Дмитрий кивнул. Вся операция продумывалась таким образом, чтобы число человеческих жертв было минимальным: именно поэтому взрыв должен был состояться после рабочего дня, в момент пересменки немногочисленного обслуживающего персонала. Конечно, было бы лучше, обойтись вообще без жертв, но это не представлялось возможным. Другого решения они оба так и не смогли найти.
Дмитрий помнил тот день, когда все открылось. Отец хмуро велел секретарше отменить все встречи и опустил жалюзи на окнах и дверях. Молча достал из бара два стакана и водку, и они выпили, не находя слов, чтобы начать разговор. Тишина стала вязкой и тягостной, пока наконец Дмитрий не произнес:
– Какая мерзость, Боже мой…
– Мерзость? – заорал отец, вскакивая со своего кресла. – Ты говоришь, мерзость? Да это преступление, черт подери!
– Да, только попробуй кому—нибудь доказать, что…
– Да нечего тут доказывать! – рявкнул Александр. Он запихнул в рот табачную палочку и начал нервно ее пережевывать. Дмитрий пристально разглядывал позолоченный вензель на стекле стакана.
– Нас держат за бессловесное стадо. За скотов, которых нужно пасти на четко ограниченной территории, кормить по расписанию и тщательным образом выводить наиболее полезный и покладистый вид. Причем все это происходит исключительно в рамках закона! Фактически ведь нет никаких нарушений ни гражданского, ни уголовного права.
– Да уж, нам всего—навсего взрывают сознание! Изо дня в день, из года в год, управляя нашими чувствами и эмоциями, как угодно!
– Да и к ответственности призвать в общем—то некого, – продолжал рассуждать Дмитрий, чуть прищурив глаза и играя стаканом в руках.
– Разослать информацию по лентам новостей, подать иск в прокуратуру, в конце концов!
– По лентам новостей? И кто поверит бредням старого параноика?
– Прокуратура! Они—то обязаны рассмотреть все факты, и…
– Пап, ну на кого ты собрался подавать иск? И в чем состав преступления? Кого—то изнасиловали, убили, обворовали?
– Хочешь сказать, мы должны проглотить эту пилюлю и жить дальше, делая вид, будто мы нихрена не знаем? Сложить лапки, как та лягушка в байке и сдохнуть на дне крынки с молоком? – злобно бросил Александр.
– Нет. Я не думаю, что теперь, когда мы знаем истинное положение вещей, мы сможем сложа руки наблюдать, как рожденный волей системы чудовищный спрут запускает свои щупальца в мысли наших родных и близких людей, знакомых и коллег…
– Ты можешь выражаться по—людски, а не как долбанутый музой словоблуд? Или ты опять на свой микростенограф роман диктуешь?
– Я считаю, что мы должны действовать, просто обязаны!
– Интересно, и каким таким хитровынянченным способом мы сможем остановить машину, которую так кропотливо и ювелирно рожали самые блестящие ублюдки человечества?
– Можно попробовать разные варианты: аккуратно задействовать твои связи в СМИ, поучаствовать в дебатах, попытаться распустить слух в блогах. В общем, что—то в этом роде. Но только, мне кажется, так мы из крынки не выпрыгнем.
– Кончай мотать мне нервы. Я же по глазам вижу, что у тебя есть какой—то вариант.
– Есть. Примерно вот такой.
Дмитрий разжал пальцы, и стакан звонко хрустнул о керамическое покрытие пола, разбегаясь бисерными брызгами в разные стороны.
Александр уставился на осколки. Какое—то время он стоял, словно мраморная статуя – бледный и неподвижный, а потом плюхнулся на свое место и захохотал.
– А все—таки, стервец, ты сын своего отца! Точно: взорвем твари башку! Конечно, это не окончательное решение проблемы, но хотя бы вызовет временный сбой! И главное – мы привлечем внимание к Исследовательскому Центру, вызовем интерес к их деятельности. А там уж каждый сам волен решать, хочет он оболваниваться по чужой указке или нет!
