– Да-да, Хемингуэй, – сказала она. – Но вы вращались в среде преступников и извращенцев.
С этим я не стал спорить, хотя считал, что жил в таком мире, каков он есть, населенном самыми разными людьми, и я старался понять их, но некоторых полюбить не мог, а некоторых до сих пор ненавидел.
– А что вы скажете о старике с прекрасными манерами и прославленной фамилией, который приходит к тебе в госпиталь в Италии, приносит бутылку марсалы или кампари и ведет себя безукоризненно, а потом, в один прекрасный день, ты вынужден просить сестру, чтобы она больше не пускала его в палату? – спросил я.
– Эти люди больны и ничего не могут с собой поделать – их жалеть надо.
– И такого-то я должен жалеть? – спросил я и назвал имя, которое он сам с таким удовольствием называет, что приводить его тут нет нужды.
– Нет. Он порочен и зол. Он совратитель и по-настоящему порочен.
– Но считается хорошим писателем.
– Нет, – сказала она. – Для него главное – быть на виду, он совращает ради удовольствия совращать и приобщает людей еще и к другим порокам. К наркотикам например.
– А человек в Милане, которого я должен жалеть, – он не пытался совратить меня?
– Не глупите. Как он мог надеяться совратить вас? Можно ли совратить молодого человека, подобного вам, пьющего водку, бутылкой марсалы? Нет, это несчастный старик, который не может совладать с собой. Он болен и ничего не может с этим поделать, и вы должны его жалеть.
– Да я и жалел, – сказал я. – Но был разочарован – уж очень прекрасные были у него манеры.
Я еще глотнул водки, и пожалел старика, и посмотрел на обнаженную девушку с корзиной цветов кисти Пикассо. Не я затеял этот разговор, и кажется, он принимал немного опасный оборот.
– Вы, Хемингуэй, ничего об этом не знаете, – сказала она. – Вы общались с заведомыми преступниками, больными и порочными людьми. Суть в том, что гомосексуальный акт, совершаемый мужчинами, безобразен и мерзок, и после они сами себе отвратительны. Они пьют, принимают наркотики, чтобы это заглушить, но акт им отвратителен, они непрерывно меняют партнеров и не могут быть по-настоящему счастливы.
– Понимаю.
– У женщин все наоборот. Они не делают ничего отталкивающего, ничего такого, что им отвратительно, и после они испытывают счастье и могут счастливо жить вдвоем.
– Понимаю, – сказал я. – А как же такая-то?
– Она порочна, – сказала мисс Стайн. – Она глубоко порочна и не может быть счастлива иначе, чем с новыми людьми. Она совращает людей.
– Понял.
– Уверены, что поняли?
В те дни мне надо было много чего понять, и я обрадовался, когда мы заговорили о других предметах. Парк был закрыт, пришлось идти вдоль него на улицу Вожирар и по ней вокруг нижней стороны. Грустно выглядел закрытый и запертый парк, и грустно было идти в обход него, а не сквозь, чтобы поскорее попасть домой, на улицу Кардинала Лемуана. А начался день так радостно. Завтра надо как следует поработать. Работа почти от всего излечивает, думал я тогда – да и сейчас так думаю. Наверное, по мнению мисс Стайн, излечиться мне надо было только от молодости да от любви к жене. Мне совсем не было грустно, когда я пришел домой, на улицу Кардинала Лемуана, и поделился новообретенным знанием с женой, и ночью мы были счастливы нашим собственным знанием, тем, которое у нас уже было раньше, и тем новым, которое приобрели в горах.
В те дни покупать книги было не на что. Книги можно было брать в платной библиотеке «Шекспир и компания» на улице Одеон, 12; библиотека и книжный магазин принадлежали Сильвии Бич. На холодной ветреной улице это был теплый веселый уголок с большой печью, топившейся зимой, с книгами на столах и полках, фотографиями знаменитых писателей, живых и покойных. Фотографии были похожи на моментальные снимки, и даже покойные писатели выглядели так, как будто еще были живы. У Сильвии было очень живое лицо с резкими чертами, карие глаза, живые, как у маленького зверька, веселые, как у девочки, и волнистые каштановые волосы, которые она зачесывала наверх, открывая красивый лоб, и обрезала пониже мочек, а сзади – над воротником коричневого бархатного жакета. У нее были красивые ноги, и она была добрая, веселая, с интересом к людям, обожала шутить и сплетничать.
