Наконец он завершил занятие, подхватил пиджак и, втискиваясь в рукава, напомнил, что будет ждать всех желающих в следующий четверг – обещал разобрать тему отравлений, если в институт поступит подходящий материал, или виды удушений – такие образцы всегда имелись в избытке.
Еще минут двадцать студенты толпились вокруг него, задавая вопросы и разглядывая его светящиеся глаза, только потом принялись уходить. Фролов провожал взглядом каждого студента. Шумно обсуждая сегодняшнее представление профессора, по одному, по двое, одетые как на Северный полюс, они выходили в коридор к лестнице.
– С чем пожаловал, Леша? – спросил Грених, когда секционный зал наконец опустел.
– А это больно? – спросил тот, невольно поднеся к груди руку. Из мыслей все не шел опыт с иглой.
– Зачем тебе эта информация? – кисло скривился Константин Федорович и тут же улыбнулся, поймав вопрошающий взгляд жены, которая тоже хотела знать, каково это – быть с иглой в сердце. – Так что у тебя?
Фролов не мог перестать глазеть на его светящиеся белки глаз.
– И как долго будут у вас глаза как у ожившей мумии? – на лице застыла глупая улыбка. – Смотреть… страшно.
– Еще минут десять, не больше. Давай уже, не тяни.
– Да там… – Фролов безнадежно вздохнул. – Вчера вечером агент угрозыска… застрелился у храма Христа Спасителя.
– И что?
– Судмедэксперты в голос говорят – самоубийство. А я, хоть тресни, убийство вижу и все, а доказать это… не знаю, с какой стороны подобраться. Спорил с ними, с экспертами. Говорю, ну не мог человек три пули себе в грудь пустить, так никто не делает. Заключение составили с оговоркой, что не хватает данных.
– Есть свидетели?
– Да, постовой милиционер, у которого он отнял служебное оружие.
– Отнял оружие? – Грених дернул бровью. Агния Павловна отставила поднос со шприцами и иглами, подошла, заинтересованно слушая Фролова. Тот засмущался, некстати покраснел, стал комкать кепку, уронил папку, стал поднимать.
– Отнял, бросился бежать, нырнул в кусты в скверике у храма, и почти сразу же… раздались три выстрела подряд.
– Промежуток времени узнал?
– Да! – Фролов просиял, радуясь, что не забыл уточнить это. – Секунд пять между выстрелами. Общее время – секунд пятнадцать, со слов постового.
Грених сузил глаза.
– Вскрыли? Не был болен? Оружие какое? «Наган»?
– Вскрывали на Мясницкой, доктор Бейлинсон протокол составил, Криворотов и Попов тоже были. Оружие – «наган».
– А почему Криворотов и Попов? Агент с Баумановского района, что ли? На одежде следы пороха есть, какие? Ширина пулевого отверстия? Что пальцы?
– Следы пороха есть, ширина отверстий – все это в пользу выстрела с близкого расстояния. Тыльные поверхности пальцев левой и правой рук в копоти.
– И что же тогда тебе еще нужно?
– Ну это же невозможно, Константин Федорович, – убить себя тремя выстрелами в грудь. Одним – куда ни шло. Три раза в себя. Три!
– Очень даже возможно, – возразил профессор. – В угрозыске служат люди далеко не робкого десятка. Он, видно, целился в сердце, чтобы было наверняка, но попал не сразу. А заставлял себя стрелять вновь и вновь, потому что знал, если не попадет, то останется калекой. Это в его планы не входило.
– Случай мутный, Константин Федорович, – в надежде поднял голову Фролов. – Вы бы сами посмотрели дело… Свидетель – ну, постовой этот – гнался за ним с угла Волхонки и Знаменки до самого храма. Говорит, он вел себя так, будто его кто-то преследует.
– Ну ведь милиционер его и преследовал.
– Он его заметил до того, как лишился оружия. Увидел издали и направился к нему, чтобы узнать, что стряслось. Тот был точно конь в мыле, волосы дыбом, куртка перепачкана – спасался от кого-то.
– А вокруг подозрительных личностей не приметил?
– Нет.