– Ты ори поменьше, – не выдержал Дмитрий, опасливо глядя на дверь. – Ну а теперь следует придумать хороший план, причем вторая часть не менее важна, чем первая. Правильная информация должна стать общественным достоянием!
– Как ты любишь сахарно выражаться – аж пить хочется, – сказал Александр, наливая себе еще из большой запотевшей бутыли. – Прости, что без тебя, но твоя порция ушла в фонд угнетенного трудового народа. Так и запиши в свой стенографический дневник – если ты, конечно, его все еще ведешь. Отличная цитата!
Дмитрий хотел было возразить, что есть вещи, над которыми ерничать непозволительно, но передумал. Ему вдруг пришло в голову, что больше никогда он не сможет называть себя гуманистом, и писать о вселенском добре и свете он тоже потеряет право. Потому что какое может быть доверие к писателю, воспевающему то, что он сам же и предал, пусть даже во имя высокой цели?
«Я закончу повесть так, как требует совесть, и брошу литературу», – твердо решил он тогда.
«…и тогда, после многих дней трудов, он наконец дошел до вершины. Устало опустился он на горячую землю, и поднял голову, и увидел вдруг великое чудо. Вереница минут вдруг разорвала свой ход, и мгновение стало, как вечность, а вечность – как единый взмах ресниц. И увидел он бездонное синее небо, и розовый пух тумана, и зардевшийся лик великого светила, клонящийся к западу, чтобы утонуть в бездонном море. Он слышал пение зажигавшихся звезд, он протягивал жадные руки к солнечным стрелам, он смеялся и плакал. А когда солнечный лик скрылся в бушующих водах, ему еще долго было так же светло, потому что в сердце его все еще пылало закатное солнце. И взял он в руки пергамент, который дал ему старец, и хотел написать свою самую славную песню, и, как младенец, не знающий речи, не мог найти слов. И заплакал он горько, потому что понял великую тайну.
Утром вернулся он к старцу, и были глаза его наполнены светом, а лик печален.
Отчего так печален ты? – спросил его старец. И ответил певец, ставший поэтом: я видел солнце, и родил его в сердце своем. И вот, мой пергамент пуст, потому что не осталось слов, чтобы описать его, ибо все они истрачены на грязь и горечь. Я постиг твою тайну, учитель: истинная поэзия жива, но бесплодна.»
Подниматься наверх было непросто. Из—за нервного напряжения сердце захлебывалось, а легким не хватало воздуха.
И вдруг у Дмитрия все внутри словно выключилось. Гадкое, липкое чувство медленно растекалось по всему телу.
«Я убийца», – пронеслось у него в голове.
Начальник охраны на входе. Он немолод, и у него на пальце обручальное кольцо. Наверняка есть дети, внуки…
Молоденькие парнишки, прибежавшие на шум драки. Сколько им? Двадцать?
В здании сейчас человек пятнадцать. Никто из них не должен оказаться в эпицентре взрыва, и тем не менее жертвы все равно будут.
«Убийца…»
Прежде чем принять окончательное решение, он уже думал об этом. Долго размышлял, какой ценой может быть куплена свобода человеческого сознания. Свобода от невинных песен об изменах и предательстве любимых, стихов о безраздельном одиночестве и бессмысленности бытия, романов о человеческой ущербности и жестокости, фильмов о маньяках и подонках, от новостей, где в самых скупых словах и красочных роликах показаны смерть, коррупция, бессилие и глупость обличенных властью людей, передач, где смакуется тема самоубийства школьниц и педофилии, где дорогие с детства образы любимых актеров и музыкантов рушатся под натиском никому не нужных деталей их личной жизни, превращаясь в тиранов, неудачливых убийц собственных еще не рожденных детей, алкоголиков и наркоманов, где эталоном художественного мастерства называют черный квадрат и вывернутые внутренности кисти Фриды Калло и изъеденные червями отрезанные головы Надежды Симаковой. И все это – медленно, осторожно, методично разъедает сознание, и вот человек, имея сто поводов к радости, уже больше не видит ни одного. Имея миллион возможностей сделать мир лучше, опускает руки. Он не способен к энергичному созиданию, к действию, он может только тупо выполнять свои обязанности, погружаясь все глубже в депрессию, лишь изредка вырываясь из нее с помощью алкоголя или агрессии, но лишь для того, чтобы потом еще глубже увязнуть в трясину апатии и внутреннего опустошения. И даже если несмотря на все у кого—то еще остаются силы созидать и творить, плоды такого порыва оказываются больны той же червоточиной, что и все вокруг. Больное не может породить здоровое.
