Равич возвращался в гостиницу. Утром, когда он уходил, Жоан еще спала. Он рассчитывал через час вернуться. С тех пор минуло еще добрых три часа.
– Здравствуйте, доктор, – окликнул его кто-то на лестнице, когда он поднимался на свой третий этаж.
Равич поднял глаза. Бледное лицо, копна всклокоченных черных волос, очки. Он не знает этого человека.
– Альварес, – представился тот. – Хайме Альварес. Вы меня не помните?
Равич покачал головой.
Мужчина наклонился и поддернул брючину. От щиколотки до самого колена тянулся шрам.
– Теперь узнаете?
– Это я, что ли, оперировал?
Альварес кивнул.
– На кухонном столе, у самой передовой. Полевой лазарет под Аранхуэсом. Белый особнячок в миндальной рощице. Теперь вспомнили?
Равича вдруг обдало пряным дурманом цветущего миндаля. Он тонул в этом запахе, но тонул куда-то ввысь, словно поднимаясь по лестнице в затхлый подвал, откуда тошнотворно несло потом и спекшейся кровью.
– Да, – проговорил он. – Вспомнил.
В ярком свете луны раненые лежали на террасе штабелями. Плоды славных трудов нескольких немецких и итальянских летчиков. Женщины, дети, крестьяне – все, кто угодил под бомбежку. Ребенок без лица; беременная женщина, вспоротая до самой груди; старик, испуганно сжимавший в левой руке оторванные пальцы правой, – надеялся, что их еще можно пришить. И над всеми – густой миндальный аромат ночи и свежевыпавшей росы.
– И как нога? В порядке? – спросил Равич.
– Более-менее. Сгибается не до конца. – Альварес слабо улыбнулся. – Но переход через Пиренеи осилила. Гонсалеса убили.
Равич понятия не имел, кто такой Гонсалес. Зато вдруг вспомнил молоденького студента, который ему ассистировал.
– А как там Маноло, не знаете?
– Попал в плен. Расстреляли.
– А Серна? Бригадный командир?
– Убит. Под Мадридом.
Альварес снова улыбнулся. Улыбка была машинальная и неживая, она появлялась ни с того ни с сего, вне связи со словами и чувствами.
– Мура и Ла Пенья тоже попали в плен. Расстреляны.
Равич не помнил ни Муру, ни Ла Пенью. Он пробыл в Испании всего полгода, пока не прорвали фронт и не расформировали их госпиталь.
– Карнеро, Орта и Гольдштейн в концлагере, – сообщил Альварес. – Во Франции. Блатский тоже уцелел. Перешел границу и где-то там прячется.
Равич смутно припомнил лишь Гольдштейна. Слишком много лиц тогда перевидать пришлось.
– А вы, значит, тут живете? – спросил он.
– Да. Мы вчера поселились. Вот тут. – Он кивнул в сторону третьего этажа. – До этого в лагере торчали у самой границы. Выпустили наконец. Хорошо еще деньги какие-то остались. – Он снова улыбнулся. – А тут кровати. Настоящие кровати. Хорошая гостиница. И даже портреты наших вождей на стенах.
– Да, – без тени иронии согласился Равич. – Приятно, должно быть, после всего.
Попрощавшись с Альваресом, он отправился к себе в номер.
В комнате было прибрано и пусто. Жоан не было. Он осмотрелся. Она ничего не оставила. Он, впрочем, и не ожидал ничего.
Он позвонил. Горничная явилась довольно быстро.
– Дама ушла, – сообщила она прежде, чем он успел о чем-либо спросить.
– Это я и сам вижу. Откуда вы знаете, что здесь кто-то был?
– Но, господин Равич… – Девушка сделала обиженное лицо.
– Она позавтракала?
– Нет. Я ее не видела. Иначе я бы уж позаботилась. Помню с прошлого раза.
Равич глянул на нее. Последние слова ему не понравились. Он сунул горничной несколько франков в кармашек передника.
– Вот и прекрасно, – сказал он. – И впредь будете действовать так же. Завтрак подадите, только если я попрошу. А убирать приходите, только когда в комнате никого нет.
Девушка понимающе улыбнулась:
– Как скажете, господин Равич.