– Нет, не приметил или ты не спросил?
– Я спросил, – встрепенулся Фролов, чувствуя, что Грениху насквозь видна его ложь, даже самая крохотная и незначительная. – Но надо все же уточнить еще раз…
– Ладно, давай погляжу, – Грених взял из рук Фролова папку, которую тот уже три раза успел уронить. – Николай Иванович ошибок себе вроде бы не позволяет.
И принялся читать, бубня себе под нос и глотая части предложений:
– «На левом борту куртки… отверстие 0,6 см, ткань на пространстве 6×11 см вокруг буровато-коричневого цвета, шероховата». Так, понятно. «По снятии одежды: во втором межреберном… с пояском осаднения в 3 мм… кнаружи – третья… как и первые две». Хорошо. «При вскрытии… левое легкое… 2 раневых канала… с отверстием в последней 2×1,5 см, неправильной формы… второй проходит через обе доли…»
С непроницаемым лицом он вернул бумаги Фролову, для которого текст экспертизы все еще звучал как заклинания шумерских колдунов.
– Открывай дело и начни выяснять, чем этот Баранов занимался.
– А как по-вашему? Застрелился?
– Да, застрелился. Сначала попал в мягкие ткани и легкое, потом наконец прострелил аорту. Но, думается мне, не без давления со стороны. Выясняй, чем он занимался.
– Я немного посмотрел, какие протоколы он составлял, по каким адресам выезды совершал… Он был уполномоченным агентом Баумановского района. Есть один дом… нехорошая у него последнее время репутация складывается… Нет, вы не подумайте, там много приличных людей живут, из Моссовета даже. А раньше было много венгров, австрийцев – семьи военнопленных… и чехи, – продолжал Фролов, комкая свою кепку и опять роняя папку. – За текущий год жители этого дома трижды в нарсуде побывали и несколько раз подавали заявления мосгубпрокурору, – сгребал он с пола листы, – постоянные там беспорядки, какие-то стычки между русскими и иностранцами, дебоши и даже разжигание национальной вражды. Одни на других наговаривают. На будущей неделе должен перед губсудом предстать мальчишка… А как он предстанет? Он лежит с пробитой головой дома – мать утверждает, на него с кирпичом напали, а потерпевшая сторона – что он по пьяни спровоцировал драку. Его освидетельствовал, психиатрическую экспертизу составлял врач из КСЭ, что на Мясницкой… доктор Гладков, работает под начальством доктора Бейлинсона. И мне не понравилось, как его протоколы составлены, там не было алкогольной пробы. А у потерпевшего взяли, но поздно, на другой день. О пьяной драке только со слов свидетелей.
– А что за дом? – нахмурился Грених, будто предчувствуя неладное.
– Ах, это же ведь на Баумановской, да? – воскликнула Агния Павловна. – Не тринадцатый? Что в бывшем Девкином переулке?
– Он самый, кирпичный, красивый такой, бывшей купчихи, у которой завод где-то за городом был.
– Там и доктор Бейлинсон живет, – поддакнула профессорская жена испуганно.
– Майка ведь к его сыну математикой заниматься ходит? – спросил Фролов.
– Да, к Коле Бейлинсону, – подтвердила Агния Павловна, осторожно касаясь рукава Константина Федоровича, ставшего каким-то напряженным. – Помнишь его, Костя? На Пушкина немного похож, кудрявый такой, светленький, черноглазенький, поэт, музыкант, на виолончели играет, блистает в школьном театре, но провалил математику и остался на второй год. Ты же знаешь, она над ним шефство взяла.
– Дважды, – процедил Грених, сжав зубы и глядя вниз. – Дважды оставался на второй год.
И его лицо сделалось прежним: жестким, хищным, потемнели глаза. Врожденная гетерохромия стала такой явственной на фоне белков, еще горящих невыветрившимся флуоресцеином, что Фролову сделалось не по себе – одна радужка светлая, как стеклянная, другая слилась со зрачком, стала, как кусок смолы, бездонная, черная. Все же жил в этом человеке какой-то страшный демон, и хоть запрятал его профессор глубоко в душу, но, едва дело коснулось того, что ему было дорого, – Майки, дочери от первого брака, – демон этот тотчас показал свою зубастую сущность.
