Когда Кевин прибыл к церкви Скугсчуркугорден[11], над бурыми холмами висел тонкий туман. Кевин припозднился – было без пятнадцати одиннадцать, – но все же неторопливо направился к кладбищу, к вязам на холме. Слева располагались крематорий и часовня Святого креста, справа начинались первые могилы, по обочине тянулись фонари в виде цветов. От часовни Кевин свернул на Тропу семи источников. The terrible craving to make death our whore[12], подумал он. Интересно, откуда цитата? Похоже, из какого-то фильма семидесятых. Киномания портит человека.
Мы украшаем смерть цветочками, чтобы поменьше бояться ее. Может, и так. Но кладбище Скугсчуркугорден было создано в том числе и для того, чтобы погрузить человека в скорбь. Кевин уже был здесь на этой неделе, служитель рассказывал, что дорогу проложили на месте просеки, где сто лет назад был гравийный карьер. Аллея, длина которой по какой-то причине составляла ровно восемьсот восемьдесят восемь метров, начиналась плакучими березами, за которыми следовали березы обычные. Их сменяли сосны, дальше – ели. Чем ближе к часовне Воскрешения, тем темнее становился лес. Смысл в том, чтобы скорбь нарастала к концу пути, к церемонии прощания.
Отец Кевина, атеист, всегда питал отвращение к этой идее. Называл ее религиозной манипуляцией. Способом пометить территорию смерти и скорби.
И похоронят его не на христианский манер, подумал Кевин, хотя прощание будет в часовне перед алтарем с крестом.
Пора поиграть в похороны. Короткая гражданская панихида, приглашенных мало. Двоюродный брат, кое-какие друзья детства, старый сосед и пара-тройка давних сослуживцев, коллег из полиции. И среди них – Вера, единственная, кого Кевин хотел увидеть. Его старший брат сделает все возможное, чтобы уклониться от присутствия на похоронах. Он, а также дядюшка-извращенец.
Дядя, на которого он должен был заявить в полицию. Но не заявил, а сам стал полицейским, как отец.
Вдоль дороги все еще тянулись березы, стало тише. Может быть, потому, что дорога устроена глубоко. Как будто проложена под землей.
Послышался сухой щелкающий звук, и над дорогой пролетел черный дрозд. Теперь по обе стороны высились сосны, воздух стал суше и прохладнее.
Кевин достал телефон, проверить, не звонил ли кто-нибудь. Его шеф, Лассе, уже должен был получить новую информацию насчет погибшей девочки.
Тара. Еще одно имя из кукольного дома Петера.
Но Кевин сомневался, что человек, с которым девушка вчера занималась сексом, – тот, за кем охотится полиция. Ничто в материалах следствия не указывало, что Повелитель кукол вступает в прямой физический контакт со своими жертвами. Вне интернета его как будто не существовало.
Тара – первая, кого он довел до самоубийства. Во всяком случае, насколько известно полицейским.
Если это действительно самоубийство.
Убийство тоже нельзя исключать.
Сосновый лес сменился густым ельником. Еще сотня метров – и Кевин увидел четыре колонны часовни и группку людей в тени под портиком. Кевин посмотрел на часы. Без четырех минут одиннадцать. Он прибавил шагу и плотнее запахнул на себе куртку.
Часовня Воскрешения походила на античный храм; Кевину показалось, что такой храм требует известного почтения. Он расправил плечи и последний отрезок пути прошел более чинным шагом.
Перед часовней его встретила печальная группка одетых в темное пожилых людей, таких хрупких и сухоньких, словно они могут рассыпаться от дуновения ветра. Ни Веры, ни брата не было видно. Зато дядя-извращенец на месте. Кевин знал, что оба сделают вид, что ничего не было.
Как всегда.
А если, против ожидания, тема вдруг будет затронута, то ведь “дело” прекращено за давностью лет.
Кевин кивнул старикам. Четыре безымянных для него лица, он с ними не знаком, и никакого желания знакомиться у него нет.
Он подумал о Таре, девочке, которой больше нет на свете.
И которой стыд так и не позволил заговорить.
– Кевин… ты опоздал. – Дядя-извращенец шагнул к нему и протянул руку; пожатие у него оказалось крепче, чем можно было ожидать от такого немощного на вид тела. – И все такой же панк… Тебе же скоро тридцать?
Мне было девять, когда ты заставил меня дрочить тебе.
– Мне двадцать семь.