Я очень робел, придя туда впервые, у меня не было с собой денег, чтобы записаться в библиотеку. Она сказала, что я могу внести деньги в любой момент, когда они у меня появятся, выписала мне карточку и сказала, что я могу взять столько книг, сколько мне надо.
У нее не было никаких причин доверять мне. Она меня не знала, и адрес, который я ей назвал – улица Кардинала Лемуана, – был беднее некуда. Но она была восхитительна, очаровательна и приветлива, и позади нее высокие, до потолка, тянулись в заднюю комнату, глядевшую на внутренний двор, полки и полки книжного богатства.
Я начал с Тургенева, взял оба тома «Записок охотника» и ранний роман Д. Г. Лоуренса – кажется, «Сыновья и любовники», а Сильвия предложила взять больше книг, если хочу. Я выбрал «Войну и мир» в переводе Констанс Гарнетт и «Игрока» с рассказами Достоевского.
– Если все это будете читать, вы не скоро вернетесь, – сказала Сильвия.
– Я приду заплатить, – ответил я. – Дома есть деньги.
– Я не к тому, – сказала она. – Заплатите, когда вам будет удобно.
– А когда приходит Джойс? – спросил я.
– Если приходит, то обычно в самом конце дня. – Вы его никогда не видели?
– Мы видели его в «Мишо», ужинал с семьей, – сказал я. – Но невежливо разглядывать людей, когда они едят, а «Мишо» дорогой.
– Вы дома едите?
– Теперь чаще – да. У нас хорошая стряпуха.
– У вас поблизости нет ресторанов, да?
– Да. Откуда вы знаете?
– Там жил Ларбо, – сказала она. – Ему там все нравилось – за исключением этого.
– Ближайшее дешевое и приличное заведение возле Пантеона.
– Я этот район не знаю. Мы едим дома. Приходите как-нибудь с женой.
– Убедитесь сперва, что я заплачу, – сказал я. – Но все равно большое спасибо.
– Читайте, не торопитесь.
Дома, в нашей двухкомнатной квартире, где не было ни горячей воды, ни уборной, только переносной туалет, не казавшийся неудобным тому, кто привык к дворовому сортиру в Мичигане, – но веселенькой и светлой квартире, с красивым видом и хорошим пружинным матрасом на полу под хорошим элегантным покрывалом, с любимыми картинами на стенах, – я рассказал жене о том, на какое чудесное набрел место.
– Тэти, сегодня же сходи и заплати, – сказала она.
– Конечно, схожу, – сказал я. – Вдвоем сходим. А потом прогуляемся по набережной.
– Давай пойдем по улице Сены и будем заглядывать во все галереи и витрины магазинов.
– Да. Можем пойти куда угодно, зайдем в какое-нибудь новое кафе, где мы никого не знаем и нас никто не знает, и выпьем по одной.
– Можем и по две.
– А потом где-нибудь поедим.
– Нет. Не забудь, нам надо заплатить в библиотеку. Пойдем домой, поедим дома, поедим вкусно и выпьем «Бон» из кооператива, который ты видишь из окна, – вино с ценой стоит в витрине. А потом будем читать, а потом ляжем с тобой в постель.
– И никогда не будем никого любить, кроме как друг друга.
– Да. Никогда.
– Какой прекрасный день и вечер. Теперь давай обедать. Я очень голоден. Я проработал в кафе на одном только кофе с молоком.
– Как поработал, Тэти?
– Кажется, неплохо. Надеюсь. Что у нас на обед?
– Мелкая редисочка, хорошая телячья печенка с пюре и салат из цикория. Яблочный пирог.
– И у нас теперь все на свете книги для чтения, мы будем брать их с собой в по ездки.
– А это честно?
– Конечно.
– И Генри Джеймс у нее есть?
– Конечно.
– Ох, – сказала она. – Какая удача, что ты нашел это место.
– Удача всегда с нами, – сказал я и, как дурак, не постучал по дереву. А в квартире дерево было кругом, только стучи.
С верха улицы Кардинала Лемуана, где мы жили, идти к реке можно было разными дорогами. Самая короткая – вниз по улице, но спуск крутой, и когда пройдешь по ровному месту и пересечешь начало запруженного бульвара Сен-Жермен, попадаешь на унылую, продуваемую ветрами часть набережной, и справа от тебя Винный рынок. Он был не похож на другие парижские рынки и представлял собой что-то вроде таможенного склада, где хранилось вино с неоплаченной пошлиной, и угрюмым видом напоминал военный склад или лагерь военнопленных.