Он с неприязнью проводил горничную глазами. Он знал, о чем та думает. Решила, что Жоан замужняя дама и не хочет, чтобы ее здесь видели. Прежде он бы только посмеялся. Но сейчас его это покоробило. С чего вдруг, подумал он, передернув плечами. Потом подошел к окну. Гостиница – она и есть гостиница. Тут уж ничего не поделаешь.
Он распахнул окно. Пасмурный день стлался над крышами. В водосточных желобах буйствовали воробьи. Этажом ниже переругивались два голоса – мужской и женский. Должно быть, опять Гольдберги. Он на двадцать лет старше жены. Оптовый хлеботорговец из Бреслау. Его жена крутит шашни с эмигрантом Визенхофом. И свято верит, что никто об этом не знает. Хотя единственный, кто не в курсе, это ее муж.
Равич закрыл окно. Нынче утром он оперировал желчный пузырь. Совершенно анонимный пузырь кого-то из пациентов Дюрана. Кусок живота безвестного мужчины, который он вместо Дюрана взрезал. За двести франков. После этого он зашел к Кэте Хэгстрем. У нее был жар. Сильный. Он с час примерно у нее просидел. Спала она беспокойно. Вообще-то ничего чрезвычайного. Но лучше бы жара все-таки не было.
Он все еще смотрел в окно. Это странное чувство опустошенности, какое бывает после всякого «после». Застланная постель, которая уже ни о чем не напоминает. Новый день, безжалостно растерзавший вчерашний, как шакал добычу. Ночные кущи, сказочно разросшиеся в темноте, уже снова где-то бесконечно далеко, словно фата моргана, мираж над пустыней минувших часов…
Он отвернулся. Взгляд упал на листок на столе – это адрес Люсьены Мартинэ. Ее недавно выписали. И все равно она его беспокоит. Он был у нее позавчера. Вообще-то нет необходимости навещать ее еще раз; но делать все равно нечего, и он решил сходить.
Жила она на улице Клавеля. На первом этаже, в мясной лавке, могучего вида мадам, лихо орудуя топором, рубила мясо. Она была в трауре. Ее муж-мясник умер две недели назад. Теперь она, помыкая затурканным приказчиком, хозяйничала в лавке сама. Равич не упустил случая мимоходом на нее глянуть. Похоже, она собралась в гости. На ней уже была длинная вуаль черного крепа, но тут для кого-то из знакомых покупательниц срочно понадобилось отрубить свиную ногу. Вуаль взвилась над разделанной тушей, сверкнул топор, хрястнула кость.
– С одного удара, – удовлетворенно крякнула вдова, шваркнув ногу на весы.
Люсьена снимала каморку под самой крышей. Оказалось, она не одна. Посреди комнаты восседал на стуле хмырь лет двадцати пяти. Не потрудившись снять велосипедную кепку, он дымил самокруткой, прилепив ее к верхней губе, – видимо, так ему проще было разговаривать. Когда Равич вошел, он и не подумал встать.
Люсьена лежала на кровати. От растерянности она покраснела.
– Доктор… Я не знала, что вы придете… – Она оглянулась на парня. – А это…
– Никто, – грубо перебил ее хмырь. – Нечего тут именами швыряться. – Он откинулся на спинку стула. – А вы, значит, тот самый доктор?
– Как вы себя чувствуете, Люсьена? – спросил Равич, не обращая на парня внимания. – Это хорошо, что вы лежите.
– Да ей встать давно пора, – заявил хмырь. – Она в порядке. Пусть идет работает, а то это ж какие деньги…
Равич обернулся.
– Выйдите-ка отсюда, – сказал он.
– Что?
– Выйдите. За дверь. Мне надо осмотреть Люсьену.
Хмырь расхохотался.
– Это и при мне можно. Чего тут деликатничать? И вообще – чего ее осматривать? Вы только позавчера приходили. Деньжат еще за один визит слупить?
– Вот что, юноша, – спокойно сказал Равич. – Непохоже, чтобы эти деньжата вы платили. Так что не ваше дело, сколько это стоит и стоит ли вообще. А теперь выметайтесь.
Парень нагло осклабился и только шире раскорячил ноги. На нем были остроносые лаковые штиблеты и фиолетовые носки.
– Пожалуйста, Бобо, – попросила Люсьена. – Только на минуточку.
Бобо ее вообще не слушал. Он не сводил глаз с Равича.
