…Тадава относился к числу людей, которые работали, не думая о выходных днях. Иные ведь уже в понедельник начинают планировать вечер пятницы, самый сладкий вечер, когда можно выпить, не думая о том, какой будет голова наутро; впереди еще два дня – гуляй, не хочу.
…Вдохновение, увы, такого рода данность, которая вызывает порою если не зависть, то раздражение. Тадава замечал, что ритм, который он сам себе задал после срочного вылета Костенко в Магаран, не всем по душе: если заместитель, оставшийся «на хозяйстве», сидит в кабинете до ночи, приходит в восемь утра, это, понятно, обязывает и подчиненных к подобному же. Поэтому он, зная отношение к себе Костенко, пошел на хитрость: уходил вместе с другими, в семь, но к восьми возвращался, садился на телефоны, беседовал по ВЧ, делал быстрые записи на маленьких листочках бумаги, а потом – переняв манеру Костенко – наговаривал разного рода версии на диктофон, чтобы утром заново прослушать себя, отбросить ненужное, а то, что покажется интересным, разбить по костенковским «секторам» и начать отрабатывать каждую деталь.
Дело о расчлененном трупе моряка, обнаруженном в лесу под Бреслау, искали – как казалось Тадаве – невероятно долго, хотя ушло на это всего четыре дня.
Получив из прокуратуры папку тугого картона в пять вечера, Тадава вышел вместе со всеми сотрудниками из угрозыска, заехал домой – Саша, жена, уже вернулась из клиники, сделала лобио и хачапури; двоюродный брат Бодри, лесник в Боржоми, прислал ящик вина.
– А еще, – сказала Саша, – я выстояла в очереди и купила тебе армянской брынзы. Я ее вымачиваю.
– Не надо брынзу вымачивать, – ответил Тадава. – Грузины любят армянскую брынзу соленой и крошащейся. Поняла? Выше знамя интернационализма, дурашка!
Саша убежала на кухню, вылила из кастрюли воду, принесла брынзу. Тадава отломил кусок, пожевал, положил на тарелку.
– Погубила товар, – сказал он. – Великодержавная ты шовинистка, не уважаешь вкусы представителя малого народа с большой культурой.
Он поел лобио, выпил стакан вина, быстро проглотил хачапури и сказал:
– Я поехал.
– Вернешься?
– Обязательно.
– Разбудишь?
– Еще как, – улыбнулся он.
Уже в прихожей, надевая плащ, – на улице моросило, – спросил:
– Слушай, а ты со мной не хочешь прогуляться, а?
– Ты думаешь, я не верю тебе? – Саша вышла в прихожую, поднялась на носки, поцеловала мужа. – Если хоть раз не поверю – уйду. Или заключу договор на взаимную свободу – сейчас это практикуют.
– Я тебе дам свободу, – ухмыльнулся Тадава. – Рэзать будым! Да здравствует диктатура, свобода для женщин означает конец цивилизации. Нет, ты одевайся, может, мне твоя помощь понадобится, чисто профессиональная.
…В деле было описание расчлененного трупа неизвестного моряка, обнаруженного в марте 1945 года под Бреслау.
– Прочитай, – сказал Тадава жене, – и ответь: профессионально порезан труп или это дело рук любителя?
Саша села на подоконник – весна, темнело поздно, разложила заключение экспертизы. Тадава начал осторожно перелистывать пожелтевшие листы бумаги. Задержался на конверте, подшитом к делу черными нитками, открыл его, достал несколько фотографий и два письма-треугольника, которые писали во время войны, когда конвертов не было. К фотографиям была приложена справка:
«Групповое фото, отправленное И. Северским 26 февраля 1945 г., возвращено в в/часть из-за отсутствия получателя. Мл. лейт. НКВД Н. Ермолов».
– Это не профессионал, – сказала Саша. – Знаешь, мне кажется…
– Подожди, – перебил ее Тадава.