Фролов неловко потупился. Супруга Грениха тоже, видно, испытывала замешательство, настороженно поглядывала то на мужа, то на Алексея.
– Майя сдает экстерном экзамены и периодически перескакивает через классы, – добавила она, решив, что затянувшуюся паузу нужно разбавить пояснением. – Перешла в шестой, но уже всю программу девятого класса наизусть выучила. Любимый предмет! Математиком хочет стать.
Резким, нервическим движением Грених отдернул воротник рубашки, завернувшийся под пиджаком, и указал жестом на дверь.
– Прошу на выход. Здесь холодно, – сказал он спокойным голосом, в котором звенели лед и металл.
Распластавшись по разбросанным на столе тетрадям, учебникам, уронив кучерявую светловолосую голову на сгиб локтя, Коля ковырял химическим карандашом на промокашке, бесконечно повторяя и повторяя очертания единицы в числителе и икса в знаменателе. Майка, нахмурившись, наблюдала отсутствующую гримасу мальчика, улетевшего в мыслях, казалось, куда-то в далекие дали. Свет косыми лучами втекал в занавешенные кружевными занавесками окна, обливал Колино золотистое от летнего загара лицо, мелкие завитушки волос у шеи были почти белыми. Через приоткрытую фрамугу несло свежестью, пряным запахом палой листвы, прошедшего утром дождя и сладостью конфет из кондитерской артели, располагавшейся через пару домов. Коля жил недалеко от вокзалов, на улице, где еще не снесенные низкие деревянные строения стояли вперемешку с каменными многоэтажными, в красивом кирпичном доме в три этажа, построенном за год до революции.
Уроками всегда занимались в гостиной за большим обеденным столом, устланным белой скатертью. Одетыми в серые шерстяные чулки ногами Майка ощущала высокий ворс красного с синими цветами ковра, в поставцах красовался фарфор, по углам стояли выточенные из дерева этажерки, уставленные ангелами разных конфигураций и размеров – хрустальными, керамическими, вырезанными из дерева, а на стенах с полосатыми кофейного цвета обоями висело множество фотокарточек в узких позолоченных рамах. В углу стояла покрытая вязаным пледом тахта. Но гордостью Колиной гостиной было большое коричневое пианино и, конечно же, его виолончель на подставке, отливающая красным.
Майка часто заставала его за музыкальными упражнениями. Коля всегда играл перед тем, как перейти к долгим сражениям с примерами и задачками. Музыка ей нравилась чуть меньше, чем математика, разумеется, но все же было в ней что-то волнующее. Особенно в сюите № 1 Баха – в самом ее начале.
Майка тихо проходила в гостиную, садилась на край тахты и слушала, закрыв глаза и представляя, как сама водит смычком по струнам на сцене Большого театра перед полным залом. Хорошо быть музыкантом, играешь себе, заставляя кусок дерева издавать божественные трели, а все кругом умиляются и хлопают. Учиться игре на таком сложном инструменте надо было начинать в дремучем детстве. Коля приступил к музыкальной грамоте аж в пять и уже десять лет отрабатывает свое умение. А куда Майке в ее тринадцать? В январе будет уже четырнадцать…
Дружить они начали сразу, как только Майка поступила в школу, – познакомились в театральном кружке. Коле, как самому видному актеру, всегда доставались лучшие роли во всех постановках, а Майке – неказистой худенькой девочке с черными стриженными до плеч волосами – хорошо, если изображение куста на ватманской бумаге позволят держать. Майкин куст, однако, никогда не отмалчивался в стороне, хоть был и бездушным предметом, за словом в карман не лез. Коля играл Пушкина, Онегина, Дубровского, гусар и юнкеров в школьных постановках, а Майка из-за декораций передразнивала его или отпускала едкие замечания. Они могли бы стать смертельными врагами, но у Коли был мягкий характер, слова маленькой востроглазой «колючки» из младшего класса, как он ее прозвал, смешили его, а порой наводили на мысль, как подправить свою игру. Ведь замечания ее были всегда справедливыми, а не с целью уколоть. Да и к театру он серьезно не относился. Но когда давал какую-нибудь пьесу на виолончели на музыкальных вечерах в школьном актовом зале, Майка не стеснялась подойти первой после концерта и поздравить с великолепной игрой.
