bannerbannerbanner
Море изобилия. Тетралогия

Юкио Мисима
Море изобилия. Тетралогия

Сатоко, пробираясь вслед за Тадэсиной между птицами, слегка улыбнулась матери. Куриные лапы, выступающие из облака перьев, казались очень цепкими. У Сатоко было такое ощущение, словно она впервые столкнулась с враждебностью живых существ, враждебностью, основанной на родстве с другими живыми существами, – ощущение было не из приятных. У земли кружилось несколько перышек. Тадэсина, поздоровавшись с хозяйкой, пояснила:

– Мы идем прогуляться.

– Прогуляться? Ну, счастливо, – ответила мать.

По мере того как приближалось радостное событие в жизни дочери, она, как и следовало ожидать, стала выказывать о ней большую заботу, но, с другой стороны, все чаще переходила на уровень официально вежливых отношений. Это было вполне в духе аристократии: не делать дочери, которая вскоре войдет в императорскую семью, никаких замечаний.

Сатоко и Тадэсина добрались до небольшого храма в квартале Рюдо, вошли за гранитную ограду, где расположился храмовый комплекс, посвященный императору Тэммэй: осенние праздники завершились, сейчас здесь было тихо, безлюдно. Они склонили голову у первого храма с пурпурными занавесями, а потом Сатоко последовала за Тадэсиной к небольшому помосту, где в храмовые праздники устраивали ритуальные танцы и пантомиму.

– Киё придет сюда? – робко спросила Сатоко, которую Тадэсина сегодня как-то угнетала.

– Нет. Я, барышня, привела вас сюда, потому что у меня есть к вам просьба. Здесь можно не беспокоиться, что нас кто-то услышит.

Сбоку лежали камни, которые во время представления служили местами для зрителей. Тадэсина постелила на эти поросшие мхом камни свою сложенную в несколько раз накидку и со словами: «Это чтобы не застудить поясницу», – усадила Сатоко, а потом начала:

– Ну, барышня, нечего и говорить, что сейчас самое важное для нас – его величество император! Семья Аякура из поколения в поколение, а вы – это уже двадцать седьмое поколение, была в милости у императоров, поэтому я вам скажу то, что вы и так знаете: на ваш брак было пожаловано высочайшее соизволение, которое никак нельзя отменить. Быть против брака – все равно что идти против милости его величества. В мире нет более тяжкого греха…

Наставления Тадэсины вовсе не означали, что она собирается упрекать Сатоко в ее прошлом поведении: она говорила спокойно, без эмоций. Говорила о том, что и сама виновата, что невидный грех для нее не грех, но и ему есть предел, и, если дошло до беременности, настало время положить всему конец, что до сих пор она молчала, но в такой ситуации обязана сказать: эту любовную связь нельзя продолжать вечно, что именно сейчас Сатоко следует решительно объявить Киёаки о разрыве и во всем следовать указаниям Тадэсины.

Тадэсина считала, что все это Сатоко и сама понимает, что это совпадает с ее собственными мыслями; здесь она прервала монолог и приложила к повлажневшему лбу сложенный в несколько раз носовой платок. Тадэсина, пытаясь вразумить Сатоко, все равно сочувствовала ее горестям и смягчила голос, стараясь не повергнуть в отчаяние девушку, которая была ей дороже собственной дочери. И чем больше она сочувствовала Сатоко, тем больше желала, чтобы Сатоко разделила с ней пугающую радость того решения, которого Тадэсина сама страшилась. Единственный выход состоял в том, чтобы спастись от одного жуткого греха, совершив другой. Эти два греха взаимно уничтожат друг друга и оба перестанут существовать. Смешав мрак с мраком, вызвать оттуда грозно пламенеющий рассвет. И все втайне!

Сатоко молчала слишком долго, и Тадэсина с тревогой спросила:

– Вы ведь сделаете то, что я посоветую?

На отсутствующем лице Сатоко не мелькнуло и тени удивления. Она просто ничего не поняла из напыщенной речи Тадэсины.

– И что же я должна делать? Я не понимаю.