Я четыре года работал с такими, как ты, я ругался на подростков, которые не решаются заявить на своих отцов, дядей, соседей или учителей. Но я и сам не решился заявить на тебя, так какое у меня право требовать смелости от других?
– Двадцать семь? И уже достукался до того, что тебя выперли с работы?
– Меня перевели…
Меня перевели в другой отдел, потому что однажды вечером я наткнулся в пивной на такого, как ты. Я узнал его. Его в тот раз отпустили, хотя я точно знал, что он виновен. Он сидел у барной стойки в компании юной девочки, слишком молодой, ее даже пускать туда не должны были, и когда я увидел, как он ее трогает, то сорвался.
– Перевели? Ага, так говорят, когда…
Я вломил этому скоту в челюсть, один-единственный удар, и он свалился на пол. Меня оштрафовали за нападение с применением силы, на два месяца отстранили от работы и отправили к психологу, который счел, что я утратил контроль над собой из-за службы в угрозыске. Я каждый день смотрю видеозаписи, где кишат такие типы, мне нужен перерыв, психолог рекомендовал мне пока избегать монитора, и меня перевели в оперативный отдел. Допрашивать не преступников, а жертв. Идиотизм, если не сказать грубее.
Дядя-извращенец улыбнулся и похлопал Кевина по плечу.
– А ты не думал поступить на работу в цирк?
Сначала Кевин не понял, о чем он. А потом осознал, что машинально достал из кармана йойо. Сколько он уже стоит и запускает игрушку на веревочке вниз-вверх? Кевин не знал. Йойо стало для него частью тела. Кевин убрал игрушку в карман.
Возьми себя в руки.
– Кстати, я слышал, что поминальной службы не будет?
– Не будет. Я отменил, когда узнал, что мама очень больна и не приедет.
– Жаль, что с сестрой так вышло… Ну, рад был с тобой поговорить.
А вот я бы запросто обошелся.
Кевин отошел в сторону, повернулся спиной к собравшимся и достал телефон – притворился, что занят, но за спиной уже послышался хруст гравия, и чья-то рука легла ему на плечо.
– Мистер Костнер… Какая приятная встреча.
Посмотрев “Сильверадо”, мать совершенно влюбилась в Кевина Костнера и сразу поняла, как назовет своего недавно родившегося ребенка. Кевин вырос киноманом, и его брат никак не мог удержаться от шуточек на этот счет.
– Еле добрался… – И брат принялся жаловаться на неудобство перелета из Хьюстона в Стокгольм через Лондон.
Ну ты и разжирел. Неудивительно, что тебе в самолетах неудобно.
Вера, где ты застряла? Я уже еле держусь.
– К маме заедешь? – машинально спросил Кевин.
– Я собирался в Фарсту, когда тут все закончится. Хочешь со мной?
– Сегодня не успею, – соврал Кевин.
Надо бы заехать к маме, но уж точно не с братом. Может, завтра, с Верой, или послезавтра, если рабочее расписание позволит.
Им пришлось прервать разговор: дверь часовни открылась. Служитель узнал Кевина и улыбнулся, потом поздоровался с собравшимися.
У входа стояла ваза с красными розами, их следовало класть на гроб; Кевин взял одну и стал на ходу перекатывать стебель в пальцах.
Изнутри часовня была белой, за исключением изящных синих деталей на потолке. Где-то наверху сидел органист; снизу его было не видно, и Кевин подумал – это чтобы у скорбящих создалось впечатление, что на них льется небесная музыка.
Кевин узнал музыку, лишь сев на свое место. Он сам ее выбрал, и все же мелодия застала его врасплох. “Утанмира” Яна Юхансона. Он выбрал эту песню ради мамы, но мама даже не смогла приехать.
Тут же подступили слезы. Печальные звуки органа перенесли Кевина на пятнадцать лет назад, в то лето на севере, в Онгерманланде, во времена, когда родители еще были счастливы. Они снимали домик, и мама ставила эту пластинку, а поодаль блестела Онгерманэльвен, папина река.
Их трое, здесь только они, тишина, луговые цветы и высокие небеса.
– Ну-ну… – Брат похлопал его по колену, как ребенка, и протянул бумажную салфетку. Жест ласки и участия, но у брата он вышел каким-то унизительным.
Бедняжка Кевин Костнер расплакался.