– Знаешь что? – сказала она, расправив на коленях складки синего сатинового платья, зло выпятив губу и убирая волосы за уши. – Человек подобен дроби.
– Ну, ну! – устало вздохнул Коля, продолжая возить карандашом по промокашке.
– Это еще Лев Толстой сказал. Сказал, что числитель – это то, что человек есть, а знаменатель – то, что он о себе думает.
– Тогда я есть единица, и я ничего о себе не думаю. Или думаю о себе «икс», – Коля выпрямился на стуле, с неохотой притянув тетрадку. На первой странице была выписана его аккуратным девичьим почерком страшная, как всадники Апокалипсиса, система линейных уравнений с двумя неизвестными, в которой в объятиях скобок пространство дробей иксы и игреки делили с цифрами и знаками плюс и минус.
– Чем больше знаменатель, тем меньше дробь, – не сдавалась Майка, убирая со лба вечно лезущую на глаза длинную черную челку.
– Не доказано, ведь мы не знаем, чему равен мой икс.
– А я бы знала, как ответить, чтобы посадить тебя в лужу.
– Я в тебе не сомневаюсь, – мягко и беззлобно ответил Коля. – Но и тебе, маленькой колючке, со мной не совладать. Я не смогу понять эти уравнения. Для меня это наскальные знаки кроманьонцев.
– Ты это директрисе скажи.
– Уже сказал, когда она меня на второй год грозилась оставить. А еще добавил, что лоб расшибу, но докажу, что проживу и без этих игреков. Ты одна в школе осталась, кто решился взять надо мной шефство. Кто только за этим столом не сидел: и Толик Степанов, и Женя Сорокин, и Ленка Филина. Все со мной в конце концов соглашались. Так и говорили: а ну тебя, Коля, чего с тобой время терять. Уже и отец рукой махнул, хотя в прошлом году грозился нанять учителя. Согласись и ты.
– Не-а, не дождешься.
– Это дело принципа, понимаешь? Ну не нужна музыканту математика. Пусть меня и на третий год оставят, и на четвертый. Пусть опять не примут в комсомол и галстук этот отнимут, – Коля нервно оттянул от горла красный узел, аккуратно повязанный у воротника его выглаженной рубашки с бантовыми карманами, похожей на юнгштурмовку, только пошитую из белого сатина. – Пусть я в этой школе помру. Тогда, быть может, мне воздвигнут памятник, – он вскинул голову, взгляд его подернулся печалью, и он откинулся на спинку венского стула. – И напишут большими буквами: «Здесь умер великий композитор и поэт, виолончелист Николай Николаевич Бейлинсон, отдав жизнь за истину!»
Майка упрямо фыркнула, оборвав его фантазии.
– Математика все равно нужна.
– Зачем? Чтобы посадить обидчика в лужу, когда он тебе про дроби задачку задаст, пытаясь алгеброй гармонию поверить, а душу запихнуть в знаменатель?
– Во-первых, в числитель. В знаменатель Лев Толстой вкладывал сознание.
– Это все казуистика!
– Ничего не казуистика. И знаешь, как сделать, чтобы твоя дробь была больше?
– Ну и как? – скривился в кислой улыбке Коля.
– Знаменатель должен быть меньше числителя.
Его лицо замерло на мгновение, глаза потемнели – вычисления на лице отразились физическим напряжением скул и посинением вен на висках. Он не был тугодумом, но с цифрами у него действительно всегда были какие-то патологические трудности, которые стали особенно отчетливо проявляться в последний год. То ли математика стала сложней, то ли Коля – вредней.
– Как называется такая дробь? – сжалилась Майка.
– Не помню, – выдохнул он.
