На платформе, в длинном холодном коридоре, образованным стеной вокзала и поездом, толпились парни, родители, друзья-приятели, девчонки. Двери вагонов были еще заперты, проводницы, видимо, прятались внутри. Под козырьком вокзала стояла кучка офицеров. Остальные отъезжающие старались держаться поодаль, с призывниками не смешиваться. Провожающая толпа была по большей части женской: матери и девчонки. Она колготилась, закручивалась небольшими водоворотиками, выбрасывала вверх вскрики, смех, обрывки фраз: «Сынок, пиши, не забывай… ну давай, братан… ты там, это, не трусь, себя в обиду не давай… я тебя ждать буду, обещаю… вчера проводы… отец сам рюмку налил… до сих пор башка раскалывается… сушняк… в самоволку… на губу посадят… на присягу приедем… куда пошлют… вдруг в ГДР, круто… только бы не в Афган…» С дальнего угла доносились всхлипы баяна, какие ж проводы без музыки.
Сестры, сжавшись под одним зонтиком высматривали своих.
– Ленка, вон Юрка стоит. Пошли! – Эля увидела его первой, дернулась вправо.
Юрка с матерью стояли с самого дальнего края серой человечьей стаи.
– Я сейчас, ботинок развязался. Ты иди, – Ленуся присела, быстро дернув шнурок на кроссовке.
Эля подошла:
– Здрасьте.
– А, здравствуй, здравствуй… Проводить пришла? А сестричка где? – Юркина мать, тетя Галя, так и не научилась различать этих одинаковых, как магазинные куклы, девчонок, и, боясь перепутать, по имени их не называла.
– Лена сейчас подойдет, она…
Обернулась, пошарила глазами в мокром мареве, но Ленки не было. Странно. Куда она делась со своим шнурком? Только сейчас Эля увидела, что несмотря на всплески смеха и веселые выкрики, это была очень печальная толпа. Грустные, а то и заплаканные лица матерей – последний раз обнять своего ребенка, последний раз дотронуться до него, запомнить это касание на два года. Два года – как это много. Девчонки, жмущиеся к своим любимым. Запрокинутое мокрое лицо. Слезы? Дождь? Высокий парень, не стесняясь никого, целует, склевывает соленые капли. Вдруг вспомнилось из кино, из черно-белого фильма, такого же черно-белого, как нынешний день: «Посмотрите, как сразу постарели наши матери…»
– Писать мне будешь? – Юрка взял ее за локоть, чуть подтянул к себе.
– Конечно, и я буду, и Ленка… – она опять оглянулась.
Куда же смыло сестру? «Где она болтается? Не могла по-человечески приятеля проводить. Не приятеля, друга. Сколько лет дружим! В армию же уходит, не на курорт едет. А вдруг в Афган пошлют. А вдруг…» Дальше додумывать эту мысль Эля не смогла. Зажмурившись, она потянулась к Юрке, обняла его за шею и чмокнула в щеку:
– Я буду писать… и ждать буду… только вернись, Юрка…
«Стройсь!» – Грянуло над головами, на вокзальное крыльцо выкатился толстый, круглый дядька в фуражке и при погонах, сколько там у него звездочек – не разглядишь, а по голосу – генерал, не меньше. Толпа завертелась быстрее. Призывники отдирали, отталкивали от себя матерей и девчонок, мгновенно чужели, утягивались в новую, не понятную, не известную им самим жизнь.
И казалось, грянет сейчас над головами: «По вагонам!», и полезут солдатики в распахнутые ворота теплушек…
Ленуся стояла под кустом, унизанным гроздьями красных ягод. Куст мотался у нее перед носом, тряс своими ветками, швырял воду, осевшую на листьях, ей в лицо. Сквозь линзы капель, забивших глаза, смотрела: Юрка с мамой, Элька рядом. Стоит, говорит что-то. Вдруг кидается ему на шею, припадет лицом к щеке… Целует. Что же еще? Юрку целует. Твоего Юрку, между прочим. Твоя сестра, между прочим. Больно? Горит в груди-то? А, Ленуся? Жжет? Жжет… А чего ты спряталась-то? Не хватило храбрости подойти? Подошла бы. Гордая такая вся. Красивая и смелая. Сказала бы: «Катись колбасой!» или наоборот: «Служи Родине, мальчик». Как собаке: «Служи!» А ты за кустом присела. Струсила ты, Ленка. Струсила. Стыдобища.