Когда орган отзвучал, служитель встал перед алтарем, располагавшимся, по христианской традиции, на востоке и символизировавшим восход солнца, воскрешение. Он заговорил, и стало неважно, что на нем серый будничный костюм. Он все равно выглядел как священник.
Служитель сказал несколько слов об отце, а потом повернулся к Кевину.
– Никогда не становись полицейским… Так говорил ваш отец, после тридцати лет службы в полиции, а вы, Кевин, рассказывали, что в глубине души он все-таки до конца оставался именно им. Полицейским…
Кевин склонил голову и перестал слушать. Он знал речь заранее – сам же и одобрил ее окончательную версию не далее как сегодня утром, по электронной почте.
В глазах защипало, и Кевин опустил глаза на мозаичный пол цвета слоновой кости. Снова и снова повторялся рисунок – квадратные камешки перемежаются извивающимися змеями.
Потом Кевин посмотрел на руки, мокрые от слез. Служитель вдруг замолчал.
По полу простучали чьи-то шаги, и Кевин поднял голову.
Прибыли еще двое желающих проститься.
Одну из них Кевин ждал. Высокая стройная женщина лет семидесяти, копия Хелен Миррен с ярко-рыжими волосами. Вера Дагерман, которой коллеги-полицейские дали прозвище “Замдиректора”: она руководила своим отделом, как предпринимательница – фирмой.
А вот второго посетителя Кевин совсем не ожидал увидеть.
A loving mother reuniting with her lost son[13], подумал он.
Прежде чем зайти в кабинет, Луве бросил взгляд на полоску пластика со своим именем. На табличку, изготовленную на принтере для этикеток. Когда Луве в первый рабочий день показывали офис, табличка уже была на двери, и он тогда подумал, что у нее дешевый вид. Сейчас табличка отклеилась по краям, и клеевая полоска покрылась тонким слоем черной пыли. Луве думал заменить табличку на настоящую, но теперь это уже не казалось ему необходимым.
Грязный, затертый прямоугольник давал понять: хозяин кабинета ничуть не лучше остальных, он не начальство. Ему и так сойдет.
В окно лился молочно-белый свет, от которого бумаги на столе казались серыми. Луве уже привык не переписывать свои заметки начисто сразу после сессии; он оставлял записи отлежаться несколько недель, чтобы перечитать их новыми глазами и уж потом переписывать начисто. Сейчас на столе были разложены записи, сделанные во время индивидуальных сессий с Мерси.
Беседа с девочками состоится сегодня, чуть позже. Луве поражало, насколько одинаково они рассуждают, при таком разном происхождении.
Естественно, они очень близкие подруги, если не сказать – неразлучные, и в том, что касается мужчин и сексуальности, у них схожий опыт. Но иногда их реплики звучат, как отрепетированные. Длинные, практически одинаковые рассуждения на самые разные темы, словно девочки находятся в ментальном контакте друг с другом. Пример – постоянно возникающий страх перед пресмыкающимися и мелкими насекомыми, фантазии, свойственные детям помладше. Хотя с чисто юридической точки зрения они и есть дети, несмотря на пережитые несчастья и испытания. Особенно часто в их личной символике возникали змеи – вероятно, они репрезентировали страх, надвигающуюся опасность, в других случаях – внутренние перемены или…
Луве уставился в бумаги, подбирая нужную формулировку.
Смерть, ненависть и злобу, написал он наконец, надеясь, что потом сумеет развить эту мысль.
Собирая бумаги, он заметил, что одна страница попала сюда после сессии не с Мерси, а с Новой. Да, ему иногда трудно отделить одну девочку от другой, и неудивительно, что он иногда путал записи, хотя это и непрофессионально. Луве отложил бумаги и посмотрел в окно.
Поодаль девчонки, сбившись в стайку, курили и смеялись над какой-то ерундой.
Луве вспомнилось его собственное детство и отрочество, папа, мама. Несколько лет сжались до нескольких мучительных секунд; потом Луве прогнал воспоминания и вернулся к размышлениям о Мерси.
В начале терапии Мерси была довольно замкнутой, и сначала он думал, что это из-за языка. Оказалось – он ошибается, поскольку она говорила по-шведски в общем и целом без ошибок. В ее шведском даже слышалось норрландское влияние – сказалось время, проведенное на севере, в Емтланде. Мерси – в высшей степени умная девушка, к тому же эрудированная, и Луве очень скоро пришлось пересмотреть свои стереотипы касательно нигерийских беженцев. Как-то раз, заметив, насколько Луве удивлен ее осведомленностью в предмете, Мерси выдала комментарий, который Луве поспешил записать. Нигерийцы – в противоположность тому, как о них принято думать – хорошо интегрированы в шведское общество. Елки, да почитайте о Докторе Албане[14]. Зубной врач, всенародно любимый музыкант, приятельствует с Бьёрном Боргом.