– Ты издеваешься? – спросила она, сузив глаза. Но не дождалась ответа, стала объяснять, что такое неправильная дробь и что, если взять единицу, поделить ее на десятеричную дробь, которая меньше единицы, – например одну сотенную, тогда в итоге получится цифра, равная ста; а если не брать одну сотенную, а даже одну десятую, то ответ все равно будет больше единицы.
Коля, слушая ее, расслабился, подпер подбородок рукой и улыбался, как блаженный дурачок.
– Tu es une charmante petite épine[2], – проронил он с печальным привздохом. – Ты такая чудная. Неужели тебе это кажется забавным? Пройдет год, два, три, и ты будешь сама над собой смеяться.
– Два ноль в мою пользу, – парировала она невозмутимо. – Я опять заставила тебя сесть в лужу, а ты и этого не заметил. Какую глубокую мысль вложил Толстой в этот афоризм, но для тебя он скрыт.
– Я безнадежен, – фыркнул Коля.
– Если ты будешь меньше о себе воображать, то сразу станешь больше единицы – вот что хотел сказать Толстой, – разозлилась Майка.
Коля продолжал смотреть на нее, как на говорящий цветок, не стараясь вникнуть в витиеватость ее математических умозаключений. Вдруг его рот дернулся в странной улыбке, он перегнулся через стол и схватил ее за рукав.
– Давай убежим отсюда?
Майка не сразу осознала, что произошло. Медленно она выровнялась и перевела недоуменный взгляд на пальцы Коли, уставившись на них так, будто глядела на дохлую мышь. Мальчик не убирал руки, растянулся животом по всему столу и выжидающе глядел. Майка медленно вытянула свой рукав из цепких пальцев Коли. Заметив, что она собирается отдернуть руку, он попытался ее не пустить, но девочка оказалась проворней.
– Куда убежим? – спросила она так, словно ее нисколько не возмутила выходка мальчика, а очень даже заинтересовала.
– В Ленинград, – неуверенно ответил Коля, не ожидавший такого скорого согласия.
– Ты хочешь бросить школу? – серьезно, без тени упрека, спросила Майка.
– Школу, семью, Москву и вообще Советский Союз! – вырвалось у Коли, он все еще продолжал протягивать свою руку Майке через весь стол, а она – смотреть на его пальцы как на дохлую мышь, не то чтобы брезгливо, а как дитя – с любопытством.
– Ленинград пока еще в составе Советского Союза, – молвила она так же серьезно, переведя взгляд с руки Коли на его лицо.
– Майка, ты… – начал было он и откинулся на свой стул, схватил опять химический карандаш и зло перечеркнул систему уравнений. – Мне здесь нельзя оставаться. Это все меня убивает, медленно по крупице. Ты себе и представить не можешь, в какой капкан я угодил!
– Послушай, нет никакого капкана.
– Я задыхаюсь! – продолжал он черкать по тетради.
– Ты просто драматизируешь. Ну что тебе стоит перестать упрямиться и хоть раз напрячь мозги? Сейчас бы уже поступал в свою консерваторию. А ты – что? – дурью маешься. Математика – не такая уж и сложная, я ее всего-то три года учу, а до десяти лет в детдоме, стыдно признаться, не знала, как геометрические фигуры называются. Сейчас к университетской программе перешла. А там, между прочим, чистая арифметика и сотни разных условий вроде факториала нуля…
– Майка! – отчаянно вскрикнул он, перестав кривляться и отбросив карандаш. – Ну услышь меня хоть ты! Какой к чертям факториал, когда…
Раздался звонок, в передней кто-то принялся топтаться и бубнить – как это обычно бывает, когда приходят гости. Коля схватился за карандаш и навис над тетрадью, делая вид, что размышляет над перечеркнутым примером.
Через какое-то время хлопнула дверь, и в гостиную влетела запыхавшаяся старшая сестра Коли – Лиза, студентка живописного факультета ВХУТЕИНа, который располагался недалеко от Майкиного дома на Мясницкой. Живая, высокая и непоседливая девушка с короткими смоляными кудряшками и серыми лисьими глазками, в модном светлом пальто и причудливой шляпке, которую сшила сама из меха, перьев и отреза белого драпа. Брат с сестрой совершено были не похожи ни внешне, ни по характеру. Коля обычно молчаливый и спокойный, а Лиза всегда шумная, говорливая и даже как будто с приветом, впрочем, как и все, наверное, художники.