За рукавом Сены лежал остров Сен-Луи, с узкими улочками и старыми высокими красивыми домами; ты мог перейти туда, а мог повернуть налево и идти по набережной вдоль острова Сен-Луи, а потом вдоль острова Сите с собором Парижской Богоматери.
На книжных развалах набережной можно было найти свежую американскую книгу, продававшуюся задешево. Над рестораном «Тур д’аржан» в те дни сдавалось несколько комнат, постояльцы имели скидку в ресторане, и если они оставляли после себя книги, то – неподалеку был книжный прилавок – valet de chambre[9] продавал их туда, а ты мог купить их у хозяйки за несколько франков. Она не доверяла книгам на английском, не платила за них почти ничего и продавала поскорее с маленькой прибылью.
– Есть там хорошие? – спрашивала она, когда мы подружились.
– Может одна и попасться.
– А как это определить?
– Я могу определить, когда прочту.
– Но это же лотерея. Да и много ли людей умеют читать по-английски?
– Оставляйте их для меня, а я буду их просматривать.
– Нет, оставлять не могу. Вы нерегулярно приходите. Вас подолгу не бывает. Мне надо продавать их как можно быстрее. Неизвестно, может, они никчемные. Если окажутся никчемными, я не смогу их продать.
– Как вы угадываете ценную француз скую книгу?
– Во-первых, картинки. Затем вопрос качества картинок. Затем переплет. Если книга хорошая, владелец отдаст ее переплести прилично. Все английские книжки переплетены, но плохо переплетены. В них невозможно разобраться.
После прилавка около «Тур д’аржан» других с английскими и американскими книгами не было до набережной Гран Огюстен. А оттуда до набережной Вольтера было еще несколько – они продавали книги, купленные у служащих гостиниц на левом берегу, в особенности отеля «Вольтер», где останавливались люди побогаче. Однажды я спросил другую продавщицу книг, тоже приятельницу, продают ли свои книги сами владельцы.
– Нет, – сказала она. – Они их бросают. Вот почему понятно, что они не имеют цены.
– Им друзья дают почитать на кораблях.
– Не сомневаюсь, – сказала она. – На кораблях, наверное, остается много книг.
– Да, – сказал я. – Пароходная компания сохраняет их, переплетает, и они остаются в корабельной библиотеке.
– Это разумно, – сказала она. – По крайней мере они переплетены как следует. И тогда книга чего-то стоит.
Я гулял по набережным, закончив работу или когда что-то обдумывал. Думать было легче, когда гулял, или что-то делал, или видел людей за каким-то делом, им понятным. Остров Сите ниже Нового моста, где стояла статуя Генриха IV, заканчивался, как нос корабля, острым мысом, там был маленький парк у воды с каштанами, иногда огромными и раскидистыми, и прекрасные места для рыбалки и на стремнине, и в заводях. Ты спускался по лестнице в парк и наблюдал за рыбаками на берегу и под большим мостом. Хорошие места менялись в зависимости от уровня воды, а у рыбаков были длинные составные удилища, они пользовались легкой снастью, очень тонкими поводками и перьевыми поплавками, ловили умело и прикармливали рыбу в местах, где удили. Рыба ловилась всегда, часто улов был обильный – рыба, похожая на плотву, которая называлась goujon. Жаренная целиком, она была очень вкусная, я мог съесть целую тарелку. Она была толстенькая, с нежным мясом и ароматом даже более тонким, чем у сардин, совсем не жирная, и мы ели ее целиком, с костями.
Особенно приятно есть ее было в ресторане на открытом воздухе над рекой в Нижнем Медоне, мы ездили туда из нашего квартала, когда были деньги на дорогу. Ресторан назывался «Ля пеш миракюлез» – «Чудесная рыбалка». Там подавали отличное белое вино типа мускадета. Место прямо из рассказа Мопассана, с видом на реку, как ее писал Сислей. Но чтобы поесть goujon, не обязательно было так далеко ездить. Ее прекрасно жарили на острове Сен-Луи.
Я знал нескольких людей, которые удили в уловистых местах между островом Сен-Луи и сквером Вер Галан, и случалось, в ясный день покупал литр вина, хлеб и кусок колбасы, садился на солнце, читал какую-нибудь из купленных книг и посматривал на удильщиков.