“Интегрированы” и “в противоположность тому, как”, подумал Луве. Нечасто услышишь такие слова от шестнадцатилетнего человека, прожившего в Швеции всего два года.
Луве стал листать свои записи дальше. У Мерси в прошлом имелось что-то, что она от него скрывала. Иногда она бывала более или менее откровенной, особенно когда речь шла о выражении абстрактных мыслей, но глубин ее души Луве пока не достиг.
Мерси раз за разом возвращалась к одной и той же теме: ужас, который внезапно накатывал на нее через равные промежутки времени. Луве считал, что речь идет о панических атаках, хотя все было не так просто. Иногда Мерси описывала чувство довольно размыто – “страх, которому я не могу подобрать названия” или “рядом что-то, что желает мне зла”. А иногда бывало очевидно, что страх мучит ее физически. Луве подчеркнул несколько фраз.
Воздух как будто тяжелый, трудно дышать.
Давит в груди.
Хочется спрятаться, не думать, но не получается. Лучше сдаться этому чувству, поддаться ему, и тогда оно исчезнет само.
Луве знал, что обе девочки долго занимались самолечением, чтобы не дать страху вырваться наружу. Алкоголь, наркотики и секс сработали как обезболивающее. Когда Мерси больше года назад приехала в Скутшер из емтландского Брэкке, она уже пила вовсю.
Конечно, за всем этим могли стоять классические причины – стыд и чувство вины, Луве называл их триггерами. Страх смерти, подумал он. Ненависть, отвращение… Но где их корни?
Луве был почти уверен, что страх Мерси порожден одним событием, произошедшим в Нигерии, когда Мерси было двенадцать лет; вероятно, имело место изнасилование, а может, и убийство. Во всяком случае, все началось еще до побега, до трагических событий в ее семье.
Луве откинулся на спинку стула, и тут ему кое-что пришло в голову.
Он вернулся к записям и очень скоро отыскал нужное место.
Нам пришлось бежать. “Боко харам” подожгли один дом в поселке, и нам там стало небезопасно.
Это было одиннадцатого сентября.
Луве тогда добавил еще запись – о том, как Мерси натянула юбку на сжатые колени и объявила, что не хочет больше говорить.
Он знал, что семерых из десяти подвергшихся изнасилованию словно парализует, такое состояние называется “frozen fright” и означает, что жертва не в состоянии оказать сопротивление.
Мерси к этой категории не относится, подумал Луве и принялся собирать записи.
Конечно, остальные девочки из “Ведьминого котла” тоже пережили тяжелую травму. Но по сравнению с Мерси… Луве поразмыслил. Естественно, ему не хотелось говорить про тех, других девочек “обычные”, скорее – “пережившие обычную травму”. Как хорошо, что никто не может прочесть его мысли.
Что никто не сможет услышать голос, который звучит у него в голове.
Голос, неумолимо твердящий одно и то же.
Луве Мартинсон сложил бумаги в папку, а папку застегнул.
Иногда он узнавал в этих девочках себя. Подростком он не был уверен в собственном существовании, его словно все время кто-то осуждал и обесценивал. Неуверенность пленкой пристала к девочкам, большинство из них можно было уничтожить одним-единственным грубым или оскорбительным словом.
Только не Мерси. И не Нову. Мерси и Нова тут же сжимались в комок и молниеносно жалили в ответ.
У этих двоих была и другая сторона, не разрушительная. Луве при первой же возможности старался тайком понаблюдать за ними. Во время групповой сессии, или когда у девочек бывало свободное время, или за обедом, или по вечерам, когда они выходили покурить. В такие минуты их схожесть казалась природной, а дружба естественной, как их же дыхание.
Они словно умеют меняться телами, подумал Луве. А вдруг им известно, что значит быть кем-то другим?
Он взглянул на стенные часы над дверью. Такие часы – белый циферблат с черными черточками вместо цифр – висели в классах в семидесятые-восьмидесятые годы, когда он сам ходил в школу.