Какими-то дергаными, драматичными движениями она начала расстегивать пальто, плюхнулась в кресло, уронив локоть на подлокотник, принялась развязывать узел шейного платка лилово-бирюзового цвета в огурцах. Майка с любопытством разглядывала ее шляпку, похожую на диковинную африканскую птичку, Коля смотрел на сестру исподлобья обиженным взглядом волчонка. Только иногда она приходила проведать семью, училась в институте и жила в общежитии, самостоятельно, одна, на стипендию. Об этом Коля всегда рассказывал с вожделением и завистью. В последнее время ему что-то не сиделось дома, он мечтал поскорее поступить в консерваторию или убежать куда-нибудь.
– Ах, Коля! – сказала она наконец. – Ну спроси меня, почему я такая счастливая?
– Ну и почему? – угрюмо спросил тот, надувшись, как индюк.
– Я выхожу замуж! – выдохнула Лиза и одним махом сорвала с себя шляпку, ловко зашвырнув ее на патефон. Та приземлилась прямо на крышку.
– Опять, что ли? Папа не разрешил же в прошлый раз.
– А ну и черт с ним! Мы с Лёней будем как Ромео и Джульетта – поженимся и выпьем вместе яду. И все нам будет нипо-чем! Да… и собираемся венчаться в церкви, настоящей! Маман знает. Только не говори никому, – она внезапно перевела взгляд на Майку, посмотрела на нее с удивлением и настороженностью. – Ты тоже не говори, ладно?
Майка кивнула. А Лиза, сорвав с себя и пальто, оставшись в светлом платье с короткой юбкой, которая болталась по последней моде чуть ниже бедер, бросилась к окну, раздвинула по сторонам занавески и принялась его открывать. Но рама не поддалась сразу. Девушка сражалась с ней довольно долго, дергая так и эдак за ручку, пока не распахнула створки с облегченным вздохом: «Все!»
Внезапно она забралась на подоконник с ногами, обутыми в сапожки, и прокричала вниз:
– Было то в темных Карпатах, было в Богемии дальней… Впрочем, прости… мне немного жутко и холодно стало…
Майка сделала недоуменное лицо, очень выразительно хлопнула глазами, посмотрев на Колю, а потом стрельнув взглядом на раскрытое окно, в которое сразу же ворвался поток холодного осеннего воздуха, мгновенно охладившего комнату.
– Лиза, не надо, – Колины глаза расширились, он даже привстал. – Спустись, дуреха.
Та спрыгнула на ковер, повернулась к ним, сев на подоконник.
– Верь, друг мой, сказкам: я привык вникать в чудесный их язык и постигать в обрывках слов туманный ход иных миров… – декламировала она Блока.
В передней вновь хлопнула дверь. Лиза быстро соскользнула с подоконника и судорожно стала закрывать окно. В гостиную заглянула их мать.
– Фу-ух, мама, напугала до чертиков. Я-то думала!
Высокая статная блондинка в черном шелковом кимоно с такими широкими рукавами, что из них можно было пошить парашют или даже два, насупленно оглядела комнату. Короткие, до ушей, волосы были уложены блестящими волнами, над губой родинка, и щеки такие же округлые, как у Коли. Вместе с ней в гостиную ворвался аромат табачного дыма и каких-то невероятно волшебных, терпких духов. Коля говорил, что она душится герленовским «Фоль арома», который невозможно достать.
– Ники, – проронила она томно, – вы долго еще? Лиза, почему в обуви? Иди, сними сейчас же сапоги. Вы окна открывали?
Потом посмотрела на Майку и с натянутой улыбкой сказала:
– Майя, за тобой мама пришла.
Ну вот, не успели решить пример, все из-за Лизы – действительно дуреха, но смешная такая, всегда что-то отчебучивает. Что-то Ася рановато. Еще с полчаса оставалось.