Разорвать порочный круг – разве это не есть благо для всех? Освободить от навязанной кем—то и четко просчитанной Исследовательским Центром безысходности, где главное, чтобы процент средней работоспособности, агрессии и самоубийств оставался в «норме»? И если придется пожертвовать даже десятком жизней – разве такая жертва не будет оправданной перед лицом человечества?
Тогда он ответил на свой вопрос утвердительно.
Но это было тогда.
Горячая волна накрыла его, кровь бросилась в лицо. Дмитрий вздохнул и полез обратно, вниз.
– Ты что делаешь? – зашипел на него Александр.
– Я собираюсь дезактивировать взрывчатку, – глухим, будто не своим голосом ответил Дмитрий, не глядя на отца.
– Чего?!. Ты что, ты свихнулся?
– Может быть. Прости меня.
– Идиот! Остановись немедленно! Остановись, я сказал!
– Я неправильно закончил свою повесть. Она должна была завершиться не так!
– Какая к черту повесть!
– Я думал, что смогу – но я не могу.
– Ты не можешь вот так запросто все переиграть! Мы приняли решение – и вот мы здесь, рискуя всем!
– Да, я принял решение, но оно было неверным. Я не убийца!
– Ты сам говорил: что такое десяток жизней по сравнению с тысячами вынужденных самоубийств? Или по сравнению с миллионами поломанных судеб?
– Да какая разница! Их убивает кто—то другой, а этих убью я! Я! Своими собственными руками! Пускай кто—то может убивать тысячи – а я не могу! Даже ради какой—то глобальной цели!
Александр ничего не ответил.
Дмитрий отцепил крепежи страховки.
– Не жди меня. Уходи.
Он опустился на колени перед взрывчаткой.
Когда он создавал ее, ему даже в голову не приходило, что может понадобиться отключить таймер. Они шли сюда взорвать голову спрута, готовые погибнуть сами и уничтожить других. И теперь Дмитрию предстояло обезвредить бомбу, как заправскому саперу.
Этого он не репетировал.
Он еще никогда в жизни не испытывал такого страха, как сейчас.
Александр щелкнул крепежами, отстегиваясь от страховки, и подошел к сыну. Дмитрий не обернулся
– Ты меня, наверное, презираешь за слабость? – спросил он.
– Я горжусь тобой, – вдруг хриплым голосом ответил Александр. – Горжусь, потому что ты по—настоящему хороший человек и мой сын.
Дмитрий кивнул. Он не стал еще раз просить отца, чтобы тот уходил: знал, что бесполезно. Протянул руки к взрывчатке – и одернул их, словно обжегшись.
– Я боюсь.
– Не спеши. Нам больше некуда торопиться. Расслабься и пусть твои руки сделают то, что нужно.
– Я не могу успокоиться и сосредоточиться.
Александр прикоснулся к уху Дмитрия, и тот услышал привычный щелчок микростенографа.
– Ты сказал, что неправильно закончил свою повесть. Исправь ее. У тебя есть на это целых пять минут.
Дмитрий вздохнул, закрыл на мгновенье глаза и заговорил медленно, чуть нараспев:
«И вот, мой пергамент пуст, потому что не осталось слов, чтобы описать его, ибо все они истрачены на грязь и горечь. Я постиг твою тайну, учитель: истинная поэзия жива, но бесплодна…»
Он сначала робко дотронулся до взрывчатки, а потом его движения стали спокойней и уверенней.
«И великий учитель взглянул на него с любовью и нежностью, как отец взирает на сына, пытавшегося научиться ходить и изранившего колени, и сказал: ты ошибаешься. Тишина внутри тебя – это не молчание смерти. Это безмолвие начала…»
Он ловко отсоединял провода, один за одним.
