очень искренни, и потому читатель верит ей, когда она говорит о своём родном Петербурге или признаётся в любви к великому прошлому России, через поэтические детали раскрывая её величие и суть. Принимая жизнь такой, какая она есть, Юлия Мамочева находит в ней те прелести и затаённости, которые не то чтобы приукрашивают её, а открывают перед читателями новые грани нашего бытия.
Лирик по призванию и по характеру дарования, Юлия Мамочева нередко обращается к эпическим формам, чтобы полнее раскрыть те события, которые волнуют её и привлекают. Например, стихотворение «Немезида» – лирическое по существу и очень тонкое по художественным деталям в то же время напоминает поэтический рассказ, что дополняет картину происходящего.
А какой замечательный образ Петербурга дан через метафору:
…И вижу, разомлев,
Свой Питер, словно бабочка, приколотый
Иглой Адмиралтейскою – к земле.
Новая книга Юлии Мамочевой привлекает широтою позиции автора и её глубоким проникновением в наше бытие. Чувствуется, что поэт образован, влюблён в красоту, которую находит вокруг нас, и радуется ей.
Андрей Дементьев
Я удрала бы до Европы-то
От народного нервного ропота;
Чужестранной натурой тронута,
В ней цвела б, от своей схоронясь.
Или падчерицею тропикам
Придурнулась бы, мыкаясь робко там.
Я б долой!.. Да стипендия пропита
И на морде не высохла грязь.
Черт дери! Наша сырость – не Сирия;
Как скулит земля от бессилия!
Я – лицом в неё: подкосили меня
Те, с кем сердно делила путь!
Но об этих – молила, просила я
У блаженных голов Василия.
Храм бессловствовал – дура спесивая,
Я своё продолжала гнуть.
И осмеяна всею Россиею
(Бита смехом, как хлыстищем – лошади!)
Вновь – на Красной со сраму площади —
Зло валилась Руси на грудь.
…Я в Бразилию б иль в Малайзию,
Полонезом бы – в Полинезию
Унеслась. Да – никак! Эх, чёрта с два:
Прочно прочь кандалы не дают!..
Ведь сама ж сему безобразию
Присягнула – его поэзию,
Вкус родной чернозёма чёрствого
Полюбила, как чудо чуд.
Бдят тер-Питер и Москоу-сити.
Бредит Родина. Рдеет стяг.
Други! Ярости не просите:
Эх, косите меня! Косите!
К небу только не голосите —
Мне обещано: вас простят.
Ты, Россия, насуплена, аки индейский вождь,
Бледномастна и скорбнолика, что ваша милость.
Я тебе: «Скоро зимушка!..» – ты умиляясь, глумилась:
«Дамы и господа, на арене Великий дождь!»
Я, настойчиво: «Деспот! Бессовестный светокрад!»
Да с возводом в квадрат, да с проржавленной резью в глотке.
Мы – злосчастная троица в этой дырявой лодке,
Вместо пса – про запас – ливневой голограммный ряд.
И сплетенья теней – мира жизненное тряпьё,
Завывающий город – как наглая псина, борзо.
Напряжённо молчим. Только мокрою дробью Морзе
Ливень в крыши вбивает двуточья над всеми «ё».
У России в глазах зеленится озерная синь,
Слезы гордых княгинь над безвременно спящим князем.
Так что хочется падать – с дождём, непременно наземь,
И на чёрной земле диффузировать с чёрным инь.
А когда ты зальёшься в неё с головы до пят,
И когда прорастут васильки сквозь твои глазницы,
Небо скажет: «Привет». Долгожданно заледенится.
И прорвётся из губ его ласковый снегопад.
Был он любим добрыми
Девами с дельными догмами:
Теми, что ласковы домрами
Душ, тихострунно чужих.
Был он любим белыми
(Бренностных благ колыбелями),
Только ведь звал их бельмами,
Сердцем не будучи лжив.
Выбрал-то, бедный, ту,
Жесты которой – безумны:
Поцеловала – и привкус сутки во рту
Густо-солёный, как если б дала в зубы.
Переглянулись – и, как говорится, беда:
Карее буйство в глазоньки парню вылилось…
В жизнь её он вошёл, словно в Иордан,
А саму – неосмысленно, словно дар,
Возлюбил. За вредность, за недовыверенность.
За руку брал – круговертью неслось естество,
Ночь в животе розовела в разрывах звёздных…
Эту – любил, как не смел бы – себя самого;
Так, как не женщину любят, но воздух;
Так, что неведомой, жгуче-пунцовою силою,
Пальцы из разу в раз наливались, пульсируя,
Искру свиданья на нить судьбы нанизав
В полусвятом упоении опьянелом.