– Хотя это даже кстати, что вы заглянули, – изрек он. – Я вам заодно и растолкую кой-чего. Если вы, господин хороший, надеетесь счет нам всучить за операцию, больницу и все такое – дудки! Мы ничего такого не просили – ни больницы, ни тем более операции, так что зря вы на большие деньги раззявились. Еще спасибо скажите, что мы с вас возмещения ущерба не требуем. Операция-то без спроса, без нашего согласия. – Он оскалился, обнажив два ряда полусгнивших зубов. – Что, съели? То-то. Бобо знает, что к чему, его на мякине не проведешь.
Парень был очень доволен собой. Он полагал, что шикарно все раскрутил и всех обвел вокруг пальца. Люсьена побледнела. Она боязливо поглядывала то на Бобо, то на доктора.
– Понятно теперь? – торжествующе спросил Бобо.
– Это тот самый? – спросил Равич у Люсьены. Та не ответила. – Значит, тот самый, – заключил Равич и смерил Бобо взглядом.
Тощий долговязый хмырь в дешевом шарфике искусственного шелка вокруг цыплячьей шеи, на которой пугливо пляшет кадык. Покатые плечи, нос крючком, тяжелая челюсть дегенерата – типичный сутенер из предместья, прямо как с картинки.
– Что значит «тот самый»? – ощетинился Бобо.
– По-моему, вам достаточно ясно и не один раз было сказано: выйдите отсюда. Я должен произвести осмотр.
– Да пошел ты! – огрызнулся Бобо.
Равич так и сделал: пошел прямо на Бобо. Уж очень тот ему надоел. Парень вскочил, попятился, и в тот же миг в руках у него оказалась тонкая, с метр длиной, веревка. Равич сразу понял, что тот задумал: нырнуть под руку, из-за спины накинуть ему веревку на шею и душить. Прием хотя и подлый, но действенный, особенно если противник такого не ждет и намерен только кулаками работать.
– Бобо! – взвизгнула Люсьена. – Бобо, не смей!
– Ах ты, молокосос, – усмехнулся Равич. – Жалкий трюк с удавкой? Хитрее ничего не придумал?
Бобо растерялся. Глазенки его испуганно забегали. В тот же миг Равич одним рывком сдернул с него пиджак до локтей, разом обездвижив парню обе руки.
– Что, такому тебя не учили? – Распахнув дверь, он взашей вытолкал Бобо в коридор. – Захочешь научиться, пойди повоюй сперва, апач недоделанный! И больше не приставай к взрослым.
Он запер дверь на ключ.
– Так, Люсьена, – сказал он. – Ну, давайте посмотрим.
Та вся дрожала.
– Спокойно, спокойно. Все уже хорошо. – Он стянул с кровати старенькое бумазейное покрывало и сложил его на стуле. Потом откинул зеленое одеяло.
– Пижама? А это еще зачем? Вам же в ней неудобно. И вставать вам тоже особенно ни к чему.
Она ответила не сразу.
– Это я только сегодня надела.
– У вас что, не хватает ночных рубашек? Я могу вам парочку из клиники прислать.
– Нет, не в том дело. Я потому пижаму надела, что знала… – Она глянула на дверь и продолжила шепотом: – Знала, что он придет. Он говорит, мол, вовсе я никакая не больная. Ну и не хочет больше ждать.
– Что? Жаль, я не знал. – Равич метнул яростный взгляд в сторону двери. – Подождет!
Как у всех слабеньких, малокровных женщин, у Люсьены была очень белая, нежная кожа. Через такую жилки просвечивают. Девушка была хорошо сложена, узка в кости, тоненькая, изящная, но не тощая. Еще одна из бессчетного числа девушек, подумалось Равичу, которых природа бог весть с какой целью создает столь прелестными существами, будто ведать не ведая, что большинство из них очень скоро превратятся в страхолюдин, изнуренных непосильным трудом или нездоровым образом жизни.
– Вам еще неделю надо постельный режим соблюдать, Люсьена. Вставать, конечно, можно, по комнате ходить тоже, но немного. И будьте осторожны. Тяжелого не поднимать! И по лестнице еще несколько дней не ходите. Есть кто-нибудь, кто вам поможет? Кроме этого Бобо?
– Хозяйка. Но она и так уже ворчит.
– Больше никого?
– Нет. Мари раньше была. Так умерла.
Равич оглядел комнату. Чистенько и бедно. На подоконнике горшки с фуксиями.
– Ну а Бобо? – спросил он. – Снова объявился, как только опасность миновала?