Фотография была групповой: молоденький морячок с подбритыми бровями; юный, еще моложе морячка, совсем мальчик – лейтенант, стриженный наголо, с орденом Отечественной войны на морском кителе; девушка, видимо, сестра милосердия, и мичман с рукой на перевязи; бинт грязный. На обороте подпись: «Дорогому деду от внука, Гриши, Васи и Лиды». И последнее фото: женщина в платочке, нестарая еще, но все лицо в морщинах, и глаза запавшие. На обороте: «Дорогому сыночку-воину от мамы». Что-то было написано карандашом внизу, но стерлось, слова разобрать невозможно.
На письмах-треугольниках (также вернувшихся в воинскую часть) адреса читались хорошо, ибо карандаш, которым их старательно выводили, был чернильным. Первое письмо адресовано в Ессентуки, Жженовой Клавдии Никифоровне, обратный адрес прочесть невозможно. Второе письмо, написанное другим почерком, адресовано Шахову Павлу Владимировичу, в Москву.
Тадава начал читать первое письмо:
«Дорогая мама, здравствуйте, пишет вам ваша дочь Лида. Как вы живы-здоровы, дорогая мама? У меня все в порядке, гоним фашистов, уже до Берлина недалеко, скоро победа. Дорогая мама, не волнуйтесь за меня, тут все тоже за меня волнуются и не позволяют ползти за ранеными, пока стреляют. Один наш получил после ордена отпуск, он это письмо опустит в ящик, чтоб скорее дошло. Он, правда, с Севера, но поедет через Москву. Дорогая мама, как поживает тетя Оля? Передайте от меня привет Розе и Гале, если они тоже не ушли бить фашистского гада. До скорого свидания дома. Целую вас, дорогая, любимая мама, ваша дочь Лида».
Тадава потер виски ладонями, потянулся за сигаретой.
– Это не профессионал, – повторила Саша еще тише.
Тадава поднял на нее глаза.
– Что ты? – спросила Саша. – Что, Ревазик?
– Почитай, – сказал он, передав ей листочки.
«Дорогой дедушка! – начиналось второе письмо. – Привет тебе, усач мой бесценный! Рассчитывая, что ты уже вернулся, пишу на московский адрес. Представилась оказия, и я шлю тебе эту весточку. Думал было отправить стихи, но пока еще написалось немного, пришлю в следующий раз. Спасибо за твое письмо действительно я прямо-таки оторопел от счастья, когда мне вручили Отечественную. Мичман сказал, что “вторая степень” еще более почетна, потому что это истинно солдатская награда. Знаешь, дед, конечно, война – это высокая трагедия, ты прав, но никогда бы я не смог так узнать наших людей, так полюбить их, как здесь, когда ешь из одного котелка и укрываешься одной шинелью, потому что вторую подстилаешь под себя, земля-то холодная, промерзшая. Пожалуйста, позвони Трифону Кирилловичу, скажи, что его английские носки здорово меня выручают, чудо что за шерсть. Поскольку мой морячок (не сердись за эти слова, просто все в нашей роте морской пехоты – “мои”, это не дворянская манера, право) торопится к маме, я заключаю эту писульку пожеланием тебе всего самого, самого хорошего, что только могу пожелать. Привет Серафиме Николаевне. Твой внук Игорь».
Тадава подвинул второе письмо жене, пролистал следующую страницу дела: «По указанным адресам лица, к которым обращены письма, не значатся. Шахова в Москве нет с декабря 1941 года; Жженова Клавдия Никифоровна умерла в Ессентуках 29 марта 1945 года; родственники мичмана Громова были расстреляны в 1942 году в Смоленске, как участники партизанского движения. Ст. лейтенант НКВД Леонова. 4.5.1945 г.».
Тадава хлопнул ладонью по столу:
– Но ведь тогда эвакуация была! Как же было наново не запросить, а?! Ведь могло дом разбомбить, могли еще из Сибири не вернуться!
– Твой папа тоже в сорок пятом погиб? – спросила Саша.
Тадава, не ответив, снял трубку:
– Алло, добрый вечер, это Тадава из угро Союза. Пожалуйста, срочно дайте мне адреса и телефоны всех Шаховых Павлов Владимировичей, а также женщины Серафимы Николаевны – возможно, с такой же фамилией…
После этого лишь обернулся к Саше.