Авторы путевых заметок писали о рыболовах на Сене так, как будто они сумасшедшие и ничего не ловят, но это была серьезная и добычливая рыбалка. Большинство рыболовов были люди с маленькой пенсией, еще не знавшие, что ее совсем съест инфляция, или заядлые любители, посвящавшие этому выходные или половинные выходные. Лучше ловилось в Шарантоне, где Марна впадает в Сену, и выше, и ниже Парижа, но и в Париже ловилось очень хорошо. Я не удил, у меня не было снастей, а деньги я поберег бы на рыбалку в Испании. Притом я никогда не знал, в каком часу закончу работать или не понадобится ли мне уехать, и мне не хотелось втягиваться в рыбную ловлю, зависеть от того, клюет или не клюет. Но наблюдал я за ней внимательно, было интересно и приятно узнавать что-то новое, и я всегда радовался тому, что есть люди, которые ловят серьезно и основательно и приносят хотя бы несколько рыб в семью для жарки.
Рыболовы и жизнь на реке, красивые баржи с их собственной жизнью на борту, буксиры, у которых трубы откидывались, чтобы проходить под мостами, цепочки барж, тянущиеся за буксирами, большие платаны над каменными берегами, вязы, местами тополя – мне никогда не бывало одиноко на реке. В городе было так много деревьев, что ты видел, как с каждым днем приближается весна, и вдруг утром, после ночи теплого ветра, она наступала. Иногда холодные проливные дожди отбрасывали ее назад, и казалось, что она больше никогда не придет, и ты теряешь целое время года из жизни. Это был единственный по-настоящему печальный период в Париже. Осени пристала печаль. Часть тебя каждый год умирала, когда опадали листья, и ветру, промозглому холодному свету открывались голые сучья. Но ты знал, что весна непременно придет и снова потечет река, освободившись ото льда. Если же зарядят холодные дожди и убьют весну, кажется, что кто-то молодой умер без причины.
Однако в те годы весна всегда в конце концов наступала; а все-таки страшно было, что этого может и не случиться.
Когда весна наступала, даже неверная весна, оставался один вопрос: где быть счастливее. Единственное, что могло испортить день, – люди, и если ты мог избежать условленных встреч, каждый день был безграничен. Счастье ограничивали как раз люди – кроме тех немногих, которые сами не хуже весны.
Весной по утрам я начинал работать рано, когда жена еще спала. Окна были распахнуты, булыжник мостовой подсыхал после дождя. Солнце сушило мокрые фасады домов напротив. Лавки были еще закрыты ставнями. Вверх по улице шел козий пастух, играя на свирели, женщина, жившая над нами, спустилась с большой кастрюлей на тротуар. Пастух выбрал черную молочную козу с тяжелым выменем и стал доить в кастрюлю, а остальных коз его собака отогнала на тротуар. Козы озирались, вертели шеями, как экскурсанты. Пастух взял у женщины деньги, поблагодарил и пошел дальше, играя на свирели, а козы, погоняемые собакой, двинулись следом, кивая рогами. Я вернулся к работе; женщина стала подниматься наверх с козьим молоком. Она была в туфлях на войлочной подошве, и я слышал только ее дыхание, когда она остановилась на лестнице за нашей дверью, а потом услышал, как закрылась ее дверь. Она была единственной потребительницей козьего молока в нашем доме.
Я решил, что надо спуститься и купить утреннюю программу скачек. В любом самом бедном квартале хотя бы один экземпляр программы да продавался, но в такие дни надо было ловить его пораньше. Я нашел ее на улице Декарта, на углу площади Контрэскарп. Козы шли как раз по улице Декарта, я вдохнул воздух и пошел назад, чтобы поскорее подняться к себе и закончить работу. Был соблазн остаться и пройтись по улице за козами ранним утром. Но прежде чем снова приняться за работу, я заглянул в программу. Сегодня скачки были в Энгиене, на маленьком уютном жуковатом ипподроме, пристанище некондиционных лошадок. Сегодня, когда я закончу работу, мы поедем на скачки. Торонтская газета, для которой я писал корреспонденции, прислала деньги, и мы хотели поставить на темную лошадку, если найдется такая. Однажды в Отейе жена выбрала лошадь по имени Золотая Коза, ставки на нее были сто двадцать к одному, и она шла на двадцать корпусов впереди, но на последнем препятствии упала, лишив нас… Мы старались не думать, чего лишились. В тот год мы выиграли больше, чем проиграли, но Золотая Коза принесла бы нам… Мы не думали о Золотой Козе.