Так он любил – каждой клеточкой, всяким нервом,
Так, что ему и небо не было небом,
Если не отражалось в её глазах.
Так он любил – как, сказать по правде, не велено;
Так, как вовек человечьей не выразишь мимикой…
Только она не верила. Нет, не верила.
Дескать – доказывай, миленький.
Тот горячился. Речи любовные гречневою
Кашей горчили в нёбо, с слюною смешиваясь…
Ими давился он. Сплёвывал полупрожёванными.
Скручивался кручиной нерассекреченною,
Милую клял за смышлёную полунасмешливость,
Нежно, ненужно – жалеем чужими жёнами.
Лживо иль живо жалеем чьими-то вдовами,
Жизнью швыряем по графику функции синуса —
Пил валидол он, захлёбывался доводами:
Доказать силился.
Силился-силился, плюнул… Да сгрёб в объятия
Счастье своё, неизбывное, как проклятие.
Сгрёб и прижал к ревущей в груди круговерти
Злую свою, свою вредную-в-мятой-майке.
Так, что она начала немножко верить. И
Сразу с чего-то
стала
немножко
маленькой.
Так, что сквозь небо
в глазах её – эка невидаль! —
Сразу откуда-то глянула дерзкая детскость,
Так, что затихли все эти лишние «дескать»…
Странно: в окне расцвело
такое же
небо.
Под небом задремать мечтал бы каждый…
Моя постель – опавшая листва.
Я сорванец, в котором жив пока что
Всесильный дух святого озорства!..
Лежу в саду, волненьем трав овеянный
Да тишью ласковой, чей сумрак так знаком;
Пред сладким сном, своим созвездьям вверенный,
Их упиваюсь сладким молоком.
Я сорванец. Устав от пыльных комнат,
От духоты рутинных стен устав,
Дышу. Пока опекой ночь покоит
И сахар звёзд мерцает на устах;
Покуда вечностью, на семь часов помноженной,
Истома благостная плоть не начинит…
Коль вдруг очнусь – ещё впотьмах, встревоженный, —
Зажгу Луны спасительный ночник
И снова – в сон. Нырну, как в небо – жаворонок.
Умру, чтобы воскреснуть на заре:
Её хлебнуть трепещущими жабрами
И раствориться в жидком янтаре
Восхода, раззадоренного зарева,
Которого никто не опроверг…
Лежу в саду с закрытыми глазами.
Читаю звёзды по изнанке век.
Я иду по проспекту, мой Питер совсем погас.
Как Пегас, углекислый газ в темноту – из губ.
Над каналом алеет калиной накровный Спас,
Он мозаично ряб и межзвёзден, что Божий глас
Или радостный вальс из глубин оркестровых труб.
В филармонии где-то клонируют гиперзвук,
От дневной оживает обыденности Эрмитаж.
На Руси минус энное – градусов, птиц – на юг:
Милый друг, это «вдруг» – обессмерченный временем круг,
Неизбывный, как смена сезонов и мой этаж.
Город проснулся и вяло курил, выворотив роток. Городу холодно: бедный, продрог, верно, до костяка. По капиллярам хрустящих дорог жиденький кривоток сонного транспорта утро торил первостью марш-броска. Город спросонья трубил хрипотком: «Боже, какая рань!» Гордый, он тщетно таращился ввысь, милости не прося: скоро народа роящийся ком тошно забьёт гортань; месивом будет на улицах выть, тесный, как рыбий косяк. Будет народ подниматься волной с тонким амбре гнильцы; жадно гудеть, точно дьявольский рой: улей – да иже в нём. Бурно загрохает бранная дробь, дружное: «Все подлецы!»
Город похож на огромный гроб. Люд погребён живьём.
Солнце плеснуло свет, как елей, греть не желая рать. В сердце столичное целит лучи тысячей смертных жал. Город был грешен, как всё на земле: начал паниковать;
Волею тысячи первопричин голос его дрожал. Вот уже впрямь из-под чёрных забрал стали блажить в толпе, всякий желал – да побольше! – добра и потому хрипел. Самый поток непрерывно орал в пёструю светотень. Всех обличая – от древних пра до нерождённых детей. Буйно разил, продолжая стращать, люд городскую суть, как перегаром разит перебор, вымученно плакуч. Это безумие можно понять было бы как-нибудь: хочется золота: если не гор, то уж как минимум куч.