Тадэсина оглянулась вокруг, убедилась, что слабый звук храмового гонга вызвал ветер, а не человек. Под помостом чуть слышно стрекотал сверчок.

– Избавиться от ребенка. И как можно скорее.

У Сатоко перехватило дыхание.

– Что ты! Это же прямой путь на каторгу.

– Ну о чем вы, перестаньте! Доверьте это мне. Даже если что-то и всплывет, ни вас, ни меня полиция обвинить не сможет. После помолвки в декабре мы будем недосягаемы. И полиция это понимает. Барышня, подумайте хорошенько. Будете медлить – вырастет живот, тогда и император, и все узнают. Свадьба, конечно, расстроится, вашему отцу придется затвориться от мира, господин Киёаки окажется в трудном положении, по правде говоря, и у семьи маркиза будет сломано будущее, поэтому надо притвориться. Иначе вы потеряете все. Так что у нас теперь только один-единственный путь.

– Пусть даже полиция промолчит, если что-то всплывет, но это дойдет до ушей в семье принца… С каким лицом я войду в дом жениха и как мне потом быть женой?!

– Не стоит бояться пустых слухов. А что будут думать в семье принца, так это зависит от вас. Вы умеете вести себя как благородная дама. Слухи моментально прекратятся.

– И ты гарантируешь, что я не пойду на каторгу, не попаду в тюрьму?

– Ну как вас еще убедить. Во-первых, полиция побоится принца, почти невероятно, что возбудят дело. Но если вы все-таки беспокоитесь, то есть способ привлечь на свою сторону маркиза Мацугаэ. При посредничестве маркиза можно замять что угодно, ведь он будет улаживать дела молодого господина.

– Нет, так нельзя, – вскрикнула Сатоко. – На это я не пойду. Мне никак нельзя просить помощи ни у маркиза, ни у Киё. Иначе я окончательно превращусь в падшую женщину.

– Ну, это я так сказала, для примера. Во-вторых, я буду защищать вас и перед законом. Можно сделать так: барышня поддалась на мои уловки, не зная, что это, вдохнула наркоз, и с ней все сделали. В таком случае, что бы ни всплыло, я возьму всю вину на себя.

– Так, значит, я не попаду в тюрьму?

– По этому поводу можете не волноваться.

Но Сатоко не успокаивалась. Неожиданно она произнесла:

– А я хочу попасть в тюрьму.

Тадэсина, снимая напряжение, рассмеялась:

– Ну прямо ребенок! Это еще почему?

– А какую одежду носят женщины-заключенные? Я хочу знать, будет ли Киё любить меня в ней.

Тадэсина содрогнулась, заметив, что при этих нелепых словах в глазах Сатоко мелькнула не слезинка, нет, а отчаянная, безумная радость.

Эти две женщины, несмотря на разницу в положении, явно обладали в душе мужеством одинаковой силы. Не было времени выяснять, сколько и какого мужества требуется для лжи, а сколько и какого – для правды.

Тадэсина чувствовала: сейчас с каждым мгновением ее и Сатоко связывают все более тесные узы, она чувствовала себя как корабль, который, двигаясь против течения и преодолев его силу, теперь мог остановиться. И еще, обе испытывали одну и ту же радость. Казалось, стая птиц, хлопая крыльями, пролетела над головой, спасаясь от надвигающейся бури. Ощущение было сродни печали, страху, тревоге и чем-то отличалось от них, это сильное чувство можно было назвать только радостью.

– Во всяком случае, поступайте, как я вам скажу, – выговорила Тадэсина, уставясь на щеки Сатоко, на которых лучи осеннего солнца вызвали румянец.

– Нельзя ничего сообщать Киё. Это все касается только меня. Будет или не будет так, как ты сказала, успокойся, думаю, для меня действительно самое лучшее – никого не посвящать в свои дела и советоваться только с тобой.

В словах Сатоко уже звучало достоинство леди.

38

О том, что помолвка состоится в декабре, Киёаки узнал в начале ноября из разговора родителей.

– У Аякуры должны быть приготовлены покои для принца, интересно, какую комнату он отведет.