– Труп рубили топором, – сказала Саша. – Его не расчленяли, как здесь написано. Его просто рубили топором, как на бойне… Судя по описаниям, которые здесь есть… Если только описания верны…
…Шахов Павел Владимирович, георгиевский кавалер, генерального штаба полковник, затем комбриг РККА, инвалид Гражданской войны (лишился ноги в 1921 году во время ликвидации Антоновского мятежа), скончался в 1949 году. С 1941 по апрель 1945 года находился в эвакуации, в Куйбышеве.
После его смерти трехкомнатная квартира в ведомственном доме была передана полковнику Урину. Прописанная в квартире Серафима Николаевна Харютина, секретарь военного историка Шахова, была выселена в Покровское-Стрешнево, где ей предоставили девятиметровую комнату в бараках, оставшихся после строителей канала «Москва – Волга».
– Это наш Игорек, – сказала женщина и ласково погладила мягкой ладонью фотографию, взятую Тадавой из дела. – Его убили в Бреслау…
– А рядом с ним кто, Серафима Николаевна? – спросил Тадава.
– Это мичман Громов, его тоже убили в Бреслау, Лидочка погибла там же, а Гриша Милинко пропал без вести, так его мама нам ответила…
В колхоз «Светлый путь» Осташковского района участковый Гришаев приехал вечером следующего дня – с копией той фотографии, на которой были сняты Игорь Суровский (Шахов был его дедом по матери), мичман Василий Громов, сестра милосердия Лидия Жженова и Григорий Милинко.
– Конечно, Гриша, – ответила старуха Милинко. – Это и есть мой сын.
В избе ее, покосившейся, – два окна забраны фанерой, – было холодно, неприбрано, почти пусто.
– Так он что ж, так и не приехал? – спросил участковый.
– Бумага заместо него приехала, что он без вести пропал, вроде б, значит, в плен отдался… И пенсии мне за него не платили, и помощи не было. Муж помер; не убили, а помер – тоже без пенсии осталась… А Гришенька… Сейчас-то уж забылось, а раньше как на змею глядели – у других по-честному погибли, а мой, вишь, без вести… А что приехал-то? Может, чего хорошее скажешь?
– Да я и сам ничего не знаю, мамаша… Велели показать фото, чтоб ты опознала, вот я и прибыл… Вот тут распишись, мол, все верно, он и есть мой сын Григорий.
Костенко, выслушав Тадаву, спросил:
– Участковый только фото показал? Не поговорил, карточек сына не попросил показать?
– Я его не сориентировал, моя вина…
– Вот вы ее и исправьте.
– Но ведь я запросил данные в архивах…
Костенко кашлянул, закурил:
– Найдите время сразу же написать в горвоенкомат по поводу пенсии матери. Что еще?
– Жду заключения экспертизы о методе расчленения трупа Милинко: по предварительным данным, его не расчленяли, Владислав Николаевич, его топором рубили…
– Кто это сказал?
– Да тут…
– Не понял.
– Так считает Саша.
– Журбин?
– Нет, моя Саша. Жена.
– Она-то что про наше дело знает?
– Я тут долго засиживался, товарищ полковник, и позволил себе пригласить ее…
– Ревнует?
– Нам, грузинам, это качество женской души неизвестно, – рассмеялся Тадава, поняв, что Костенко не рассердился, выслушав его признание.
– Вообще-то жен в угрозыск не приглашают, это не кафе «Ласточка», – заметил все-таки Костенко. – Она у вас хирург?
– Да.
– Убеждена, что расчленял не специалист?
– Абсолютно.
– Привлеките ее к экспертизе.
– Неудобно, она ж мою фамилию носит.
– А что – за это деньги платят? – удивился Костенко. – За подсказку, кстати, спасибо, я тут проведу повторную экспертизу, задам такой же вопрос: «Мера компетентности убийцы в расчленении трупов». Ничего вопрос, а?
– Страшный вопрос.
– Страшный – если глупый. Циничный, стоило бы вам заметить, и я бы на вас не обиделся.
…Ответ магаранских экспертов был не столь утвердителен, как заключение Саши Тадавы: «Скорее всего, труп Минчакова был расчленен топором; навыки специалиста-мясника или ветеринара не просматриваются явно, однако в связи с давностью совершения преступления категорического ответа на поставленный вопрос дать не можем».