Только не видели корня идей жертвы живой толпы: золото есть продолжение зол, есть порожденье зла. Город мутило от массы людей. Люди были слепы. Плыли по-рыбьи на низменный зов, коим корысть звала. И, разливаясь, дурная напасть всюду всплывала вверх; и, разгораясь, народная голь всё обращала в прах: голь упрекала никчёмную власть и продавцов утех и, не смирея, винила глагол в самых смертельных грехах. Если бы кто-нибудь по тормозам в этот ударил день! Если бы кто-нибудь только вскричал: «Люди! Начнем с себя!..»
Этого некому было сказать. Горло своё теребя,
Город давился началом начал конченых всех идей.
На гитаре впервые – взрезало неожиданно,
С милосердием скальпеля с пальцев силу скобля.
Ворожи давай! Выжжены все миражи давно!
Мол, в созвездия скатывай эти – от си до ля.
Ах, гитара моя! Странным шествием шестиструновым
Прошерстила я вас по пространно шальной оси…
Ну же, сильная, спойте! Любите меня, как сестру!.. Но вы
Предпочли припечатать промученным до-фа-си.
Ах, какая же, деточка, всё-таки горе-игрунья вы:
Непонятней настырности вашинской лишь фарси!..
Пульс струится по струнам, отплясывая по-скрипковому,
Рассыпаясь в молекулы славно обильных мук.
Пальцам жарко на кончиках самых, как от постскриптума
Благовестного – к чёрно трагическому письму.
Где же я: на орлиной скале ль, на коралловом рифе ль;
В звуковолнах плыву ли, привольностью развалясь?..
Богомольем бемольным таинственно веет от вас…
Я ласкаю ваш гриф, точно в точку наточенный грифель,
Чтоб искусство рождать, над искусником чувствуя власть,
Шестиструнье сжимаю, вгоняя металл – в подкожье,
Рвётся кокон и куколка. Как колокольный гул,
Из гитарной груди проливается нега Божья,
Словно солнечный сок на проснеженную тайгу…
И снова перрон: получас полугодом тянется.
В каждом всполохе сердца гудит орудийный залп.
Я устало вхожу, как святая безродная странница,
В ожидальную – как в переполненный зрительный зал.
И народом продрогшим она, бедолага, давится.
И народ, обезличенный в серо-живой толпе,
Пьёт шампанское под новогодье за доброе здравьице
И мечтает о соло уютной тени купе.
Кто-то съёжился дрёмою: всякий – на свой манер, но
В неуклюжих объятьях вокзальных перипетий…
У меня перспектива – плацкарт, что весьма партерно,
И спектакль длиною в десяток часов пути.
Мой состав растянулся линейкою кордебалета;
Застывает над ним, расклубясь, паровозный вздох…
И клеймом почернелым на розовой плоти билета
Я читаю судьбу по названиям городов.
Я могла б сейчас накурить ванили – кучерявые, знаешь ли, облака. Я могла б вскричать, что меня избили, ведь на вид похоже наверняка. Я могу придумать мильон историй, что мильон терзаний, от «а» до «я». Дескать, «дай мне силы, Святой Егорий, ибо в каплю сжалась на дне – моя. Подари, родимый, как в санаторий, мне ночной – до рая, ну в те края».
Ты помог бы точно несчастной дуре. Ты б на море выслал Сторукий Рок. И в натуре – всяческой диктатуре дал совет раскланяться под шумок. И лазурь от грохота гневобури породила б манны святой творог. Только он сродни дорогой микстуре, что так часто – в горло, так редко – впрок.
Ты же знаешь, лбом не долблю я пола и осанню редко по небесам. Для меня всё поле – дешевле гола; но такого, что забиваешь сам. Для меня всё поле дешевле пули, если «дело право, и враг разбит»: точно сэру Полу (при всем разгуле) Пол-Земли – той комнаты в Ливерпуле, где рождался первый битловский бит.
Мы с тобой друзья; а вруны да воры пусть тасуют сами все «да» и «нет». Я довольно редко хожу в соборы, потому что нравится – тет-а-тет. Я глупее многих, я многих хуже и порою барствую, как в бреду. Но лишь я, и только, и точка, друже, – по дороге этой к тебе бреду. И ко мне ты можешь зайти на ужин, хоть резвятся черти в моём пруду.