– Для приема лучше всего подошел бы парадный европейский зал, но у них зал в глубине дома – придется, наверное, закрыть циновки в японской гостиной и весь пол от прихожей до нее. Принц прибудет в коляске, сопровождаемый двумя чиновниками; Аякура должен на особой бумаге сделать опись подарков, завернуть ее в такую же бумагу и перевить двумя бумажными шнурами. Принц будет в парадной одежде. Поэтому и граф тоже должен быть в придворном костюме. Во всех этих тонкостях Аякура – дока, советовать ему что-то незачем. Нам следует позаботиться только о деньгах.

В этот вечер Киёаки ощутил, как его любовь все больше опутывает железная цепь; ему чудился мрачный скрежет этой ползущей к нему цепи. И он терял радость, наполнявшую его тогда, когда пришло высочайшее разрешение на брак Сатоко. Сознание того, что их любовь с Сатоко «абсолютно невозможна», прежде дававшее силы, теперь покрылось мелкими, как на поверхности фарфора, трещинками. Вместо безумной радости, вылившейся тогда в решимость, теперь его одолевала печаль человека, осознающего конец одного из этапов жизни.

Он спрашивал себя, намерен ли он смириться. Нет. Императорский эдикт действовал как слепая сила, бросившая их с Сатоко друг к другу, но слишком затянувшееся официальное объявление о помолвке стало той силой, которая вознамерилась оторвать их друг от друга. С первой можно было справиться, просто следуя велению сердца, но Киёаки не знал, как справиться с другой.

На следующий день Киёаки позвонил, как он это обычно делал, когда хотел связаться с Сатоко, хозяину пансиона для военных и просил передать Тадэсине, что ему нужно немедленно встретиться с Сатоко. Ответа нужно было ждать до вечера, и он отправился в школу, хотя не слышал ничего из того, что было на занятиях. После уроков он позвонил снова, и ему передали от Тадэсины следующее: в силу известных обстоятельств в ближайшие десять дней она не может устроить ему встречу с Сатоко, но сразу же сообщит, когда это станет возможным, а потому просит подождать.

Киёаки провел эти десять дней, сгорая от нетерпения. Он сознавал, что расплачивается теперь за то время, когда демонстрировал Сатоко свое равнодушие. Все больше чувствовалась осень, хотя листья кленов еще не наполнили пейзаж буйством красок, и только сакура сбрасывала темно-красные листья. Особенно тяжким было воскресенье, которое он, не имея настроения пригласить друга, провел в одиночестве: смотрел на отражения облаков в пруду. Потом рассеянно взирал на дальний водопад, удивляясь, почему не истощается падающий без устали поток, размышляя о загадке плотной массы воды. Она казалась ему воплощением собственных чувств.

 

Его наполняло ощущение пустоты, безысходности, бросало то в жар, то в холод; пришли тягучая вялость в движениях и раздражение – все признаки болезни. Он прошелся один по обширной усадьбе, вышел к аллейке позади главного дома. На глаза ему попался старый садовник, копавший батат с пожелтевшей ботвой.

С голубого, глядящего сквозь ветки неба на щеку Киёаки упала капелька вчерашнего дождя. Она буквально пронзила кожу, показалась ясной ошеломляющей вестью, посланной избавить Киёаки от тревоги. Он не забыт, не отброшен, надо только ждать – ведь ничего не случилось, но тревога и подозрения по-прежнему накатывались на него, словно глухие звуки шагов толпы на перекрестке, он был весь поглощен ими. И совсем забыл о своей красоте.

Десять дней прошли. Тадэсина сдержала обещание. Но обстоятельства свидания были для Киёаки мучительны. Сатоко пойдет в универмаг «Мицукоси» заказывать кимоно. С ней должна была пойти мать, но она простудилась, и Сатоко отправится вдвоем с Тадэсиной. Они могут встретиться с Киёаки, но делать это на глазах приказчиков в отделе тканей опасно. Так что пусть он в три часа ждет у входа, где стоит каменный лев. Увидев Сатоко, сделает отсутствующий вид и отправится за ними. Женщины зайдут в неприметную закусочную неподалеку, и там Киёаки с Сатоко смогут какое-то время поговорить. Коляска рикши будет ждать у универмага: это создаст впечатление, что Сатоко еще там.

