Как уже было сказано, Беньямин сообщил Шолему о «сближении с Брехтом» в 1929 году, хотя их первая встреча состоялась почти пятью годами ранее в ноябре 1924-го. Ася Лацис познакомила их в «артистическом» берлинском Пансионе Фосс, где она жила на верхнем этаже дома 1 по Майер-Отто-Штрассе, недалеко от квартиры-студии Брехта на Шпихерн-Штрассе36. Лацис так описывала эту встречу в своих мемуарах «Профессиональный революционер».
[Беньямин] неоднократно просил меня представить его Брехту. Как-то раз я собиралась с Брехтом в ресторан. Он сказал, что в новом парижском платье я выгляжу слишком роскошно, и его скромный наряд будет совершенно не к месту. Тогда я сказала, что с ним хочет встретиться Беньямин. На этот раз Брехт согласился. Встреча состоялась в Пансионе Фосс (напротив Шпихерн-Штрассе), где я в то время жила. Брехт был очень сдержан, и впоследствии они пересекались крайне редко82.
В русском издании мемуаров, опубликованном в 1984 году в Риге под названием «Красная гвоздика», она описала встречу более подробно, включив диалоги:
В Берлине мы встретились с Брехтом. За обедом я рассказала ему о своих впечатлениях и о том, каким интересным человеком был Беньямин, и я просто не могла больше сдерживаться: «Послушай, Берт, почему ты отказываешься видеть Вальтера? Это может показаться оскорблением!»
На этот раз Брехт был более сговорчив. Но когда они встретились на следующий день, разговор не клеился, и знакомство не складывалось. Я смутилась. Как же так, отчего Брехт, такой умница, не может найти общих тем с Вальтером, человеком разнообразных интересов и огромного интеллектуального любопытства?
Только значительно позже Бертольт заинтересовался Беньямином и его работами. В годы нацистской диктатуры, когда они оба жили в эмиграции, Брехт, поселившийся в Дании, приглашал Вальтера в гости. Позже Элизабет Гауптманн рассказала мне, что они, в конце концов, стали друзьями. Однако это случилось несколькими годами позже83.
Этот первый разговор между Беньямином и Брехтом не имел продолжения. Брехт был равнодушен, и Ася Лацис не смогла никого заразить энтузиазмом. Они не стали договариваться о следующей встрече, что вовсе не удивительно, учитывая разницу их интересов, темпераментов, жанров и тематики творчества.
Летом 1924 года на Капри Беньямин попытался с помощью Лацис познакомиться с Брехтом, находившимся неподалеку, в Позитано84. «На Капри ко мне то и дело приезжал Райх, Брехт также бывал у меня с Марианной [Цофф]. Беньямин попросил меня познакомить его с Брехтом, но Брехт отказался от встречи»85. Ася Лацис также утверждала, что именно она вызвала в Беньямине интерес к Брехту: «Я продолжала рассказывать Беньямину о Брехте»86. Точная последовательность событий была бы неважна, если бы речь не шла об особом этапе в жизни Беньямина. Интерес к Брехту зародился еще до глубоких личных и политических потрясений 1924−1925 годов и не был вызван ими. Хотя общение стало плодотворным только после мая 1929 года, их первое знакомство, а также несколько последующих встреч, заслуживают внимания37.
Первая установленная встреча Беньямина и Брехта между поздней осенью 1924 года и маем 1929 года была в ходе заседания «Группы 1925» 8 ноября 1926 года. Сам Беньямин не был членом этого писательского объединения. Письменное предложение Эрнста Блоха о его принятии на собрании 15 февраля 1926 года было отложено87. Однако он смог посетить собрание 8 ноября в качестве гостя, о чем и написал Зигфриду Кракауэру 16 ноября:
Несколько дней назад я был на довольно занятном приватном собрании: кружок писателей под названием «Группа 1925» устроил обсуждение последней книги Бехера «Люизит [или единственная справедливая война]» в виде судебного процесса, где Дёблин был обвинителем, а Киш – защитником88.
Брехт не только присутствовал на «суде», но и был его «председателем». Помимо Альфреда Дёблина и Эгона Эрвина Киша народными заседателями были Клабунд и Рудольф Леонхарт. Всего в заседании участвовало восемь человек: помимо уже упомянутых, автор предмета разбирательства Иоганн Р. Бехер, а также Леонхард Франк и Альфред Вольфенштейн89.
Отнестись к этому «процессу» как к курьёзу значит преуменьшить его эстетическую и литературно-политическую значимость. Члены суда сообща защищали антивоенный роман Бехера «(CH Cl = CH)3As (люизит) или единственная справедливая война» (Вена, 1926) от политического преследования. В марте 1926 года участники «Группы 1925» выступили против конфискации книги, считая эту меру «политизированной попыткой ограничить обсуждение злободневных тем»90. Их солидарное осуждение цензуры было безоговорочным, однако они стремились выразить различия во взглядах на эстетическую политику и творчество, хотя в конечном счете «приговор» роману Бехера мог примирить разные позиции. Дёблин, говоря языком судебных заседаний, «вменял Бехеру в вину злонамеренное использование романной формы для создания односторонне-политического памфлета»91. Аргументы Дёблина изложены в письме Рудольфа Леонхарда:
В обвинительной речи и в дальнейшей дискуссии Дёблин отстаивал иной творческий подход, выступая за роман, показывающий судьбы людей как развитие их личностей. Он упрекал Бехера за пренебрежение развитием персонажей, их судьбами, за использование для политической и научной пропаганды явно сырого материала и, прежде всего, за отсутствие художественной обработки92.