Лиза подхватила свои шляпку и пальто и выпорхнула за дверь, вальсируя и напевая что-то из «Травиаты». Из дальней комнаты донесся ее странный, почти демонический хохот. Коля прицокнул языком, покачав головой, мол, ну что с нее взять, навис над тетрадью, делая вид, что страшно озабочен примером. Вдавливая носик карандаша в бумагу, он изобразил под зачеркнутыми уравнениями фигурную скобку для следующей системы.
– Повеситься можно, – прошептал он капризно и как бы самому себе. – Прямо вот на этой скобке. На виселицу похожа.
Вошла Ася в скромном твидовом жакете и клетчатой в мелкую складку юбке до колен, держа в руках сумочку, маленький букетик флоксов и снятую с головы косынку. Волосы ее, убранные назад в узел, чуть разметались, щеки разрумянились с улицы. От нее пахло живыми цветами и осенней свежестью. По сравнению с Колиной мамой Ася выглядела старшеклассницей, выбежавшей на переменку в школьный сад. Даже Лиза и та казалась взрослее в своей птичьей шляпке. Не выходило у Майки относиться к двадцатитрехлетней мачехе как ко взрослой, для нее Ася была сестрицей, с которой можно обсудить все на свете, особо не церемонясь.
– Ну здравствуйте, товарищи ученые-математики, – весело воскликнула Ася, подходя к столу и заглядывая Коле в тетрадку. – Как далеко продвинулись?
Коля стыдливо накрыл ладонями тетрадный лист, где под перечеркнутыми примерами успел сделать набросок виселицы и повесившегося на ней человечка.
– Дальше просто некуда, – отозвался он с сияющей от уха до уха улыбкой. Щеки вспыхнули. – Дальше – только смерть.
Ася со вздохом взъерошила его светлые кудряшки.
– Ну раз так все сложно, пора и отдых знать. Идем, Майя, сегодня у нас… не забыла? Концерт! Первый симфонический ансамбль Моссовета… А мне еще к соседке вашей, что сверху, над вами, – Ася опять потрепала Колю по голове и указала пальцем наверх, – заскочить надо. Сына ее, говорят, кирпичом по голове огрели и помирать бросили, да еще обвиняют в общественных беспорядках.
– Это кого огрели? – изумилась Майка. – Мишку Цингера? И в чем обвиняют?
– В общественных беспорядках, – вздохнула Ася, убирая со лба растрепанные прядки. – Но тут новые улики сыскались, перед судом надо все разузнать, все по полочкам расставить, а то как бы мальчика не засудили почем зря. Он ведь единственный взрослый мужчина в семье, в девятый класс не пошел, на мыловаренный завод устроился. Если осудят, что тогда?
Пока Ася говорила, по своему обыкновению звонко, будто на собрании учкома, Майя не отрываясь глядела на потемневшее лицо Коли. Под ее тяжелым, вопрошающим взглядом он повел себя весьма странно, вскочил, забегал по комнате, зачем-то схватился за свою виолончель.
– Я забыл совсем, мне тут… мне срочно надо сегодня Шуберта… – пробормотал он взволнованно.
Коля был неплохим артистом и, если надо, мог сыграть и смерть на дуэли, и восторженное признание в любви. Но вот сильных эмоций скрывать не умел. Когда ему впервые двойку в четверти влепили, расплакался, как девчонка. Так что Майка знала, если забегал, значит, было отчего.
– А когда же его ударили? – спросила она, не отрывая от Коли строгого взгляда.
Тот лишь пожал плечами, вместе с виолончелью отступая назад.
– Мишка ведь твой бывший одноклассник! И ты не знаешь, что с ним стряслось? Это как так? Рассказывай давай!
– Не знаю, – Коля двинул бровями, а глядел вниз.
– Не поинтересовался здоровьем товарища?
– Майка, ну что ты наступаешь? – перебила ее Ася, мягко улыбаясь. – Коля мог и не знать. Он занят, у него Шуберт. Идем, не будем ему мешать.
– Как же! – Майка выросла над столом, прекрасно зная, что у Коли нет сегодня никакого Шуберта, музыкальная школа у него послезавтра. – В классе были неразлейвода, а как Мишка ушел на фабрику – все, чужие люди. Интеллигенция, значит, отдельно, рабочий, трудовой класс – отдельно? А революция была зачем?! Идем вместе с нами, проведаем Мишку. Три года на одной сцене вот так стояли, стихи читали, целясь друг в друга из бутафорских пистолетов.