Киёаки ушел раньше из школы: надел поверх форменного кителя плащ, закрыв эмблему школы Гакусюин, положил в портфель фуражку и смешался с толпой у входа в «Мицукоси». Показалась Сатоко, скользнула по нему печальным, жгучим взглядом и вышла на улицу. Киёаки сделал, как ему было сказано, и наконец оказался лицом к лицу с Сатоко в углу почти пустой закусочной.

Сатоко и Тадэсина выглядели заметно озабоченными. На лице Сатоко косметика против обыкновения бросалась в глаза, и было очевидно, что сделано это затем, чтобы она лучше выглядела. Она говорила с усилием, прическа, казалось, давила на нее своей тяжестью. Киёаки почудилось, что сияющая прежде сочными красками картинка на глазах поблекла. Чем-то эта Сатоко отличалась от той, которую он страстно желал видеть.

– Встретимся сегодня вечером? – с бешено стучащим сердцем спросил Киёаки, уже предчувствуя отказ.

– Не говори ерунды.

– Почему ерунды? – Слова Киёаки прозвучали резко и холодно.

Сатоко опустила голову – у нее потекли слезы. Боясь посетителей, Тадэсина достала белый носовой платок и сжала плечо Сатоко. В том, как она это сделала, чувствовалась какая-то жестокость, и Киёаки посмотрел на нее злыми глазами.

– Ну что вы на меня уставились? – в сердцах, почти грубо проговорила Тадэсина. – Разве вы не понимаете, что я ради вас с барышней чего только не натерпелась? Не только вы, но и барышня этого не представляет. Лучше б уж мне не быть на этом свете.

На стол перед ними поставили три чашки с супом, но они до него даже не дотронулись. На краю маленьких лакированных крышек, как выступившая на поверхность весенняя земля, постепенно засыхала горячая, лиловатого цвета фасолевая паста. Свидание было коротким, они расстались после данного Тадэсиной неопределенного обещания встретиться дней через десять.

Отчаяние Киёаки в этот вечер было безграничным. Стоило представить, сколько Сатоко будет еще отказываться от близости с ним, как ему начинало казаться, что весь мир против него; это безудержное отчаяние уже не оставляло никаких сомнений в том, что он безумно любит Сатоко.

Сегодняшние слезы Сатоко определенно говорили о том, что сердце ее принадлежит Киёаки, но было ясно, что это всего лишь движение души, в нем не было осязаемой силы.

Вот теперь его охватило настоящее чувство. Грубое и бессмысленное, темное, опустошающее, далекое от утонченности, совсем не похожее на то, как он прежде представлял себе любовь. Такое чувство никак не могло вылиться в изящные стихи. Киёаки впервые ощутил грубость материи, из которой родилась поэзия.

Он провел ночь без сна, и, когда с бледным лицом появился в школе, Хонда сразу заметил его состояние и спросил, что случилось. Эти осторожные, участливые вопросы едва не вызвали у Киёаки слезы.

– Слушай, она больше не хочет спать со мной.

На лице Хонды, не знакомого с физическими наслаждениями, появилось выражение растерянности.

– Почему это?

– Наверное, из-за помолвки в декабре.

– Из-за этого она себя блюдет?

– Может, и так.

У Хонды не было нужных слов, чтобы утешить друга. Как он жалел, что не может сделать это, опираясь на собственный опыт, и вынужден, как всегда, изрекать общие фразы. Ему придется, пусть и с усилием, приподняться вместо друга над фактами, взглянуть на них со стороны, провести психологический анализ.

– Ты, наверно, говорил тогда, когда вы встречались в Камакуре, что порой представляешь, как она тебе вдруг надоест.

– Но ведь это было не по-настоящему!

– Ты ведь думал так потому, что Сатоко любила глубже и сильнее, чем ты?

Но Хонда ошибался, рассчитывая, что это успокоит самолюбие Киёаки. Того уже ни в малейшей степени не занимала собственная красота. И даже чувства Сатоко.

Единственно важным для него были сейчас только время и место, где они вдвоем могли бы свободно, не таясь людей, встретиться. Он подозревал, что место это, скорее всего, находится в другом мире. И встретиться они смогут только в момент крушения нынешнего мира.