Люсьена ничего не ответила.
– Почему вы его не прогоните?
– Он не такой уж плохой, доктор. Только буйный…
Равич смотрел на нее молча. Любовь, подумал он. И это тоже любовь. Таинство, древнее как мир. Она не только озаряет радугой серое небо будничности, она даже распоследнюю погань способна романтическим ореолом украсить; она и чудо, она и издевка бытия. Ему вдруг сделалось немного не по себе, будто и он, пусть невольно, пусть косвенно, повинен в этой несообразности.
– Ладно, Люсьена, – сказал он. – Не берите в голову. Вам сперва надо выздороветь.
Она с облегчением кивнула.
– А насчет денег, – смущенно залепетала она, – вы его не слушайте. Это он так просто говорит. Я все выплачу. Все. По частям. Когда мне снова на работу можно?
– Недели через две, если не наделаете глупостей. Особенно с Бобо. Не вздумайте, Люсьена! Если не хотите умереть. Вы меня поняли?
– Да, – ответила девушка без особой убежденности в голосе.
Равич укрыл одеялом ее хрупкое тельце. А подняв глаза, вдруг увидел, что она плачет.
– А раньше никак нельзя, доктор? – спросила она. – Я ведь и сидя могла бы работать. Мне ведь надо…
– Может быть. Там видно будет. В зависимости от вашего поведения. Скажите мне лучше, как зовут ту повитуху, которая вами занималась.
Опять этот отпор в ее глазах.
– Да не пойду я в полицию, – успокоил ее Равич. – Ручаюсь. Я только попытаюсь вернуть деньги, которые вы ей заплатили. Вам же легче будет. Сколько вы отдали?
– Триста франков. Только от нее вам их ни в жизнь не получить.
– Попытка не пытка. Как ее зовут, где живет? Вам, Люсьена, она больше не понадобится. Вы уже не сможете иметь детей. И не бойтесь вы ее, ничего она вам не сделает.
Девушка все еще колебалась.
– Там, в ящике, – вымолвила она наконец. – В ящике справа.
– Вот эта записка?
– Да.
– Хорошо. На днях схожу туда. Ничего не бойтесь. – Равич надел пальто. – Что такое? Зачем вы встаете?
– Бобо. Вы его не знаете.
Он улыбнулся:
– Я и не таких знавал. Лежите ради бога. Судя по тому, что я видел, опасаться особо нечего. До свидания, Люсьена. Я на днях еще зайду.
Повернув ключ и одновременно нажав ручку, Равич стремительно распахнул дверь. Но в коридоре никого не оказалось. Он так и думал. Знает он таких смельчаков.
В мясной лавке теперь остался приказчик, пресный малый с желтушным лицом без тени азарта, присущего хозяйке. Он тоскливо что-то тяпал тесаком. После похорон он совсем вялый стал. А все равно – жениться на хозяйке у него шансов ноль. Пустые хлопоты! Скорее она и его тоже на погост снесет. Все это громогласно разъяснял вязальщик метел, устроившийся в бистро напротив. Парень и так уже заметно сдал. А вдова, напротив, расцветает на глазах. Равич выпил рюмку черносмородиновой наливки и расплатился. Он-то рассчитывал повстречать в бистро Бобо, да не вышло.
Жоан Маду вышла из дверей «Шехерезады» и распахнула дверцу такси, в котором ее ждал Равич.
– Давай скорее, – выдохнула она. – Скорее отсюда. Поехали к тебе.
– Стряслось что-нибудь?
– Нет. Ничего. Просто довольно с меня этой ночной жизни.
– Секунду. – Равич подозвал цветочницу, что торговала у входа. – Матушка, – сказал он ей, – отдай мне все розы. Сколько с меня будет? Только по совести.
– Шестьдесят франков. Только для вас. За то, что вы мне рецепт от ревматизма выписали.
– Помогло?
– Нет. Да и как оно поможет, ежели я ночь напролет в сырости стою?
– Из всех моих пациентов вы самая благоразумная.
Он взял розы.
– Это вместо извинения за то, что сегодня утром тебе пришлось проснуться одной да еще и остаться без завтрака, – сказал он Жоан, кладя розы на пол между сиденьями. – Хочешь чего-нибудь выпить?
– Нет. Поедем к тебе. Только цветы с пола подними. Положи сюда.
– Прекрасно и там полежат. Цветы, конечно, надо любить, но не стоит с ними церемониться.