Я могла молить бы тебя о счастье, на века исполненном в кирпиче. Чтоб рвалось ключом, веселя отчасти. Но вопрос поставлен в ином ключе… Рудиментом станут вопрос – ответ, коль известно сущее наперёд. Мне плясать не лестно – марионеткой, кем бы ни был истинный кукловод. Оттого-то я не желаю силы, кроме той, что бродит уже во мне. Я хочу, чтоб небо меня простило и в обоих смыслах не гнить в вине.
Чайка танцует!.. Смотрите: танцует чайка —
Там,
за кормою,
метрах от силы
в трёх.
Плавно – ловчее, чем вольная половчанка,
Пылом – плачевней,
чем уличный
скоморох.
Белая духом – с лаской отцовской, былинной
Пляс свой глядит в голой глади —
сквозь вечера:
В водах речных, отливающих мокрою глиной —
Той, что молчит
человечьим рукам
гончара.
Смотришь безвыдохно,
взгляд отвести не смея,
Плоть искупав искупительной смертью дня,
Что остывал, горизонтову кривь кровеня, —
Чайка танцует, как самая Саломея;
Там, за кормой, на глазах у праздных людей,
Прозою взора прозревших для этого танца,
С плеском вершит ослепительный пляс святотатца
Та, до которой —
лишь пара шагов
по воде.
Тише, потомок. Замедли бессмысленный ход.
Вчувствуйся в суть. В ленинградски свинцовую высь.
Выстрадай сам эти суточки, все девятьсот.
Я помогу тебе, ты – не сломаться клянись.
Сможешь представить клубящий снарядный смрад?
Видеть голодные глазоньки тех детей?..
Вслушайся в воздух: с тобой говорит Ленинград —
Голосом, сорванным тысячами смертей!..
Нынче-то свеженько: славься да хорошей;
Нежишься сам над Невою, навзрыдно нов…
Но не затянутся плотью рубцы траншей,
Вырытых прежде – руками моих сынов!..
Сердцебиенье моё – метрономный гул
Чёткими точками: Нечет. Молчанье. Чёт.
Время играло на нас – и назло врагу.
Время дробилось – а нынче оно течёт.
Чувствуешь ли меня? Слышишь ли, милый мой,
Ужас, что в мирные годы невыразим?
…Я для тебя, коченея, крепчал зимой,
Я научился совсем не бояться зим.
…Вечны под пудрою времени рытвины ран.
Пульсом по улицам сытым – мои шаги:
Я прорастаю из межвековых мембран
Памятью внуков – на мёрзлой земле могил.
Я пробиваюсь морщинами площадей,
Призраком мужества в людных брожу местах…
Помни, потомок: я жив для тебя. Владей!
Видь меня – тенью роскошества-на-костях.
Слушай же голос моих индевелых уст!
Стой, сколько сможешь. А после, решив уйти,
Просто представь себе горько-земельный хруст
Тех иждивенческих ста двадцати пяти.
Да, засыпая в теплыни своих пенат,
Слушай тяжёлую горько блокадную высь…
Помни, потомок: с тобой говорил Ленинград.
Память о нём сохранить поклянись.
Спи спокойно под свист метели,
Усыпляющей, голубой…
Небо цвета промёрзшей гжели
Расстилается над тобой,
Накрывает морозной тенью,
Колыбельной сводя с ума.
Хочешь вырваться? Нет спасенья —
Всюду ночь. И зима, зима…
Вот уже, оплетённый дымкой,
Мир затих, молчаливо строг…
Только бродит сон невидимкой
По узорам пустых дорог.
Спит Земля, не ища возмездья,
Ветра слыша гудящий хрип.
А над нею плывут созвездья
Косяками священных рыб.
Зима 2006 года
это стихотворение о скульптуре Немезиды, дочери богини Ночи, выполненной итальянским мастером А. Тарсия, я посвящаю людям, мужественно сохранившим красоту Летнего сада в годы страшной блокады Ленинграда, в частности Г. А. Симонсону
Старый сад не исчез из вида,
Он не скрылся, заснув, из глаз…
Отчего ты грустна, Немезида,
Будто смертный предвидя час?
Стали дни по зиме короче…
Так зачем же теперь, впотьмах,
Ты, дитя итальянской Ночи,
В ленинградских молчишь слезах?
Серебрит драгоценный иней
Королевских дубов резьбу,
И лежишь ты, моя богиня,
В деревянном лежишь гробу.
Припорошена снегом тога,
Пальцы стиснули лавра цвет…
Не гляди с укоризной строго —
Ведь иного спасенья нет!
Гром бомбёжек – твоя панихида,
Вместо лиры поёт снаряд.
Но не гневайся, Немезида:
Отстоит тебя русский град!