Значение имели не чувства, а условия встречи. Уставшие, покрасневшие, лихорадочные глаза Киёаки словно видели крушение мира, вызванное ради них двоих.

– Хорошо бы землетрясение. Тогда я отправлюсь спасать… Или война… тогда… нет, пусть лучше произойдет нечто – и зашатаются основы государства.

– Вот ты говоришь: события, но кто-то же должен их совершить. – Хонда с жалостью смотрел на своего изящного друга. Он надеялся, что сейчас ирония, насмешка придадут тому силы. – Тебе, наверное, следует самому сделать это.

На лице Киёаки отразилась растерянность. У него, занятого любовью, на это не было времени.

Но Хонда был заворожен искрой разрушения, сверкнувшей после его слов во взоре Киёаки. Словно стая волков с горящими глазами промчалась во тьме мимо храма.

Мгновенная, летучая тень неистовой души, мелькнувшая и пропавшая в зрачках, не вылившаяся в действие, не замеченная самим Киёаки…

– Какой силой разорвать эту безысходность? Властью? Деньгами? – вслух думал Киёаки, но даже из уст сына маркиза Мацугаэ звучало это довольно смешно, и Хонда отозвался холодно:

– Ну власть, и что ты будешь делать?

– Чтобы получить власть, сделаю что угодно. Но на это потребуется время.

– Ни власть, ни деньги сами по себе не помогут. Не надо забывать, что ты с самого начала нацелился на невозможное, с чем не совладаешь ни с помощью власти, ни с помощью денег. Тебя влекла именно невозможность. Будь ваша любовь возможна, она для тебя ничего бы не значила.

– Но она ведь стала возможной.

– Это тебе показалось. Ты видел радугу. Чего тебе еще надо?

– Еще… – Киёаки запнулся.

Хонда с содроганием услышал в этой оборвавшейся фразе признак безоговорочного нигилизма, которого он никак не ожидал. Хонда подумал: «Слова, которыми мы обмениваемся, – это груда строительного камня, в беспорядке сброшенного темной ночью на стройке. Так бормочут камни, заметив огромное, в молчании простершееся над ними звездное небо».

Окончилась первая лекция – логика; Киёаки и Хонда вели разговор, бродя по тропинкам рощи, окружавшей Пруд очищения, приближалось начало второго урока, и они возвращались к зданию той же дорогой. На дорожке в осеннем лесу лежали груды опавших мокрых бурых листьев с заметными прожилками, желуди, гнилые, полопавшиеся еще зелеными каштаны, валялись окурки… Хонда остановился и напряг зрение, заметив съежившийся болезненно-белый бархатистый комочек. Это был трупик молодого крота. Киёаки тоже присел на корточки и стал молча разглядывать его. Белым он казался потому, что мертвое тельце лежало вверх брюшком. Все остальное отдавало влажной чернотой бархата, в складочки крохотных, жеманно растопыренных белых лапок набилась грязь. Ясно было, что грязь въелась в лапки, когда крот уже не мог передвигаться обычным образом. Похожее на клюв острое рыльце было задрано вверх, за крохотными передними зубками открывалась нежная розовая щель.

Оба одновременно вспомнили труп черной собаки в водопаде там, в усадьбе Мацугаэ. Та мертвая собака еще удостоилась неожиданно торжественного погребения.

Киёаки ухватился за покрытый редкой шерстью хвост и положил мертвое тельце себе на ладонь. Высохшее, оно не производило впечатления мертвого. Было только ощущение злого рока, по воле которого остановилась жизнь в жалком тельце, да неприятный вид крошечных раскрытых лапок.

Он поднялся, взял крота за хвост и там, где тропинка подходила к пруду, беспечно швырнул трупик в воду.

– Что ты делаешь! – Хонда нахмурился. В этом грубом на первый взгляд, типичном для подростка поступке он прочитал непривычную опустошенность души.