Иногда “Ведьмин котел” сильно напоминал ему гимназические годы. Интриги, злые шутки, множащиеся, как грибы, проблемы; гормоны, которые не могут найти выхода, любовные беды, учреждение в учреждении и взрослый мир – недоступный, нелепый и пугающий. Хотя здесь все в сто раз хуже. “Ведьмин котел” по определению синоним бунта, беспокойства и побулькивающего мятежа. Ни прилежных учениц, ни зубрилок, ни спортсменок. Весь опыт, который эти девочки вынесли из соприкосновения с миром взрослых, состоял в изнасилованиях, побоях, наркотиках и порнографии. А в случае Новы еще и в чайлд-груминге.
Луве взглянул на часы. Нова вот-вот появится, у него есть несколько минут, чтобы подготовиться. Пять минут, констатировал он и достал ее папку.
Стал читать, но заметил, что продолжает думать о Мерси.
Луве вдруг подумал, что травма Мерси как-то связана с ее отцом. От этой темы Мерси постоянно старалась уйти, и Луве заметил, что, когда разговор заходит об отце, девушка как будто непроизвольно теребит подвеску. Амулет в виде медальона, с исламской молитвой внутри; интересно, о…
Его размышления прервал стук в дверь.
– Заходи, – сказал Луве и закрыл папку. Дверь открылась. Луве заметил, что Нова плакала.
– Садись… – Он улыбнулся девочке.
Нова стерла слезу со щеки.
– Он опять мне написал.
Потом Нова лежала в кровати и проверяла свои фотографии и видео. Фотографии были как фотографии сотен других девочек, виденных в Сети. Не лучше, не хуже. Нова надеялась, что он сочтет их подходящими.
Ты никому больше не нужна.
Нова отправила ему пятнадцать фотографий и видео продолжительностью ровно в три минуты.
Потом она минут пятнадцать не спускала глаз с экрана, но ответа все не было.
В начале одиннадцатого Нова закрыла крышку ноутбука, погасила ночник и долго лежала в темноте с открытыми глазами. Слушала, как затихает вечеринка, точнее – прерывается до завтра. Гости по одному расползались по домам. Входная дверь открылась и закрылась раз десять, не меньше, а в половине первого затихла и музыка.
Теперь звучали только два голоса. Мама громогласно объясняла Юсси, какой он слизняк. Юсси вяло протестовал. Ей в восемь вставать и отправляться в центр, подбирать всякое дерьмо, она хоть как-то деньги зарабатывает. Чтобы детей накормить. Вот зачем она унижается, наряжается в оранжевый жилет и таскает тележку, доверху набитую мусором.
Нова подумала, как стыдно ей бывает, когда мама проходит мимо школьного двора. В руках у нее палка-хваталка, а спина ссутулена, хотя ей еще тридцати пяти нет. Как мама тычет и не может ухватить своей хваталкой рваный пластиковый пакет, пока пакет наконец не уносит ветром. Или как она не может подцепить какой-нибудь противный окурок – подхватывает, роняет, подхватывает, роняет, подхватывает и роняет, пока наконец не нагнется и не подберет окурок прямо руками.
О, гляньте! Это ж мама Новы, оранжевый жилет видно метров за двести, хотя он настолько грязный, что ни один вменяемый человек не надел бы его добровольно.
Мама Новы иногда подходит поболтать с ребятами, особенно когда у нее темные мешки под глазами и от нее несет спиртным; она чешет языком со всеми дочкиными приятелями, словно хочет доказать: она вовсе не пила ночь напролет, она сегодня как огурчик и все просто супер.
А когда день выдается действительно хорошим, мама Новы принимается хвастать перед ребятами, что она исключительно точно составляет гороскопы и что пусть передадут своим друзьям-приятелям, что за персональный астрологический прогноз она берет всего триста крон, а еще продает браслеты из горного хрусталя. Потом добавляет, что она такой спец в астрологии, что даже свою дочь окрестила Новой, что значит “новая звезда”, а старшего брата Новы зовут Бьёрн, то есть “медведь”, в честь созвездия Большой Медведицы, а еще у Новы была старшая сестра Стелла, что значит “звезда”, и примерно здесь у мамы Новы появляются слезы на глазах, она говорит “извините” и уходит, потому что Стелла умерла от лейкемии, когда ей было пять лет.