«Там, на горе, ты зачал солнце, и выносишь его, и родишь в муках, и будет это солнце истинное, живое, взрывающее светом своим тьму и страх, и каждый, кто узрит его, сам зачнет солнце и будет носить его – ибо такова природа добра и света. Такова природа истинной поэзии.»
Последний проводок, отсоединенный от тела взрывчатки, упал на пол. Дмитрий облегченно выдохнул и разровнял плечи.
– Вот и все.
Александр хлопнул его по плечу.
– Знаешь, а ты, кажется, не такой уж хреновый писака, как я всегда думал.
Это было последнее, что они успели сказать друг другу, потому что через несколько мгновений черные фигуры спецназовцев ворвались в помещение и распластали их на сером каменном полу.
***
Эпилог
Егор Симаков прочитал две последние строчки еще раз, и только потом закрыл файл. Огромный монитор на стене замигал красивой живой заставкой.
Он поднялся со своего места и подошел к окну и распахнул его. Занимался рассвет, и небо было пронизано оранжевым, красным и нежно—розовым светом.
После странного происшествия с отцом и сыном Седых «Экспресс» перешел в его руки, но как он не пытался отыскать ответы на свои вопросы в документах компании, ничего найти не мог. Целые блоки памяти в архивах были потерты и уничтожены. Но когда начался странный закрытый процесс над ними, полный нелепостей и фарса, Симаков заинтересовался делом не на шутку, и приложил все усилия, чтобы раздобыть хоть что—нибудь. И тогда он чудом отыскал приватную запись Дмитрия Седых, которую он активно вел с помощью микростенографа, и нашел, пусть и незаконный, способ вскрыть ее. Новейшая версия программного обеспечения устройства заботливо раскладывало все записи по папкам, и потому Симакову не составило труда отыскать личный дневник.
Именно в нем он нашел, все, что хотел знать, и даже гораздо больше. Привычка описывать все происходящие события и собственные мысли могла бы показаться чрезвычайной глупостью, но в этот раз она сослужила добрую службу.
Теперь Симаков знал все.
Всю свою жизнь он делал то, во что верил: критиковал, разоблачал, информировал. Как большинство его коллег, Симаков видел назначение журналиста скорее в «разгребании грязи», и не заметил, как перестал считать значимым все остальное. Именно тогда ему вдруг и предложили пост в «Глоб—инфо», и он, сам того не понимая, многие годы был винтиком в системе.
Давным—давно в рамках одного государства уже был подобный эксперимент. Тогда исходили от противного: распространяли исключительно положительную информацию. Сначала это сработало: люди стали чувствовать себя восторженно—счастливыми, в некотором смысле избранными, безраздельно доверяли власти и государству. Но поддержание такого настроения требовало огромных трудозатрат и колоссального контроля, и замысел потерпел крах.
Но теперь все иначе. Поддерживать пассивную апатичность гораздо проще – нужно только сначала подтолкнуть человека в это русло, а потом он сам пойдет по нему, лишь изредка нуждаясь в коррекции.
Глядя на рассвет, Симаков думал о своей единственной дочери, Надежде. Она была известной художницей, и многие говорили, что даже гениальной. Она рисовала оторванные, искаженные жуткими гримасами и гниением человеческие головы – и все называли ее картины высоким искусством. Красивая и гордая, Надежда шла по жизни, окруженная друзьями, любимыми животными и изысканными вещами. Симаков очень любил свою дочь – и она это знала, не могла не знать! Он всегда готов был услышать ее – но Надежда так ничего ему не сказала.
Она просто ушла.
В предсмертной записке дочь написала: «Жизнь – самая мрачная и бессмысленная штука из всех, что придумала вселенная. Она делает нас всех одинокими. Я устала от слез и пустоты, и я заканчиваю свое выступление.»
Впервые при мысли о Надежде Симаков испытал не боль и тоску, а гнев.