39

Прошло семь дней, прошло восемь, а от Тадэсины так и не было никаких известий. На десятый день Киёаки позвонил хозяину пансиона, тот ответил, что Тадэсина, похоже, заболела и слегла. Прошло еще несколько дней. Когда ему снова сказали, что Тадэсина еще не поправилась, Киёаки заподозрил увертку. Обуреваемый подозрениями, он вечером один отправился в Адзабу и бродил у дома Аякуры. Когда он проходил под газовыми фонарями Ториидзаки, его руки выглядели мертвенно-белыми, и это неприятно кольнуло сердце. Ему вспомнилась примета: больной часто смотрит на свои руки на пороге смерти.

Ворота в усадьбе Аякуры были плотно закрыты, слабый свет фонаря с трудом позволял прочесть табличку, на которой, поблескивая, выступали черные знаки. Во всей усадьбе почти не было огней. Он знал, что отсюда, из-за ограды, ему не разглядеть, есть ли свет в комнате Сатоко.

На решетчатых окнах нежилой привратницкой, жадно поглощая уличный свет, лежала пыль, и Киёаки вспомнил, как они с Сатоко пробирались туда, как страшно было в темных, наполненных запахом плесени комнатах. Тогда стоял май – дом напротив караульной был окутан яркой зеленью. Мелкий переплет окон не скрадывал буйства листвы, и их детские лица казались такими маленькими. Мимо прошел продавец рассады. Они еще смеялись, подражая его крику: «Рассада, рассада… баклажаны, вьюнки…»

Он многому научился в этом доме. Запах туши всегда вызывал у него какую-то грусть, а ощущение грусти было неразрывно связано с утонченностью. Золото и пурпур на свитках переписанных сутр, которые ему показывал граф, ширмы с осенней травой, такие же, как во дворце в Киото… Все эти вещи должны были бы хранить отпечаток заблуждений и страданий их прежних владельцев, но в доме Аякуры их окутывал только запах плесени и туши. И сейчас он стоял перед домом, куда вход ему был заказан, воскрешая в памяти эту очаровывавшую его когда-то утонченность, к которой теперь не мог прикоснуться.

Еле видный с улицы слабый свет в окнах второго этажа погас – граф с женой, наверное, легли спать. Граф ложился рано. Может, Сатоко еще не спит? Но огня в ее комнате не видно. Киёаки вдоль ограды дошел до задних ворот, удержал себя от того, чтобы не раздумывая нажать пожелтевшую, в трещинках кнопку звонка, и вернулся домой, страдая от собственного малодушия.

Прошло несколько страшных пустых дней. Потом еще несколько. Он ходил в школу, просто чтобы убить время, а дома совсем забросил занятия.

В школе всегда были заметны те, кто, подобно Хонде, усиленно занимался, собираясь будущей весной сдавать экзамены в университет; теперь зашевелились и те, кто стремился попасть в университеты, куда было не нужно сдавать экзамены. Киёаки интересы и тех и других были одинаково безразличны, он все больше отдалялся от одноклассников. Он зачастую просто не отвечал, когда к нему обращались, и оказался как-то всеми забыт.

В один из дней, когда Киёаки вернулся из школы, он обнаружил, что в вестибюле его ждет управляющий Ямада.

– Сегодня господин маркиз вернулся рано, сказал, что хочет поиграть с вами в бильярд, и ждет вас в бильярдной.

Это был необычный приказ, и Киёаки занервничал. Маркиз очень редко, под настроение, приглашал Киёаки поиграть, обычно это бывало после выпитого дома за ужином вина. Отец, у которого такое желание возникло в середине дня, должен был быть или в очень хорошем, или в очень плохом настроении.

Сам Киёаки тоже почти не бывал в бильярдной днем.

Когда он, толкнув тяжелые створки двери, вошел туда и увидел развешанные по стенам зеркала в дубовых рамах, которые сияли в лучах солнца, проникавшего сквозь волнистое стекло закрытых окон, ему показалось, что он попал в незнакомое место.

 

Маркиз, склонившись над столом, нацелился кием на бильярдный шар. Резко выделялись пальцы левой руки, на которые опирался кий.

Когда фигура Киёаки в школьной форме появилась за приоткрывшейся дверью, маркиз промолвил, не разгибаясь:

– Закрой дверь.