– Тэти, у нас хватит денег, чтобы хорошо поставить? – спросила жена.
– Нет, мы потратим то, что возьмем с собой. Ты хотела бы потратить их на что-нибудь другое?
– Ну… – сказала она.
– Знаю. Со мной было ужасно трудно, я сквалыжничал, вел себя гнусно.
– Нет, – сказала она. – Но…
Я знал, насколько ограничивал нас во всем и насколько это было тяжело. Того, кто занят своим делом и получает от него удовлетворение, бедность не угнетает. Я думал о ваннах, душе, смывных туалетах как о вещах, которыми пользуются люди хуже нас, и о том, как кстати были бы в поездках эти удобства, – а ездили мы часто. Внизу нашей улицы, у реки, была общественная баня. Жена никогда не сетовала на отсутствие удобств, так же как не плакала из-за неудачи с Золотой Козой. Плакала она, помню, жалея лошадь, а не из-за денег. Я вел себя глупо, когда ей понадобился жакет из серого барашка, а когда она его купила, полюбил его. И в других случаях вел себя глупо. Все это была борьба с бедностью, а выиграть ее можно, только не тратя денег. Тем более если покупаешь картины вместо одежды. Но тогда мы вовсе не считали себя бедными. Не признавали этого. Мы считали себя людьми высокого полета, а те, на кого мы смотрели свысока и кому справедливо не доверяли, были богаты. Мне никогда – и после – не казалось странным носить для тепла спортивную фуфайку вместо нижней рубашки. Это только богатым казалось странным. Мы питались хорошо и дешево, пили хорошее и дешевое, спали вдвоем хорошо и в тепле и любили друг друга.
– Думаю, надо поехать, – сказала жена. – Мы давно не ездили. Возьмем с собой еду и вино. Я сделаю вкусные сандвичи.
– Поедем на поезде – так дешевле. Но если думаешь, что не стоит, давай не поедем. Сегодня сколько угодно найдется хороших занятий. Чудесный день.
– Думаю, надо поехать.
– А не хочешь как-нибудь по-другому его провести?
– Нет, – надменно сказала она. К надменности очень подходили ее высокие красивые скулы. – Кто мы, в конце концов?
И мы поехали с Северного вокзала, через самую грязную и грустную часть города, и прошли пешком от разъезда до оазиса – ипподрома. Пришли рано, сели на мой плащ на стриженом травяном склоне, съели завтрак, выпили вина из бутылки и смотрели на старую трибуну, на коричневые деревянные будки тотализатора, на зелень дорожки и более темную зелень барьеров, на блестящие коричневые канавы с водой, на беленые каменные стенки и белые столбы и ограду, на паддок под недавно распустившимися деревьями, на первых лошадей, которых там вываживали. Мы выпили еще вина, посмотрели программу, и жена легла на плаще поспать, лицом к солнцу. Я пошел и отыскал одного знакомого еще по Сен-Сиро в Милане. Он назвал мне двух лошадей.
– Заметь, на них не ставят. Но пусть это тебя не смущает.
Первую скачку мы выиграли, поставив половину выделенных денег, конь привез нам сам-двенадцать, прыгал замечательно, вырвался на дальней стороне круга и пришел на четыре корпуса впереди. Половину денег мы отложили, а другую половину по ставили на второго жеребца, который сразу вышел вперед, все время лидировал на барьерах, а на ровном едва удержал преимущество – фаворит нагонял его с каждым шагом, только два хлыста мелькали в воздухе.
Мы пошли выпить по бокалу шампанского в баре под трибуной и подождали, пока объявят выигрыши.
– Ох, скачки эти тяжело даются, – сказала жена. – Ты видел, как он его настигал?
– У меня до сих пор все замирает.
– Сколько он принесет?
– Ставка была восемнадцать к одному. Но под конец на него могло больше народу поставить.
Лошади прошли мимо – наш мокрый, с раздутыми ноздрями, жокей похлопывал его.
– Бедняга, – сказала она. – Мы-то только ставили.
Мы посмотрели им вслед, выпили еще по бокалу шампанского, а потом был объявлен выигрыш: 85. Это означало, что выплатят восемьдесят пять франков за десять.
– Видно, под конец на него много поставили, – сказал я.