– Ладно, едем к Журавлевым, – сказал Костенко, выйдя с Жуковым из городской клиники, – больше тянуть смысла нет.
– Есть смысл, – угрюмо ответил Жуков, – днем раньше, днем позже, а дело только выиграет, если погодить. Мы ж их пасём, глаз с них не сводим…
– Я сводки ваши читаю, нет в них ничего интересного. Так можно целый год водить, едем, я чувствую, надо ехать.
– Вы хоть при молодежи про «чувства» не говорите, я ведь воспитываю их: «чувства девице оставьте, логикой жить надо», а вы…
– Логика, между прочим, тоже чувственна… Сначала – чувство, а уж потом его исследование. Когда наоборот – тогда идея в реторте, неинтересно… Я согласен с мнением, что во многом с художников надо брать пример, с писателей – они умнее нас и знают больше, потому как обескоженные, то есть чувственные. У нас с вами под рукой и сводки, и донесения, и таблицы – тем не менее они всё точнее ощущают, тоньше, следовательно, вернее. А почему? Чувство, Жуков, чувство.
– Так и начнем сажать кого попало – чувствую, и все тут!
– Сажать – чувства не требуется. Я ж не сажать Журавлева хочу, а наоборот, вывести из-под подозрения. Когда честного человека долго подозревают, ненароком можно и его в преступника превратить…
– То есть как не знаю? – удивился Журавлев, усадив на диван Костенко и Жукова. – Михаил родом из Весьегонска, и мы оттуда же. А в чем дело?
Из кухни, вытирая руки ослепительно белой медицинской салфеткой, вышла красивая, высокая женщина. В отличие от загибаловской жены, глаза ее были обычны, тусклы даже, однако высокий лоб, вздернутый веснушчатый нос и очень красивый рот – треугольником – делали лицо запоминающимся, как-то по-особому зовущим.
– Товарищи из милиции, – пояснил Журавлев. – Интересуются Мишей.
– Мы им тоже, кстати, интересуемся, – ответила женщина. – Обещал передать посылку маме, да так и не передал… Копченая колбаса и две банки красной икры…
– Он не писал вам больше? – спросил Жуков.
– А он никогда не писал. Он только телеграммы отправлял, образованием не замучен, – усмехнулся Журавлев и повторил: – А в чем дело, почему вы им заинтересовались? Попал он в тюрьму случайно, вышел, работал, как я знаю, отменно…
– У него родных нет? – спросил Жуков.
– Отчим, по-моему, есть, но он с ним не дружит, – ответил Журавлев, – тот вроде бы с матерью его был груб. Миша его винил в смерти Аграфены Васильевны…
– Это кто такая? – спросил Жуков. – Мать, что ль?
– Да, мама, – ответила Журавлева, посмотрев на Жукова сузившимися глазами.
– Обиделись на слово «мать»? – вздохнул Костенко. – Мена тоже коробит, хотя, позволю напомнить, название романа Горького кажется нам прекрасным – «Мать».
– А вы замечали, – ответила женщина, – что слово написанное и слово сказанное разнятся друг от друга?
Костенко подумал, что Журавлева представляет собою такой тип женщин, настроение которых меняется мгновенно; люди, столь остро реагирующие на слово, относятся, как считал Костенко, к числу самоедов, с ними трудно, постоянно надобно выверять себя, подлаживаться, а это плохо. «Впрочем, – подумал он, – “с кем протекли его боренья? С самим собой, с самим собой”. – И тут же себе возразил: – Но это же Пастернак писал о художнике, а здесь красивая ветеринарша».
– Я замечал это, – ответил, наконец, Костенко. – Я согласен с вами, но мой коллега никак не думал обидеть память мамы вашего друга, просто, увы, мы привыкли говорить языком протокола, а в протоколе «мама» не употребляется, как и «папа», впрочем. А пришли мы к вам вот с каким вопросом: когда вы в последний раз видели Минчакова? С кем? Что он вам рассказывал о себе, о своих планах, друзьях? Был ли он с похмелья? Весел? Грустен?