Первое письмо пришло через месяц. Ленуся выдернула его из почтового ящика вместе с «Комсомолкой». Глянула – от Юрки – рефлекторно сунула конверт обратно в железное квадратное жерло. Пальцы об штаны обтерла. Будто жабу случайно прихватила. Склизкую, противную. Стояла смотрела на конвертик с казенным штампом. Надо разорвать не читая. И сжечь. И пепел развеять. Вытащила опять, в карман сунула. Письмо Юркино она не разорвала и не сожгла. Но и читать не стала. Сунула конверт в черный бумажный пакет, где лежали ее летние прошлогодние фотографии. Туда же легло и следующее Юркино письмо в нераспечатанном конверте. И следующее… Теперь этот пухлый пакетик казался ей гробиком, похоронившим ее счастье. Былое счастье. Бывшее. Умершее. В голове у нее крутилось одно стихотворение. Вообще-то голова ее была набита стихами, как подушка перьями. Но сейчас выскочило одно, забытое, наверное, всеми кроме нее. Лена выкопала его в городской библиотеке, в маленькой, плохо пропечатанной книжице с голубыми листами и витиеватой надписью на порванной обложке: «Цветение бумажных хризантем. Стихи Лидии Ренн. Новгород, 1916 год».
Моя Любовь так долго умирала.
Так мучилась, ночами не спала.
Я слышала, она в бреду шептала:
«Я не умру». Помочь я не смогла.
Я как сестру ее похоронила.
И на могилке выросла трава.
На бедный холмик я б не приходила,
Но Ревность бедная жива.
Пусть не красивая и злая,
Ее не прогоняю прочь.
Она мне все-таки родная.
Она Любви погибшей дочь.
Жалкие глагольные рифмы местечковой поэтессы Ленусю не смущали, в висках у нее билось: «…ревность бедная жива…» Она сознавала, что ревнует. Перед Новым годом она вытащила из ящика очередное Юркино письмо: «Да ты не уймешься! Не надоело писать, не получая ответов?» Но что это? На конверте возле слова «Кому» написано: «Верховцевой Эльвире». Эльке! А вовсе не ей, не Ленусе. Теперь он будет Эльке писать? Вскрыть немедленно, посмотреть, вдруг он там сестре в любви объясняется. Вот ведь гад! Но в голове сквознячком холодным: «А тебе-то что? Ты-то уже не при делах, девонька. И Юрка уже не твой. И ты сама так решила».
– Элька, тебе письмо от Юрки! – закричала Ленуся, влетев в квартиру.
Избавиться от него поскорее. А то горит в руках. Еще немного – не удержишься, откроешь.
– Да ты что? – сестра явно обрадовалась, – давай его скорее сюда.
– Потанцуй! Потанцуй! – Запрыгала Ленка, вытянув руку с письмом над головой. – Догони и отними, – она помчалась вокруг стола, занимавшего середину бабушкиной комнаты.
«Давай, догоняй, сестричка. А я письмо разорву и под ноги тебе мятые клочки брошу. Ползай, собирай», —злыми пульсиками билась кровь в виски.
– Ленуся, ну отдай! Вот я пляшу уже, – Эля мчалась за сестрой, на ходу притоптывая и поводя руками, изображая подобие танца.
Ленуся резко остановилась, бросила конверт на стол:
– Забирай!
Она не спросила, что он написал ей, а Эля не сказала. Не потому что там было что-то такое… Просто она думала, что то же самое Юрка писал и Ленке. Про учебку, про дедов и утренние издевательства, про «упал-отжался». Про солдатские будни, короче.
Но теперь Ленуся вытягивала из почтового ящика, как из проруби, разных рыб. Юрка по очереди писал им обеим. И каждый раз, отдавая сестре письмо, каждый раз, засовывая нераспечатанный конверт в черное нутро бумажного «гробика», она чувствовала, что ревнует. И ей уже казалось, что может быть она зря разорвала их отношения. Конечно, он испугался. Испугался так же, как и она сама. Мальчишка, школьник, что с него возьмешь. Но ведь, проехали. Все живы, здоровы, все хорошо, мир не рухнул. А она оттолкнула его. Отвернулась. А он, может быть любит ее до сих пор. Может, прощенья просил, каялся, там – в этих непрочитанных письмах. А она… Ты, ведь, любишь его, Ленуся? Юрку своего любишь и сейчас? Сейчас даже больше, пожалуй. Ревность подпитывает.