Мама говаривала, что Нове повезло, ей тогда было всего три года и она может вспоминать старшую сестру, не мучась. Потому что какой кошмар – вспоминать ребенка, которого больше нет, думать, какая Стелла была красавица, какие у нее были длинные золотистые локоны, которые потом все повылезли. Как невыносимо больно для матери по два-три раза в неделю открывать шкатулку, где она хранит прядку волос, и плакать всю ночь пьяными слезами, и нюхать волосы своего умершего ребенка, сухие соломины, уже не золотистые, а серые.
Проклятая сволочь Стелла, могла бы и не рождаться, раз все равно почти не успела пожить. Но вот что она успела, так это разрушить их жизнь, потому что именно после ее смерти все и посыпалось. Именно тогда настоящий папа Новы повесился на трубе в прачечной, а через несколько лет Налле спутался с бандой наркоманов.
Нове повезло – она была слишком мала, чтобы все это помнить. Ей просто неописуемо повезло, что ей не приходится мучиться, вспоминая живого, настоящего папу, здоровую сестру и брата – не уголовника, а совершенно обычного парня, дружелюбного, классного и вообще хорошего. Ей достался лишь стыд – за все, включая собственное имя. Нова. Супернова. Как будто она возомнила себя звездой. Дурость несусветная.
Вообще-то Юсси выглядел неплохо, но, когда уходил в запой, то становился ломким и тощим, словно чей-нибудь престарелый дедушка. Вообще-то он был и умным, и предприимчивым, и не его вина, что жизнь свелась к тому, чтобы прятаться дома, в квартире, за спущенными шторами или в алкогольном тумане, сидя на лавочке в центре района. Вообще-то он был не чужд культуре и любил классическую музыку, хорошую литературу и даже стихи, хотя, когда напивался, с большей охотой слушал металл и читал вечерние газеты. Вообще-то он заслуживал хорошей работы и хорошей зарплаты, он же выучился на технолога и совсем не дурак.
Вообще-то он заслуживал, чтобы падчерица не стыдилась его, а гордилась бы им, гордилась, что он пожертвовал собой, заботится о ней, стал ей новым отцом. Накопил ей на ноутбук ко дню рождения, хотя вообще-то не может себе этого позволить.
Вообще-то.
Нова стыдилась своей матери, которая, побыв на больничном и оставшись без страховки, с трудом, но нашла работу. Кому-то, может, покажется убогим подбирать мусор, но на самом деле маме нравилось. Она раньше всех встречала рассвет и к тому же много двигалась – все равно как ей бы платили за то, что она занимается спортом.
Так почему Нова стыдилась такой мамы?
Ей бы своего стыда стыдиться.
А Юсси… Нова точно не стыдилась его, когда он бывал трезвым. Некоторые девочки в классе считали его симпатичным. Говорили, что он выглядит немножко по-американски – черные волосы, карие глаза, щетина, джинсы, футболка, всегда загорелый. Хотя толстовки с “Металликой” делали его похожим на дядечку в годах, к тому же он часто говорил глупости.
Нова стыдилась всего в своей жизни.
Хотя нет. Она не стыдилась Налле. Старшим братом она, наоборот, гордилась. Если бы не такой старший брат, ее бы точно затравили. Но ее не трогали, потому что с ее братишкой никому не хотелось связываться. Налле всего пятнадцать, но Нова уже видела, как он лупит парней на несколько лет старше себя.
Как бы ей сейчас пригодилась его помощь! Знай Налле, к чему ее принуждают, он бы взбесился. Но Нова не могла попросить брата о помощи – все так сложно, так позорно.
Нова повернулась на бок. Синий огонек ноутбука напомнил ей про человека, который называл себя Петером. Наверное, какой-нибудь старый мужик, сидит сейчас, дрочит на ее видео.
Как она могла оказаться такой дурой? Сама, сама во всем виновата.
Дура ты, дура, шлюшка несчастная.
Вообще-то она не настолько тупая. Нова отлично знала, что такое происходит сплошь и рядом, вот только не знала, что ей самой может не повезти. Как той девочке из шестого класса, которой осенью пришлось перевестись в другую школу. Кто-то раздобыл и прикнопил к доске объявлений у актового зала совершенно кошмарную фотографию, на которой у той девочки из задницы торчал карандаш. Хуже не бывает. Наверное, у девчонки вся жизнь пошла под откос.
В два часа Нова снова зажгла ночник. В квартире стояла тишина. Те двое, наверное, уснули; Нова включила ноутбук и ввела пароль.
Ответа все еще не было.