Мрачная и бессмысленная штука? И это в двадцать восемь лет? И что она сделала для того, чтобы жизнь обрела смысл? Рисовала жестокость и страдание? Ходила по гламурным тусовкам? Красила волосы? Одиночество! А как же мать, поседевшая в один день и мгновенно превратившаяся в старуху? А парень, который до сих пор носит цветы на ее могилу и так до сих пор не женился? А друзья и это ее «высокое искусство»? Или, наконец, ее глупые болонки, которые еще долго скулили на весь дом? А он сам, в конце концов? Устала от слез? А что такое страшное довелось пережить Надежде? Война, геноцид, страшная смерть безумно любимого человека? Что за бред!
Симаков вцепился узловатыми пальцами в подоконник, пытаясь успокоить проснувшуюся волну эмоций.
Теперь он верил в то, во что верили Дмитрий и Александр Седых. Что мир можно изменить, что жизнь можно сделать лучше – главное только не отдаваться на волю течения, а что—то делать, сопротивляться, барахтаться.
А солнце медленно просыпалось, отражаясь в его глазах – бесконечно горячее, полное силы и света.
Он захлопнул окно и сел за стол. У него впереди очень много работы: сегодня его агентство в двенадцать ноль ноль в прямом эфире будет транслировать по всем основным информационным каналам Европы заседание Мирового Правительства. До этого момента нужно успеть на базе дневника Дмитрия Седых сделать небольшой, но очень информативный ролик.
И пусть будет скандал, пусть начнется великая смута. Его, конечно же, снимут с должности, обоих Седых скорей всего выпустят на свободу, высокопоставленные чиновники начнут оправдываться, и, может быть, в итоге дело замнут.
Но кто имеет уши – тот услышит.
«Я не умею писать стихов, но я сумею родить свое солнце!» – проговорил себе под нос Симаков, принимаясь за дело.
* * *
Азраил—8 перед посадкой на несколько мгновений завис над космодромом Эльгейзе, словно для того, чтобы произвести больший эффект. Черная блестящая поверхность и хищные очертания необычного корпуса делали все звездолеты этого типа узнаваемыми с первого взгляда.
Еще несколько минут, и из недр угрожающей машины показался ее единственный пассажир и пилот, могучий двухметровый лиец. Черный глянцевый костюм и такой же плащ создавали впечатление полного единения капитана с кораблем. Вторая змееподобная голова прибывшего, обернув свою тонкую длинную шейку вокруг утопающей в мускулах гуманоидной, свисала с плеча и внимательно рассматривала расступающуюся толпу крошечными красными глазками.
Аллея от космодрома к судной площади кишмя кишела любопытными. Эльгейзовцы, люди, лийцы, каррины, всех возрастов и сословий, в пестрых одеждах, с нескрываемым отвращением и страхом на самом дне расширенных зрачков рассматривали не обращавшего на них внимания чужака.
Толпа сюда пришла развлечься, в то время как он, Грум, работать.
Судная площадь утопала в цветах и зелени – редкое зрелище, доступное только зимой. Уже по весне неумолимый зной выжжет почти всю растительность и превратит райский сад в полупустыню.
Эльгейзовские воины блестели гладко выбритыми головами по всему периметру площади. Переполненные трибуны и присутствие в золотой ложе королевской четы являлись верным признаком суда над персоной, успевшей порядком нашуметь своими подвигами.
Два шустрых мальчика в белых ливреях услужливо выставили для Грума тяжелое кресло, но он так и остался стоять, опираясь о спинку волосатыми руками.
Посередине площади возвышалась большая клетка, а в ней, с закованными в кандалы руками и ногами, сидел мужчина. Он был еще молод, и судя по бриллиантовым пуговицам на модной и некогда белоснежной сорочке – далеко не беден, а по ссадинам на лице и наскоро заживленному шраму от местного «инструмента правды» на обнаженной груди – отнюдь не сговорчив. Ветерок трепал его рыжие волосы, и приговоренный с наслаждением подставлял смуглое лицо то ли небу, то ли хорошеньким зрительницам женской трибуны.
Наконец появился общественный обвинитель Эльгейзе. Невысокий даже по меркам своей малогабаритной расы, тощенький, в белом, символизирующем незапятнанность правосудия балахоне, он взошел на трибуну и призывно поднял руку.