Она резко к нему повернулась.
– Ты хочешь сказать: не надо баловать, кого любишь?
– Нет. Я имел в виду другое: даже прекрасное не стоит превращать в мелодраму. К тому же сейчас просто удобнее, что цветы не лежат между нами.
Жоан глядела на него испытующе. Потом лицо ее вдруг прояснилось.
– Знаешь, что я сегодня делала? Я жила. Снова жила. Дышала. Снова дышала. Была наяву. Снова наяву. Впервые. Почувствовала, что у меня снова есть руки. И глаза, и губы.
На узкой улице таксист лавировал между другими машинами. Потом вывернул вправо и резко рванул вперед. От толчка Жоан бросило на Равича. На секунду она оказалась в его объятиях, и он ощутил ее всю. И пока она вот так сидела рядом с ним и что-то рассказывала, все еще захваченная своими чувствами, его словно обдавало теплым ветром, который растапливал ледовую броню, намерзшую в нем за день, – эту дурацкую кольчугу холода, которую приходится таскать в себе ради самообороны.
– Целый день все струилось вокруг меня, как будто повсюду родники, ручьи, они журчали, кружили мне голову, бились в грудь, словно я вот-вот пущу почки, бутоны, зазеленею, расцвету, и меня все влекло, влекло куда-то и не отпускало – и вот я тут, и ты…
Равич смотрел на нее. Вся подавшись вперед, она словно готова была вспорхнуть с замызганного кожаного сиденья, и ее мерцающие плечи тоже рвались из черного вечернего платья. Настолько вся она была сейчас открыта, и безрассудна, и даже бесстыдна, и так свободно говорила о своих чувствах, что он рядом с ней казался себе жалким сухарем.
«А я сегодня оперировал, – думал он. – И забыл про тебя. Я был у Люсьены. Потом вообще где-то в прошлом. Без тебя. И лишь позже, к вечеру, постепенно подступило тепло. Но я все еще был не с тобой. Я думал о Кэте Хэгстрем».
– Жоан, – сказал он, мягко накрывая ладонями ее руки на сиденье. – Мы не можем сразу ко мне поехать. Мне обязательно надо еще раз заглянуть в клинику. Только на несколько минут.
– Это к той женщине, которую ты оперировал?
– Не к сегодняшней. К другой. Подождешь меня где-нибудь?
– Тебе обязательно сейчас туда надо?
– Лучше так. Не хочу, чтобы меня потом вызывали.
– Я могу подождать у тебя. У нас есть время к тебе в гостиницу заехать?
– Да.
– Тогда лучше к тебе. А ты потом приедешь. Я буду ждать.
– Хорошо. – Равич назвал водителю адрес. Откинувшись назад, ощутил затылком ребристый кант спинки сиденья. Его ладони все еще накрывали руки Жоан. Он чувствовал: она ждет, чтобы он сказал что-то. Что-то о себе и о ней, о них обоих. Но он не мог. Она и так сказала слишком много. Да нет, не так уж и много, подумал он.
Такси остановилось.
– Поезжай, – сказала Жоан. – Я тут сама разберусь. Не страшно. Только ключ мне отдай.
– Ключ у портье.
– Значит, у него возьму. Пора научиться. – Она подняла с полу букет. – С мужчиной, который смывается, пока ты спишь, а возвращается, когда его не ждешь, приходится многому учиться. Сейчас прямо и начну.
– Я поднимусь с тобой вместе. Не стоит сразу так усердствовать. Достаточно того, что я опять тебя одну оставлю.
Она рассмеялась. Какое же молодое у нее лицо.
– Подождите, пожалуйста, минутку, – бросил он таксисту.
Тот как-то по-особому, медленно подмигнул:
– Могу и дольше.
– Давай ключ! – выпалила Жоан, когда они уже поднимались по лестнице.
– Зачем?
– Давай, говорю.
Она сама отперла дверь. На пороге замерла.
– Замечательно, – сказала она в темноту комнаты, куда с другой стороны сквозь пелену облаков заглядывала в окно полная луна.
– Замечательно? В этой-то конуре?
– Да, замечательно. Здесь все замечательно.
– Ну, может, сейчас. Пока темно. Но… – Равич потянулся к выключателю.
– Не надо. Я сама. А теперь иди. Только не вздумай опять возвращаться завтра, да еще к полудню.