– Да вы объясните, в чем дело, – капризно рассердилась женщина, – вспоминать трудно иначе.
– Вот если мы объясним вам, в чем дело, вы как раз и можете все напутать, – ответил Костенко. – Вы станете – хотите того или нет – подстраиваться под то, что мы вам откроем. Чуть позже я вам все доложу.
– Ничего не понимаю, – резко повернувшись, женщина вышла на кухню.
– Гражданка Журавлева, – скрипучим голосом сказал Жуков, – вы вернитесь, пожалуйста, в комнату, потому что мы к вам не в ладушки пришли играться, а работать. Если желаете, могу вас официально вызвать в угрозыск для допроса…
– Так я к вам и пришла, – усмешливо откликнулась женщина с кухни.
Жуков посмотрел на Костенко, пожал плечами: «Доигрался, мол, полковник в демократию, вот теперь и выходи из положения».
– Вас доставят в милицию с приводом, – сказал Костенко. – Пожалуйста, сядьте рядом с мужем, и мой коллега начнет записывать ваши ответы.
– Дина, – сказал Журавлев, – ну, успокойся, иди сюда.
– А с чего ты взял, что я неспокойна?! – спросила женщина, возвращаясь в комнату, – белая салфетка по-прежнему была в ее тонких красивых пальцах. – Рассказывай, я буду добавлять, если что не так…
– Миша приехал к нам вечером, – начал Журавлев. – Не помню, в какое время, но уже давно было темно. Да, Дин?
– А какая разница? – она пожала плечами. – Правильно, вечером…
– Снег еще пошел.
– Снег с дождем, – уточнила женщина.
– Да, верно, снег с дождем, – Журавлев закурил, сцепил пальцы, вывернул их; хруст был ужасен; Костенко поморщился. – Он спросил, готова ли посылочка для мамы, но Дины еще не было дома; я сказал, что она сегодня должна все собрать, попросил его приехать попозже или завтра утром, а он ответил, что тогда опоздает на самолет. Я ему предложил перенести вылет назавтра, чтобы Диночка не бегала с посылкой, спешка нервирует…
– А вы где были? – не глядя на женщину, спросил Жуков.
– Это кого спрашивают? – поинтересовалась Журавлева.
«Ну, змея, – подумал Костенко, – не баба, а змея, ей-богу».
– Это вас спрашивают, – сказал Костенко. – Вы когда пришли?
– Не помню… Когда я вернулась, Миша все еще не хотел оставаться, но я сказала, что встретила его подругу и она им очень интересуется. После этого я поняла, что он задержится…
– Он был сильно пьян?
– Нет, – Журавлева быстро взглянула на мужа. – Я, во всяком случае, не заметила.
– Как зовут подругу? – спросил Жуков.
– Дора, – ответил Журавлев, снова глянув на лицо жены, – Дора Кобозева.
– Дора Кобозева? Она черненькая? Миниатюрная? – легко спросил Костенко.
Журавлева усмехнулась:
– За глаза ее зовут «бульдозер»… Она – огромна… И очень не любит свое имя, просит, чтобы звали, как меня – Дина.
– Дора Семеновна, кажется, так? – продолжал свое Костенко.
– Дора Сергеевна, если уж точно, – отчего-то обрадовался Журавлев, – не Семеновна, а Сергеевна.
– Она что – подруга ваша? – спросил Костенко Журавлеву.
– Нет. Знакомая. Раза два Миша – когда приезжал сюда с рудника погулять – приводил ее к нам.
– Они у вас ночевали? – спросил Жуков.
– У меня семейный дом, – ответила Журавлева, и глаза ее снова сузились.
– У нее, значит, спали? – уточнил Жуков.
– У нее нельзя, – ответил Журавлев, – одна комната, ребенок и мать ее первого мужа.
– А откуда вы все о ней знаете, если видели всего два раза? – спросил Жуков.
– Видите ли, я приезжал к ним на квартиру, когда щенилась их собачка, карликовый доберман… Тогда, кстати, Миша с нею и познакомился – он был у нас в гостях; я предложил ему съездить со мною, помочь, если придется…
– А где Дора Сергеевна работает? – спросил Костенко.