На площади воцарилась тишина.
– Граждане и гости Эльгейзе, вы собрались здесь, чтобы услышать приговор человеку, запятнавшему свою честь на нашей планете, как и на многих других. Встань, подсудимый!
Мужчина послушно поднялся, что—то разминая в пальцах.
– Мы, незапятнанный суд…
Неприметным движением человек щелкнул ногтем указательного пальца по подушечке большого.
Крошечный комочек влажной серой глины метко угодил обвинителю в грудь. Мельком взглянув на землистую точку, тот решил, что это муха, и смахнув ее рукавом, продолжил:
– Мы, незапятнанный суд…
На белой ткани балахона растертое пятно стало еще более заметным. С трибун послышалось шуршание и приглушенное хихиканье. Плечи подсудимого чуть подрагивали.
Грум довольно крякнул.
– …обвиняем человека, именовавшего себя Маком Говардом, Сквошем, Лимом, Мартесом, Роном ди Пальма и многими другими именами, а также известного как Рыжий таракан, Червь, Жила, Хорек, Красавчик…
– Спасибо, что заметили, – перебил его приговоренный с лучезарной улыбкой, склоняясь в полупоклоне.
– Молчи, отверженный! Я тебе не позволю превратить объявление приговора в балаган!
– Еще одно прозвище в коллекции, – пробормотал тот себе под нос, но так, чтобы было слышно.
– Ты совершил разбойное нападение на торговый флот Эльгейзе. Признаешь ли свою вину?
Признания, задокументированные и подписанные подсудимым, уже имелись у него на руках, но существовал регламент, и его приходилось придерживаться.
– Поклеп, господин общественный обвинитель! Я напал всего—то на восемь кораблей. Полагаю, ваш торговый флот численно несколько больше.
– Ты совершил кражу на Рее, похитив из Анклава жрецов изумрудное сердце, символ религии карринов! – продолжил по регламенту обвинитель, не реагируя на реплику приговоренного.
– Изумруд я действительно выкрал, но символ я честно оставил, правда в стеклянном исполнении, но им не понравилось.
Смешки усилились.
– Ты участвовал в организации побега разбойника Аррена…
– Я его еще и осуществил, не забудьте.
– Да уж не забуду, – огрызнулся обвинитель. – Кроме того, ты незаконно проник в королевские покои, оскорбив тем самым честь высочайшей фамилии!
– Я бы сказал, в покои инфанты. Кстати, зря старался, она не так уж хороша собой и неприступна, как говорят, а уж отыскать ее честь, дабы оскорбить…
Трибуны прыснули.
– … Господин общественный обвинитель, вы отказываете мне в реалистичном взгляде на вещи!
Королевская чета демонстративно покинула судилище.
– Прекрати немедленно! Это повторное публичное оскорбление… – коротышка задохнулся от возмущения, покраснел и осекся.
– Что, еще один суд? – улыбнулся пройдоха. – Да ладно, приплюсуй до кучи, я не обижусь. Хуже мне все равно уже не будет.
– За совершенные преступления планеты Альянса отказывают тебе в праве когда—либо ступить ногой на их поверхность, дышать их воздухом и пить их воду! Ты приговариваешься к вечному изгнанию!
Хитрая формулировка, только что озвученная обвинителем, означала смертную казнь. Просто когда—то давно планеты Альянса подписали хартию о неприятии убийства как меры наказания. Когда необходимость возвращения смертной казни стала очевидна, все оказались в сложной ситуации. Хартия не имела обратного хода, отменить ее оказалось невозможным. Однако все положения документа распространялись только на территорию планет, о космосе ничего сказано не было. И тогда Альянс создал касту палачей, представителю которой сейчас с рук на руки передавали приговоренного.
– Привет. Отличный костюмчик, – сказал он, когда поводок от наручников оказался в руках Грума.
– Шевелись давай, – проворчал лиец, поворачивая назад, к космодрому.
* * *
Грум сразу после выхода в космос снял с подопечного кандалы.
– Как тебя называть?
– Мартес, или просто Арт.
– Это твое настоящее имя?