Схватив портфель, она поспешно вложила в него учебники, справочники и тетради и направилась к двери.
– Идем-идем, – бросила она за спину, обращаясь к Коле. Тот тяжело вздохнул и нехотя отложил виолончель к стене.
В квартире над Колей жило многочисленное венгерское семейство по фамилии Цингер, принявшее русское подданство еще в 1917-м. Мишка на самом деле носил сложное и невыговариваемое венгерское имя Михэли. Но все его величали просто Мишей или Мишкой. Отец его был из бывших военнопленных, содержался в лагере под Никольско-Уссурийском, после революции зачислился в ряды Красной армии, хорошо говорил по-русски, вступил в агитационную комиссию, служил заведующим инженерной частью 1-го Хабаровского интернационального отряда и сражался на уссурийском фронте с интервентами и белогвардейцами. Как участник Народно-революционной армии Дальневосточной республики по окончании войны отправился с семьей в Москву на курсы красных командиров в интернациональную школу, получил жилище в тогда еще окраинном Баумановском районе, но умер от застарелого ранения. В доме № 13, в котором проживал Коля, поначалу все были из Интернациональной социал-демократической организации иностранных пролетариев и участниками НРА ДВР. Но время шло, Москва быстро расширялась, жильцы съезжали, их квартиры занимали другие. Семья Мишки Цингера была последней из мадьяр[3].
На звонок открыла тетя Бела, кутающаяся в цветастый платок, – невысокая темноволосая женщина с сухим желтым лицом и черными проницательными глазами. Миша был очень на нее похож и благодаря своей венгерской внешности всегда играл черкесов или кавказцев в школьных постановках по Лермонтову. Его статной фигуре, смуглому лицу и черным волосам очень шли красная приталенная черкеска и заломленная на затылок черная папаха. Он был старше Коли на два года – позже пошел в школу, всегда держался с холодной отстраненностью, потому что был не русским и чувствовал себя в классе чужим, но все девочки, каких Майка знала, тайно вздыхали по его колючему взгляду и темной полоске усиков над верхней губой.
– Здравствуйте, Бела Германовна, – чуть дрожащим от волнения голосом обратилась к хозяйке Ася. Коля, неожиданно побледневший, с поникшей головой незаметно шагнул за ее спину. Майка искоса наблюдала за мальчиком, который выглядел, как нашкодивший ребенок или пойманный партизан, и нервничал. Она никак не могла понять – почему. Заломил назад руки, стиснул до побеления в костяшках пальцы, а голову держал опущенной и все прятался за Асей, чтобы его тетя Бела не видела. Но та лишь скользнула коротким равнодушным взглядом по лицу Коли и никаких претензий вроде не собиралась ему предъявлять. Отчего же он так боится?
– Я к вам по поручению из Института Сербского пришла, – продолжила Ася. – Хотела спросить, как себя чувствует Михэли и приходил ли кто составлять психиатрическую экспертизу?
– Приходили, – сухо ответила венгерка.
– Вышло так, что дело принимает другой оборот и требуется провести переосвидетельствование. Вы не расскажете, что у вас здесь такое происходит? – доброжелательно улыбалась Ася, подавшись вперед.
– Происходит то, что у честных рабочих людей, героев войны, незаконно отнимают квартиры! Впутывают в провокации, клевещут и принуждают ко лжи!
Ася перестала улыбаться, лицо ее посерьезнело. Женщина отступила в сторону, пропуская гостей в переднюю, которая заметно отличалась от Колиной. Обветшалые обои, ни половичка на паркете, ни вешалки, забросанной верхней одеждой. Старая шинель Мишки и целый ворох штопаных детских пальтишек строго по-армейски висели на забитых в ряд гвоздях, под ними – обшитый железом сундук.
– Эта вражда со старыми жильцами началась еще в конце 22-го, когда из Рязани прибыла семья доктора Бейлинсона.