– Вы меня спрашиваете? – снова уточнила Журавлева.
Костенко поднялся, сказал Жукову:
– Пойдемте, майор, вызывайте этих свидетелей на допросы, надоело мне в игры играть… А Миша, ваш знакомый, убит, разрезан на куски, расчленен, как мы говорим профессиональным языком, и только что – сгнившим – обнаружен недалеко от аэропорта…
– Ой, – прошептала Журавлева, – Рома, Рома, какой ужас…
Журавлев вскочил с кресла, оббежал стол, схватил жену за руки:
– Диночка, что с тобой?! Дать валидол?! – Он обернулся к Костенко: – У нее ж порок сердца, зачем вы так?! Смотрите, как она побелела!
– Сами спрашивали, «что случилось», – ответил Жуков. – Завтра приходите к девяти, пропуска вам будут выписаны… Или повестку прислать?
– Погодите же, – сказала Журавлева. – Погодите… Дайте мне успокоиться, сядьте, пожалуйста. Хорошо, что вы сказали эту страшную правду… Присядьте же, сейчас я буду все вспоминать, вам же каждая мелочь важна… Рома, принеси воды…
Журавлев выбежал на кухню. Жуков посмотрел вопросительно на Костенко; тот опустился на стул; майор тоже сел, на скрывая неудовольствия.
– Это было осенью, в октябре, да, в октябре, – начала рассказывать женщина, – действительно, шел мерзостный снег с дождем. Когда я вернулась из парикмахерской, Миша собирался уходить, «Нет, нет, – говорил, – я полечу, мечтаю завтра в море выкупаться, может, кто другой передаст вашим посылочку, не сердитесь».
– В каком еще море? – спросил Жуков. – Он же в Москву летел?
– Нет, нет, у него было два билета: Магаран – Москва, а потом Москва – Адлер, в Весьегонск он должен был заехать на обратном пути или же отправить посылку из Москвы, отсюда очень дорого, только самолетом…
– У вас в доме телефоны провели? – спросил Костенко.
Журавлев, вернувшись со стаканом воды, который жена его, не пригубив даже, поставила на стол, ответил:
– На пятом этаже, в семнадцатой квартире, там заведующий овощной базой, ему протянули воздушку.
– Позвоните по поводу Доры, – сказал Костенко Жукову, – чтобы к нашему возвращению что-нибудь было уже.
– Сколько этой Доре лет? – спросил Жуков, по-прежнему не глядя на Журавлевых.
– Лет тридцать.
– Живет где?
– Не помню, – ответил Журавлев, – не стану вводить вас в заблуждение, где-то на окраине…
– Когда хотите, можете культурно говорить, – пробурчал Жуков, – а то ведь словно с нелюдями какими обращались…
– Но я не знала, в связи с чем вы пришли!
Костенко поморщился:
– Это изящная словесность. Мой коллега интересуется адресом Доры. Нам надо ее найти, обязательно найти сегодня же. Это, надеюсь, вам понятно?
– Да, да, а как же! – ответил Журавлев. – Она очень важный свидетель.
– А вы что – не важные? – заметил Жуков, поднимаясь. – Тоже важные. Вы его на другой день видали?
– Конечно. Он приезжал за посылкой, – ответила Журавлева.
– Один? – спросил Костенко.
– Один.
Жуков вышел из квартиры – звонить.
– Что из себя представляет эта Дора? Какая она? – рассеянно продолжал Костенко.
– Никакая, – ответила Журавлева, и что-то жестоко-презрительное промелькнуло в ее глазах.
– Как понять? – спросил Костенко.
– Пегая она… Крашеная…
– Минчаков с чемоданом пришел?
Журавлевы переглянулись.
– По-моему, без, – сказал Журавлев.
– Нет, с чемоданом, – возразила женщина. – Мы еще смотрели, не уместится ли там и наша посылка, ты что, забыл?
– Да, забыл, – сразу же согласился Журавлев.
– Что у него было в чемодане?
– Я не помню, – ответил Журавлев.
– Там были рубашки, – ответила женщина. – Белая и синяя. Бритва была, электрическая бритва, и новые черные туфли с длинным носком.