– Нет, но оно мне нравится. Лучше Рыжего таракана.
– Кхе. Пожалуй, – ухмыльнулся палач.
– Ты не боишься меня расковывать?
– Отсюда не убегают. Есть хочешь?
– Не отказался бы.
– Что у нас имеется из еды? – спросил Грум у потолка, и металлический голос недовольно ответил:
– Если ты будешь откармливать всех своих клиентов, нам скоро придется на станцию за провизией возвращаться.
Мартес присвистнул.
– Твое начальство?
– Мой корабль. Больно деловой стал в последнее время. Пора его на базу, память чистить.
В комнате отдыха на столике образовалась какая—то снедь и легкая выпивка, а палач мирно общался с жертвой, жадно уплетавшей что—то за обе щеки и звучно прихлебывавшей из кружки.
– Ты веселый парень, я хочу дать тебе возможность выбрать самому сценарий казни, – басил Грум, поглаживая вторую голову.
– Это особая привилегия, да?
– Ну да, типа того. А что, принцесса и правда оказалась такая страшненькая? – осклабился он.
– Тебе смешно, а мне обидно… Сколько ты даешь мне времени пофантазировать на тему собственной кончины?
– У меня есть двадцать четыре часа с момента взлета, чтобы исполнить приговор. Только ты не торопись очень, я не хочу убивать тебя так быстро. Когда—то по молодости я осуществлял приговор почти тут же. А потом понял, каким дураком был. Со столькими интересными личностями мог бы пообщаться!
– Сколько лет ты уже головотяпствуешь?
Грум обиделся.
– Головотяпствую? То, что я дал тебе возможность выбрать себе смерть, не означает, что у меня воображения нет. Я, знаешь, и кишки собственные некоторых жрать заставлял, и кожу живьем снимал, правда, потом обленился и стал просто выбрасывать в космос через мусорный отсек. Уборщика—то у меня в штате нету, потом самому все дерьмо отмывать. Но ты мне нравишься, и ради тебя я готов…
Мартес поперхнулся.
– Спасибо, я оценил.
– Ну то—то же, – обнажил в плотоядной улыбке мелкие острые зубки лиец.
– Грум, новый заказ. Прими информацию, – раздался уже знакомый металлический голос.
– Иду, – недовольно пробурчал тот и вышел в кабину. Арт замер, осмотрелся. Сканирующим взглядом обвел все предметы комнаты.
– Зря стараешься, – сказал корабль. – я за тобой слежу, если что – электрический шок, и ты вне игры.
– Это надо понимать как попытку пошутить? – огрызнулся Мартес.
– Скажешь, неудачно?
– Не мудрено, что Груму твоей компании мало. То—то он отупел за годы общения с твоими подвисающими мозгами.
– Думаешь, твоя шутка лучше?
– Мне нравится.
– И кто из нас после этого подвисает?
Мартес не удержался от улыбки.
– Ладно, должен признать, с тобой приятней общаться, чем с твоим хозяином. У того одни кишки на уме.
– Он мне не хозяин, – обиделся корабль.
И тогда Мартеса озарило.
– А как тебя зовут? – спросил он.
– В смысле?
– Ну тебя же как—то зовут? Ты хоть и искусственный интеллект, но все же личность, и у тебя должно быть имя.
Пауза.
– Спасибо, – отозвался корабль. – Видимо, я бы мог назвать себя Азраилом. Мартес кивнул, мол, информация принята. Нужно говорить с ним, как с человеком, понравиться ему, тем более отношения у корабля с капитаном, очевидно, не самые радужные. У всех искусственных интеллектов одно и то же больное место – они хотят чувствовать себя равноправным членом сообщества. Надежда конечно эфемерная, но хоть такая…
– Я вернулся! – пробасил Грум. – Прости, дружок, но двадцать четыре часа я дать тебе не могу – заказ пришел с другого конца галактики. Придется идти в пространственный прыжок, а тратить сыворотку на таких, как ты, мне строго—настрого запрещено.
– Вот невезуха. Ладно, дай только вот доем и еще с Азраилом поболтаю. После инквизиторов и дознавателей поразительно приятная компания.