Она так и осталась стоять в темном дверном проеме. Серебристый свет от окна смутным сиянием омывал ее голову и плечи. И было что-то таинственное, волнующее в этом неясном силуэте. Манто соскользнуло с ее плеч и черными волнами легло у ног. Она стояла, прислонясь к двери, и полоска света из коридора выхватывала из темноты лишь одну ее руку.
– Иди и возвращайся, – вымолвила она, затворяя дверь.
Температура у Кэте Хэгстрем спала.
– Она проснулась? – спросил Равич у заспанной медсестры.
– Да. В одиннадцать. Сразу спросила вас. Я сказала ей все, как вы велели.
– Про перевязки что-нибудь спрашивала?
– Да. Я сказала, что вам пришлось оперировать. Операция простая. Вы, мол, сами ей все объясните.
– И все?
– Да. Она сказала, раз это вы так решили, значит, все в порядке. Просила передать вам привет, если вы ночью еще раз заглянете, и сказать, что она вам доверяет.
– Вот как…
Равич постоял немного, не сводя глаз с ровного, как по линеечке, пробора в черных волосах девушки.
– Сколько вам лет? – спросил он вдруг.
Та удивленно вскинула головку.
– Двадцать три.
– Двадцать три. И давно вы имеете дело с пациентами?
– Два с половиной года уже. В январе два с половиной исполнится.
– Работу свою любите?
Круглое яблочко ее лица расплылось в улыбке.
– А что, мне нравится, – затараторила она. – Конечно, некоторые больные сложные, но большинство очень даже милые люди. Мадам Бриссо вчера мне шелковое платье подарила, почти новое. А на прошлой неделе от мадам Лернер мне туфли перепали, лаковые. Ну, это та, которая потом дома умерла. – Она снова улыбнулась. – Я вещи почти не покупаю. Тут все время что-то дарят. И даже если мне что не годится, я у подружки обменять могу, она свой магазинчик держит. Так что грех жаловаться. Мадам Хэгстрем тоже все время очень щедра. Она просто деньги дает. Последний раз вообще целых сто франков. Всего за двенадцать суток. А сейчас сколько она у нас пролежит, доктор?
– Подольше. Несколько недель.
Сестра просияла от счастья. Он прямо видел, как под ее ясным, без малейших складок лобиком уже крутится арифмометр, подсчитывая будущий заработок. Равич снова склонился над Кэте Хэгстрем. Дыхание ровное. Слабый запах йода и карболки вперемешку с терпким ароматом духов. Ему вдруг стало совсем невмоготу. Она ему доверяет. Доверяет. Этот вспоротый худенький, почти девичий животик, который пожирает изнутри ненасытная тварь. Зашили, ибо все равно ничего не поделаешь. Доверяет…
– Спокойной ночи, сестра, – попрощался он.
– Спокойной ночи, доктор.
Пухленькая медсестра уселась в кресло в углу. Она завесила лампу, чтобы свет не падал на кровать, укутала ноги пледом и потянулась за журнальчиком. Журнал был из дешевых, с детективами и фотографиями кинозвезд. Устроившись поудобнее, медсестра углубилась в чтение. Рядом на столике лежал пакетик с шоколадным печеньем. Равич еще успел увидеть, как она не глядя достала одно и сунула в рот. Иные вещи просто не укладываются в голове, подумалось ему, – ведь вот же, в одной комнате, совсем рядом один человек обречен на смерть, а другому на это начхать. Он прикрыл за собой дверь. «Но разве со мной не то же самое? Разве не ухожу я из этой же комнаты, чтобы поскорее попасть в другую, где…»
В комнате было темно. Дверь в ванную слегка приоткрыта. Там горел свет. Равич замер в нерешительности. Не мог понять, там ли Жоан. Но тут до него донеслось ее дыхание. Тогда он через всю комнату прошел прямиком в ванную. Ни слова не сказав. Он знал, она здесь, она не спит, но и она не сказала ни слова. Вся комната вдруг наполнилась молчанием и напряженным ожиданием, как воронка водоворота, беззвучно влекущая куда-то вглубь, как неведомая головокружительная бездна по ту сторону всякой мысли, над которой стелется багряный маковый дурман.
Он прикрыл дверь ванной. В ясном свете белых ламп все стало снова знакомым и близким. Он отвернул краны душа. Это был единственный душ на всю гостиницу. Равич сам его купил, сам оплатил установку. Он знал: в его отсутствие хозяйка тайком до сих пор демонстрирует эту достопримечательность друзьям и родственникам.