– Это все, что вы запомнили?
– Да.
– Вы первым браком женаты? – спросил Костенко.
– Да, – ответили Журавлевы одновременно.
– А Минчакова помните еще с Весьегонска?
– Да, – ответил Журавлев.
– Вы там дружили?
Журавлевы снова переглянулись.
– Он там был моим соседом, – ответила женщина, – очень услужливый человек Миша Минчаков; подвезти, помочь – всегда готов.
– Вы знали его еще до знакомства с вашим мужем?
– Да, а что? – тихо спросила женщина.
– У него в Весьегонске никаких романов не было? Увлечений?
– Он же очень маленький, невероятно страдал от этого, как ребенок переживал, что не вышел ростом, – ответила Журавлева. – Он ведь очень красивый… Когда сидел за столом и не видно было, какой он маленький, просто глаз от него не отведешь – так он был мил…
– Понятно, – задумчиво протянул Костенко. – Теперь давайте подытожим… Пришел к вам Минчаков в середине октября, точную дату вы не помните, видимо…
– Это была середина месяца, – сказала Журавлева. – Погодите, я ж накануне получала аванс, да, да, это было пятнадцатого или шестнадцатого октября…
– Значит, по вашей просьбе Минчаков перенес вылет на шестнадцатое или семнадцатое, так?
– Да, – ответила женщина и сделала маленький глоток из стакана; рука у нее теперь чуть дрожала. – Он поехал за Дорой…
– А в день вылета Минчаков приехал к вам вечером, взял посылку, и больше вы его не видели?
– Нет, – сказала Журавлева. – Не видали.
– Как вы упаковали посылку?
– В сумочке. Обшили материалом, крепко перевязали, нести удобно, совершенно не громоздко.
– Теперь постарайтесь вспомнить, о чем вы с ним говорили во время последней встречи?
– Да ни о чем, – ответила Журавлева. – «Спасибо, Мишенька, как погулял с подругой, когда вернешься, может, ее с собой возьмешь в море купаться?» Посмеялись – и все…
– Вы ему задавали эти вопросы, а что он вам на них отвечал?
– Ответил, что хорошо погулял, – сказал Журавлев, не отрывая глаз от жены, – сказал, что Дору с собою не возьмет…
– С ней, сказал, самолет не взлетит, – усмехнулась Журавлева, – такая она стала толстая, не следит за собой, хлеба ест по батону за один присест…
– Какая у вас девичья фамилия? – спросил Костенко.
– Кузина.
– А отчество?
– Сергеевна.
– Сколько времени Минчаков пробыл у вас в последний вечер?
– Он даже в квартиру не зашел, – ответила Журавлева. – Мы обмолвились парой слов на пороге…
Вернулся Жуков, кивнул Костенко; но садиться не стал.
– Что-нибудь новое?
– Да.
Костенко поднялся:
– Вы постарайтесь сегодня вспомнить все, что можете, начиная с того дня, когда познакомились с Минчаковым, – хорошо? Завтра с утра вы должны быть готовы к разговору, нас интересует все, абсолютно все…
Спускаясь по лестнице к машине, Жуков пробурчал:
– Ваш помощник, грузин этот, только что доложил из Москвы – по минчаковским аккредитивам он же, Минчаков, получил двадцать третьего октября деньги, все пятнадцать тысяч, в Адлере и Сочи.
– На экспертизу подпись взяли?
– Этого он не сказал.
– Взяли, наверное… Теперь надо ваших в аэропорт отправлять, поднимать архивы билетных касс, что с минчаковским билетом сталось.
– Журавлевы дату точно назвали?
– А бог их знает. Надо смотреть начиная с четырнадцатого октября, день за днем…
– Нахлебаемся, – вздохнул Жуков. – Темное дело, просвета не вижу. Кобозевых этих самых Дор двенадцать…
– «Бульдозер» один, – усмехнулся Костенко. – Надо, чтоб ее сегодня же установили… А Журавлева покойника к Доре ревнует… И по пьянке он Спиридону не Дору называл, а Дину… И по инициалам одинаковы: ДСК.