Зелень сукна бросала отсветы на лицо отца, поэтому Киёаки не мог разглядеть его выражение.

– Вот, прочти. Это предсмертная записка Тадэсины. – Маркиз наконец выпрямился и указал кончиком кия на письмо, лежавшее на столике у окна.

– Тадэсина умерла? – Киёаки почувствовал дрожь в пальцах, взявших письмо.

– Не умерла. Обошлось. Не умерла… еще больше позор.

Маркиз явно сдерживался, чтобы не подойти к сыну.

Киёаки колебался.

– Я тебе говорю, читай скорей. – Маркиз впервые повысил голос. И Киёаки стоя начал читать написанные на длинном свитке прощальные слова…

Я надеюсь, что уже покину мир, когда господин маркиз увидит это письмо. Прежде чем оборвать свою жалкую жизнь во искупление поистине тяжкого греха, позвольте мне облегчить душу раскаянием. Я недоглядела, и барышня Сатоко Аякура забеременела. Я жила в постоянном страхе и прошу Вас немедля что-то предпринять. Если упустить время, это обернется страшной бедой: я на свою ответственность открыла все господину Аякуре, но господин граф только твердил: «Что делать? Что делать?» – и ничего не мог решить; еще чуть-чуть времени пройдет, и уладить все будет трудно, а ведь дело государственной важности. И все из-за того, что я пренебрегла своими обязанностями, теперь Вы, господин маркиз, моя единственная надежда.

Вы наверняка придете в ярость, но беременность барышни касается обеих наших семей, пожалуйста, умоляю, проявите Вашу обычную осмотрительность и мудрость. На коленях взываю к Вашей милости: пожалейте спешащую к смерти старуху, позаботьтесь о Сатоко.

Преданная Вам

Тадэсина

Киёаки, прочитав письмо, отбросил трусливое чувство облегчения, которое он на миг испытал, заметив, что в письме не упомянуто его имя, он не хотел, чтобы в его глазах отец разглядел притворство. Но губы пересохли, а в висках жарко стучала кровь.

– Прочитал? «Беременность барышни касается обеих наших семей… проявите Вашу осмотрительность и мудрость», ты это прочитал? Как бы мы ни были близки, не скажешь, что у нас общие семейные дела. А Тадэсина упорно считает их общими… Если у тебя есть что рассказать, лучше расскажи. Здесь, перед портретом деда… Прошу прощения, если я ошибаюсь в своих предположениях. Как отцу, мне совсем не хотелось бы строить подобные догадки. Это отвратительно. Даже как предположение. Экая мерзость!

Обычно легкомысленный и жизнерадостный маркиз сейчас выглядел грозным, даже величественным. Он стоял, гневно постукивая кием по ладони, а за спиной у него висели портрет предка и картина морского сражения времен японско-русской войны.

Картина маслом изображала японский флот, готовый к встрече с врагом в Японском море: больше половины картины занимало мрачное, бушующее море. Вечером, в свете ламп, волны сливались с темной поверхностью стены и были лишь пятнами мрака, но днем густо насыщенный лиловый цвет создавал впечатление, что они возвышаются прямо над тобой; среди темной зелени местами попадались светлые пятна – это рассыпались белыми брызгами гребни, и с поразительной ясностью угадывалось, как неистовое море расширяет фарватер готовящейся к сражению флотилии. Дым кораблей, создающий вертикаль картины, тянулся вправо. Небо было холодно-зеленым и напоминало бледную зелень майской травы, растущей где-нибудь на севере.

По контрасту с этим портрет одетого в парадную форму деда давал почувствовать обаяние твердой воли, и сейчас казалось, что дед не осуждает Киёаки, а, особенно не упирая на свою власть, чему-то учит. Такому деду, почудилось Киёаки, можно рассказать обо всем. Мягкий, нерешительный характер внука будто мигом отвердел в присутствии этого лица с набрякшими веками, бородавкой на щеке и толстой нижней губой.

– Мне нечего рассказывать. Все так, как вы предположили. Это мой ребенок. – Киёаки смог выговорить это, не опуская глаз.