Но мы выиграли много денег, большие деньги для нас, и теперь у нас была и весна, и деньги. Я подумал, что больше ничего и не надо. В такой день взять по четверти выигрыша каждому на расходы, а половину капитала оставить для скачек. Капитал для скачек я держал в секрете, отдельно от остальных денег, а скачки в том или другом месте проводились ежедневно.
Позже в том же году, когда мы вернулись из поездки и нам опять повезло на каких-то скачках, мы зашли по дороге домой в «Прюнье» и, оглядев в витрине все чудеса с ясно прописанными ценами, сели за стойку. Мы ели устрицы и крабы по-мексикански, запивая бокалами сансера. Мы пошли домой через сад Тюильри уже затемно, остановились, по смотрели через арку Карусель на темный сад, на огни площади Согласия за темным садом, на длинную цепочку огней, взбегающих к Триумфальной арке. Потом мы посмотрели назад, на темный Лувр, и я спросил:
– Как думаешь, это правда, что все арки расположены на одной линии? Эти две и Сермионская в Милане[10]?
– Не знаю, Тэти. Раз говорят – наверное, знают. А помнишь, как мы весной спустились на итальянскую сторону Сен-Бернара, после подъема в снегах, и втроем с Чинком весь день шли до Аосты?
– Чинк назвал это «Через Сен-Бернар в городских туфлях». Помнишь свои туфли?
– Бедные туфли. Помнишь, как мы пили фруктовый коктейль в кафе «Биффи» в галерее – «Капри» со свежими персиками и земляникой из высокого стеклянного кувшина со льдом?
– Вот там я и подумал об этих трех арках.
– Я помню Сермионскую. Она похожа на эту.
– Помнишь, в Эгле вы с Чинком сидели в саду и читали, пока я ловил рыбу?
– Да, Тэти.
Я вспомнил Рону, узкую и серую, полную талой воды, и два канала, богатых форелью, – канал Роны и Штокальпер. Штокальпер в тот день был прозрачен, а ронский – еще мутный.
– Помнишь, когда конские каштаны были в цвету и я пытался вспомнить, что мне рассказал, кажется, Джим Гэмбл про глицинию, – и никак не мог вспомнить.
– Да, Тэти, а вы с Чинком все говорили о том, как написать о чем-то правдиво – правильно показать, а не описывать. Я все помню. Иногда он был прав, иногда – ты. Я помню, вы спорили о формах, о фактурах, об освещении.
Мы вышли из Лувра через ворота, перешли улицу и теперь стояли на мосту, опершись на парапет и глядя на воду.
– Мы трое вечно обо всем спорили, но всегда о чем-то конкретном и подтрунивали друг над другом. Я помню все, что мы делали и о чем говорили в той поездке, – сказала Хэдли. – Правда. Все помню. Когда вы с Чинком разговаривали, я тоже участвовала. Не то что в роли жены у мисс Стайн.
– Хотел бы я вспомнить тот рассказ о лозах глицинии.
– Это было не важно, Тэти. Там дело было в лозах.
– Помнишь, я принес вино из Эгля в шале. Нам продали его в трактире. Сказали, что оно пойдет к форели. Мы завернули бутылку, кажется, в «Газетт де Лозанн».
– Вино сион было еще лучше. Помнишь, когда мы вернулись в шале, фрау Гангесвиш приготовила ее au bleu[11]? Чудесная была форель, Тэти. Мы пили сион, ели на террасе над склоном горы и смотрели на озеро, на хребет Дандю-Миди за ним, наполовину под снегом, и на деревья в устье Роны, где она впадает в озеро.
– Зимой и весной нам всегда не хватает Чинка.
– Всегда. А мне и сейчас не хватает, хотя весна прошла.
Чинк был кадровый военный и прибыл в Монс из Сандхерста. Познакомился я с ним в Италии, и он был моим лучшим другом, а потом долгое время – нашим лучшим другом. В ту пору он проводил отпуска с нами.
– Он постарается получить отпуск будущей весной. Он написал из Кельна на прошлой неделе.
– Знаю. Надо жить сейчас и пользоваться каждой минутой.
– Сейчас мы смотрим, как вода бьется в этот устой. Интересно, что мы увидим, когда посмотрим вдоль реки.
Мы посмотрели, и вот что было перед нами: наша река, и наш город, и остров в нашем городе.
– Нам очень везет, – сказала она. – Надеюсь, Чинк приедет. Он о нас заботится.
– Он так не думает.
– Конечно, нет.
– Он думает, мы вместе исследуем.