Горячая вода струилась по телу. Совсем рядом, за стеной, лежит Жоан и ждет его. Ее волосы волной захлестнули подушку, нежная кожа светится, а глаза сияют даже во тьме, словно вбирая в себя скудное мерцание зимних звезд за окном. Она лежит рядом, гибкая, страстная, переменчивая, ибо способна уже через час быть совсем иной, чем прежде, одаряя всеми соблазнами и страстями, каких ждешь от женщины помимо любви, – и тем не менее он вдруг ощутил к ней нечто вроде неприязни, какой-то отпор, вдвойне странный оттого, что ему сопутствовал внезапный порыв острой нежности. Он непроизвольно оглянулся, и окажись сейчас в ванной вторая дверь, он, вполне возможно, потихоньку бы оделся и пошел куда-нибудь выпить.
Он уже вытерся, но все еще медлил. Даже чудно, накатит же вот такое, ни с того ни с сего. Невесть что, невесть откуда. Может, это оттого, что он у Кэте Хэгстрем побывал? Или из-за того, о чем Жоан сегодня в такси говорила? Слишком уж рано, а может, слишком легко? А может, просто оттого, что это его ждут, ведь он-то привык ждать сам. Он скривил губы и открыл дверь.
– Равич, – донесся голос Жоан из темноты. – Кальвадос на столе у окна.
Он даже остановился. Только теперь он понял, в каком он был напряжении. Она могла бы сказать тысячу вещей, которых он просто бы не вынес. Но она все сказала правильно. Напряжение разом спало, уступив место мягкой, спокойной уверенности.
– Разыскала бутылку? – то ли спросил, то ли заметил он.
– Это было несложно. Стояла на виду. Но я ее откупорила. Я даже штопор откопала сама не знаю как. Налей-ка мне еще.
Он наполнил две рюмки, одну подал ей.
– Прошу.
Как же хорошо снова ощутить этот пряный, пьянящий яблочный дух. И как же хорошо, что Жоан все сказала правильно.
Запрокинув голову, она допивала свою рюмку. Волосы ниспадали на плечи, и в эту секунду она вся отдавалась этим последним каплям. Равич и прежде за ней это замечал. Что бы она ни делала – это поглощало ее всецело. Он лишь смутно, краем сознания для себя отметил, что в этом не только особая прелесть, но и опасность тоже. Она само упоение, когда пьет, сама любовь, когда любит, само отчаяние, когда отчаивается, – и само забвение, когда станет забывать.
Жоан поставила рюмку и вдруг рассмеялась.
– Равич, – сказала она, – я ведь знаю, о чем ты думал.
– Правда?
– Правда. Ты почувствовал себя уже почти что в браке. Да и я себя тоже. Сам посуди: что за радость, когда тебя вот этак бросают в дверях? Да еще и с охапкой роз в придачу. Счастье еще, хоть кальвадос нашелся. Ты, кстати, с бутылкой-то не жмись.
Равич подлил.
– Ты все-таки невероятная особа, – признался он. – Твоя правда. Только что в ванной я не слишком тебя жаловал. Но сейчас ты просто замечательная. Будем!
– Будем!
Он допил свою рюмку.
– Это вторая ночь, – заметил он. – Самая опасная. Прелесть новизны уже миновала, прелесть близости еще не возникла. Но мы выстоим.
Жоан поставила свою рюмку.
– Похоже, ты ужас сколько всего об этом знаешь.
– Ничего я не знаю. Болтаю просто. И никто ничего не знает. Тут всегда и все по-другому. И сейчас тоже. Никакой второй ночи не бывает. Всякая ночь первая. А когда вторая – это уже был бы конец.
– Ну и слава богу. Иначе куда бы это нас завело? Это уже была бы арифметика. А теперь иди сюда. Я еще совсем не хочу спать. Хочу пить с тобой. Смотри, вон звезды в небе, там стужа, а они совсем голые. Когда ты один, ничего не стоит замерзнуть. Даже если вокруг жара. А вдвоем никогда.
– Вдвоем и замерзнуть не страшно.
– Но мы не замерзнем.
– Конечно, нет, – сказал Равич, и в темноте она не увидела, как дрогнуло его лицо. – Мы – нет.