За садовой чудной оградкой
Он живёт – не погиб, не пал!
Стала ты его ленинградкой,
Он тебе пантеоном стал.
Рвут зенитки. Под эти звуки
Зимний Летний свой сон хранит,
И промёрзшие чьи-то руки
Гладят мрамор твоих ланит.
Кто-то хрипло читает «Отче»,
Хороня, точно клад – в скале,
Божество итальянской ночи —
В подсолённой от слёз земле.
Но не надо могилы бояться:
Не пройдёт и десятка лет —
Из траншеи номер семнадцать
Выйдешь снова на белый свет,
И сквозь кружево стройных линий
Ты победе – живой и сладкой —
Улыбнёшься – зарёй, богиней
И расплачешься… ленинградкой.
Умер день.
Старый скряга!
Увы – ни гроша наследства.
Ни копеечки ломаной, ни ерунды на память.
Лишь сиротка Луна, за монету сойти надеясь,
Серебрит отраженьем тоскливым речную наледь.
Без нелепой агонии, без поминаний былого,
Но от этого все же не менее безвозвратно.
Господин скончался!
Не мучаясь:
Раз – и готово.
И сгорел подчистую сразу в печи закатной.
Облака в океане чернил
Напрягают жилы,
Пахнет ветер не то валидолом, не то шампанским…
Я б цветов поднесла – да нигде не видать могилы.
Я б оплакала – да не отпето по-христиански.
Ночь – столикая, тьма – красавица!
В робе траурной – всё забавится!
Дикой ведьмою носится по миру:
«Дню конец! – кричит. —
Помер!
Помер он!..»
Звёзды —
Демонов бледные очи
Истаращились, изворочались
Изблестили – да пылью смарагдовой —
Тьму холодную,
Непроглядную.
И ни зги-то не видимо в темени,
Кроме плясок бесовского племени…
Вот слышны леденящие вздохи…
И промёрзшая плавится улица:
Ишь хохочут как!
Ишь беснуются —
Сатанинские скоморохи!..
Скачет чёрт безобразного вида:
Панихида дню!
Панихида!
Ведьма вырвала посох мороза:
Вот вам чёрная
Лакримоза!
Филин ухает – эхо глухо,
Темень кашляет, как старуха.
И то вблизь, то наверх, то прочь
искры скопом швыряет ночь.
Точно тесто, беду замесила…
Эх, гуляет нечистая сила!..
Снег. Гам. Смерть. Сон.
В бело-голом поле – трон.
Чернокаменный.
Искры бьют со всех сторон:
Пышет жаром страшным он,
Точно пламенный.
Но не свет владеет им,
Огневым и ледяным, —
Адский дым!..
Нечисть носится вокруг —
Вниз и вверх, за другом друг,
В землю клонятся.
Вереницы тёмных слуг
Частоколом тёмных рук
Рвут бессонницу!
А по центру – кочегар,
Черномаз и гневно яр,
Сам кошмар.
На просторе мировом
Восседает божеством
С торжеством!
«Подносите, – требует —
Жертву славную,
Нынче – скованную
Да бесправную!
Златокрылую зарю красна солнышка!
Наливай, холопьё!
Пей до донышка!»
Да как встанет в полный рост,
Подбоченится…
Черти, гнусом загудев,
Тащат пленницу!
Крылья связаны у ней
Сплошь канатами,
Вся горит огнём огней,
Под проклятыми —
Когтистыми лапами.
Из сплетенья чёрных тел
Снова Ярый прогудел:
«Рвать на части!
Потушить – чтоб не не цвела
И навечно умерла
В чёрной пасти!
Вместе с тем вчерашним днём,
Что забылся скорбным сном!..»
Рвать – до ран!
Ревёт барабан.
Кара – груба!
Вторит труба!
Что за звук в отдаленье
Разрезал истерзанный слух?
Где-то в русском селенье
Приветствовал утро петух.
Ясно-радостный голос
Среди какофонии тьмы —
Как живительный колос
В голодных объятьях зимы.
Точно молния – звёздно
Рассёк исчернелую высь,
Так что рано иль поздно
С ней черти ночные слились
И пропали бесследно,
Рассеяв чудовищный мрак.
Сквозь вздохнувшую землю
Ниспал перепуганный враг.
И заря полевая,
От мучителей освободясь,
Заискрилась – живая! —
В необъятную синь поднялась.
И упали оковы,
Что чернели на тёплых ногах…
И деньская по новой
Жизнь вспорхнула, поправшая прах.