Маркиз Мацугаэ, несмотря на весь свой грозный вид, пришел в крайнее замешательство. Оказаться в подобном положении было совсем ему не свойственно. И вместо того, чтобы сразу обрушиться на Киёаки с грубой бранью, он произнес всего лишь несколько слов:

– Эта бабка Тадэсина уже второй раз приносит мне неприятные вести. Раньше речь шла о распутстве слуги, теперь – собственного сына… И еще собиралась умереть, чтобы спрятать концы. Только на это и способна!

Маркиз, всегда разрешавший тонкие душевные проблемы раскатистым хохотом, не знал, что делать, когда на деликатность следовало бы отреагировать яростью.

Этого краснолицего, плотного мужчину разительно отличало от его отца – деда Киёаки – то, что он даже перед собственным сыном старался выглядеть бесчувственным, грубым мужланом. Маркиз боялся, как бы гнев не сделал его старомодным, – и понял, что в результате ярость теряет силу. С другой стороны, он также сознавал, что в подобной ситуации у кого-кого, а у него меньше всего оснований для праведного гнева.

Некоторое замешательство отца придало Киёаки храбрости. И словно чистая вода хлынула из трещины – юноша произнес самые естественные в жизни слова:

– В любом случае Сатоко – моя.

– Ты сказал «моя»?! Ну-ка, повтори! Ты сказал «моя»?!

Маркиз был доволен, что сын подлил масла в огонь его гнева. Теперь он мог изобразить слепую ярость.

– Что ж ты говоришь об этом теперь?! Разве, когда Сатоко получила предложение от принца, я не допытывался, нет ли у тебя возражений? Разве я не говорил: «Сейчас еще можно повернуть назад, скажи, если это как-то тебя касается»?

Маркиз в гневе повышал голос не там, где нужно, и получалось, что брань звучала мягко, а обычные слова – бранно. Когда он двинулся к подставке с шарами, заметно было, как дрожит рука, держащая кий. И тут Киёаки впервые испугался.

– Ты тогда что сказал? А? Что ты сказал? «Меня это абсолютно не трогает». Это были слова мужчины. Ведь ты, в конце концов, мужчина? Я жалел, что воспитывал тебя слишком мягко, но чтобы дошло до такого… Ты не просто коснулся невесты принца, когда уже получено высочайшее разрешение на брак, ты ей ребенка сделал. Оскорбил имя принца, запятнал собственных родителей. Нет на свете большего вероломства, большего неуважения. Раньше я, как отец, обязан был бы сделать харакири, вымаливая прощение у императора. Отвратительно, просто животно… это твое поведение. Ты сам-то что думаешь? Отвечай. Не хочешь говорить?!

Конвульсивные вздохи прервали речь отца, Киёаки отшатнулся, пытаясь избежать занесенного над ним кия, но получил сильнейший удар по спине, потом, когда увернулся, защищая спину, – по правой руке; рука онемела. Направленный в голову удар пришелся по переносице, когда Киёаки уже устремился к двери. Он налетел на стоявший рядом стул и упал вместе с ним. Из носа сразу хлынула кровь, но кий больше его не преследовал.

Киёаки, наверное, вскрикивал при каждом ударе, потому что открылась дверь и появились мать с бабушкой. Супруга маркиза дрожала, спрятавшись за спину свекрови.

Маркиз, все еще сжимая в руках кий, судорожно задыхаясь, буквально остолбенел.

– Что тут у вас? – спросила бабушка.

И только тогда маркиз заметил мать, но вид у него был такой, словно он не мог поверить своим глазам. Он даже не предполагал, что жена, почуяв неладное, кинулась звать свекровь. Чтобы пожилая женщина хоть на шаг двинулась из своего дома – такого еще не бывало.

– Киёаки такое натворил… Да сами поймете, прочтите предсмертную записку Тадэсины, вон она на столе.

– Что, Тадэсина покончила с собой?

– Я получил ее по почте и позвонил Аякуре…

– Ну и что дальше? – Мать села на стул рядом со столиком, не спеша достала из-за пояса очки. Внимательно, словно кошелек, открыла футляр из черного бархата.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76  77  78  79  80  81  82  83  84 
Рейтинг@Mail.ru