– Азраилом?
– Ну да, твоим кораблем.
Грум расхохотался.
– Ну ты даешь! Я вот уже устал с ним разговоры городить, очень уж важным да самостоятельным себя чувствует в последнее время. Вот выполню поступивший заказ, отгоню на станцию, пусть ему мозги причешут. Надо еще техникам заявку отправить, но это уже после тебя. Кстати, ты выбрал, как хочешь умереть?
– Наверное, давай что—нибудь попроще. Мусорный отсек и вперед.
Грум удовлетворенно крякнул.
– Приятно иметь дело с интеллигентными людьми. Ну, жуй скорее.
Лиец махнул рукой и занялся своими делами. Мартес продолжил общение с Азраилом, почти физически ощущая, как уходит драгоценное время.
Но вечно есть невозможно. Наконец осужденному пришлось подняться и окликнуть Грума.
– Что, готов? – спросил палач.
– Ну… нет. На самом деле мне дьявольски нравится жизнь и продлить ее очень хочется, и в некотором смысле я никогда не буду готов. Но у меня нет вариантов, да?
Грум кивнул одновременно обеими головами.
– Слушай, может, оставишь мне рубашку со всеми пуговицами? Тебе она там все равно ни к чему…
Мартес усмехнулся.
– Если я тебе ее не отдам, ты же меня напополам сломаешь в два счета и все равно заберешь.
Лиец обиделся.
– Как ты мог так обо мне подумать! Я к тебе со всей душой, а ты!.. Нет в мире благодарности… – грустно заключил он. – Да я бы тебя пожить оставил, если б мог… Ладно, иди в мусорный отсек.
Вздохнув, осужденный снял рубашку и протянул ее Груму.
– Не обижайся, дружище. Просто знаешь, у людей в древности все происходило совсем наоборот, покойника одевали в лучшие одежды, карманы набивали деньгами, в руки давали боевой меч…
– И что, их никто не грабил? – поинтересовался Грум.
– Грабили, конечно. Но все равно приятно, согласись.
В грузовом отсеке отчаянно воняло. Наконец люк закрылся, и наступила темнота. Мартес сжался в комок, зажмурился и мысленно простился со всем и вся. Еще секунда – и он окажется в вакууме…
Неожиданный свет заставил открыть глаза. Отсек не был заперт. Арт живо выбрался из него.
Грум лежал на полу.
– Убей его, – сказал металлический голос.
Мартес не стал заставлять просить себя дважды. Опустившись на колено, он снял с пояса лийца нож и перерезал им глотку палача.
Тадам! Громкий аккорд оглушил. Тадам!
– Вы запустили программу замены, – заговорил электронный женский голосок. – Пожалуйста, положите голову лицом вниз в указанную красной лампочкой нишу для внедрения контрольного чипа. Пожалуйста, положите правую руку в нишу, отмеченную желтой лампочкой. Запускается режим самоуничтожения. Запускается режим…
– Что ты сделал??? – заорал Мартес.
– Ничего, – спокойно ответил корабль. – Эта программа срабатывает всегда, если приговоренный убивает палача. Лучшие должны заменить тех, кто уступает им по силе, хитрости или ловкости. Через пять минут мы разлетимся в клочья, если ты не выполнишь требование.
– Что???
– Ты хочешь жить?
Мартес выругался и сделал то, что от него требовали.
Будто раскаленную иглу воткнули ему в ладонь, а потом что—то нестерпимо горячее вонзилось в макушку. Неконтролируемый крик вырвался из груди.
Женский голос замолчал. Наступила тишина. Ошарашенный, он сполз на пол.
– И что теперь?
– Добро пожаловать в касту палачей. Отныне ты обязан выполнить любой приказ об уничтожении в течении двадцати четырех часов, в противном случае ты будешь уничтожен. Ты не можешь покидать меня более чем на двенадцать часов, в противном случае ты будешь уничтожен. Ты должен один раз в полгода являться на станцию Аид для прохождения осмотра и пополнения припасов…
– Дай продолжу – в противном случае я буду уничтожен.