«Суд», в конце концов, оправдал Бехера, сочтя, что он использовал романную форму не злонамеренно, а всего лишь неумело. Мнение Брехта как председателя суда не было отмечено, однако он несомненно говорил о необходимости осуждения автора, чей роман показал, «как (даже эстетически) великолепный материал может быть испорчен использованием устаревших художественных форм и, прежде всего, ассоциативной манеры письма»93. Позиции, занятые в этом споре, станут лейтмотивами будущих разговоров Беньямина и Брехта.
Участие Брехта в «суде» «Группы 1925» вполне могло обсуждаться в разговоре между Асей Лацис, Райхом и Беньямином 6 декабря 1926 года, сразу по приезде Беньямина в Москву. «Я рассказал [Асе Лацис] о Брехте», – записал Беньямин на первой странице своего «Московского дневника», и похоже, что друзей Брехта, Лацис и Райха, интересовали именно личные дела Брехта, потому что Беньямину было особо нечего рассказать о его творчестве, в то время ему практически неизвестном38.
Карола Неер на берлинской радиобашне. 1926
Следующая встреча Беньямина и Брехта состоялась приблизительно в 1927 году на банкете после выступления актера Людвига Хардта. Присутствовали Хардт, Брехт, Клабунд, Карола Неер, Беньямин – пришедший с Клабундом и Неер – и Сома Моргенштерн, рассказавший в 1974 году об этой встрече в письме Гершому Шолему. Моргенштерна нельзя назвать надежным свидетелем, но его рассказ вряд ли является и полностью выдуманным. Спор показателен для полемики о Сталине и Троцком, а также как свидетельство изменения политических взглядов – в первую очередь Брехта. Моргенштерн пишет:
Я уже рассказывал Вам, что встречался с Беньямином впоследствии. Это произошло в Берлине после выступления Людвига Хардта, конечно же, известного Вам и оцененного по достоинству. После спектакля я пошёл с ним ужинать, там были и другие люди, среди них Брехт, Клабунд и его очаровательная жена Карола Неер, которую через несколько лет заманят в Москву и замучают. Я уже познакомился с Брехтом, также благодаря Людвигу Хардту. В то время он был еще не так знаменит. Его можно было встретить в Берлине в богатых еврейских домах, где он исполнял свои баллады, аккомпанируя на гитаре. При таких обстоятельствах я и услышал «Легенду о мёртвом солдате» в его изумительном исполнении, почти столь же хорошем, как у часто выступавшего с ней Людвига Хардта. Не помню точно, какой это был год, но в центре всеобщего внимания было дело Троцкого. Тогда Троцкий уже жил в ссылке в Турции 39.
В ходе вечера – а вечера с Людвигом Хардтом были всегда прекрасны – беседа за столом приняла новый оборот, когда кто-то упомянул о Троцком. Вы со мной не согласны, но я до сих пор убежден, что Клабунд был коммунистом. Этот спор разделил пополам наше общество. Брехт, Клабунд и его жена были полностью за Сталина. Мы с Хардтом горячо защищали Троцкого, нас поддерживал и Беньямин. Мне все это так хорошо запомнилось, так как в какой-то момент я заметил, что, по крайней мере, эта история подтверждает одно – старый добрый антисемитизм все еще распространен в Советской России, – и тут Брехт просто вскипел. Я тоже за словом в карман не лез, в общем, спор разгорелся нешуточный. Хардт был гораздо больший чем я поклонник Брехта – я знал только «Барабаны в ночи», и то только благодаря Хардту, пытавшемуся нас примирить и в то же время наслаждавшемуся накалом дискуссии; для Хардта ни один спор не мог быть слишком яростным. Беньямин поддержал меня, но, как мне показалось, эта тема не особо его интересовала. Я сгоряча обвинил Сталина в антисемитизме, что в то время оставалось бездоказательным, поэтому моя позиция была уязвимой. У Брехта нашелся контраргумент: он в качестве доказательства привёл Зиновьева, еврея, выступившего против Троцкого. С этим общеизвестным фактом мне пришлось согласиться – но едва ли поддержка Зиновьева имела решающее значение для победы Сталина. При жизни Ленина Сталин был человеком не более чем третьего сорта. У него хватило сил бросить вызов Троцкому – в то время триумфатору победившей Революции, – Сталин, осторожный человек, осмелился на это и добился успеха – это свидетельствует о смене настроения в стране, о том, что партия его поддерживает и что подобная личность смогла изгнать Троцкого из России. Этим аргументом я завоевал поддержку Беньямина и Хардта, но не выиграл спор, потому что споры всегда выигрывал Бертольд [sic!] Брехт, как я позже убедился в Голливуде. Он просто начинал кричать, и обо всем, что его не устраивало, «вообще не могло идти речи» 40.
Слева направо на верхнем фото: Беньямин, Марго фон Брентано, Карола Неер, Густав Глюк, Валентина Курелла, Бьянка Минотти, Бернард фон Брентано и Элизабет Гауптманн
Внизу: те же, но без Марго фон Брентано и Каролы Неер.
Берлинер Штрассе 45, Берлин. Рождество 1931
Своеобразная встреча Беньямина и Брехта состоялась 13 июля 1928 года на страницах Die Literarische Welt. Она продемонстрировала разницу в мировосприятии, необъяснимую одними только возрастом и опытом. По случаю шестидесятилетия поэта Cтефана Георге газета задала писателям вопрос, какую роль играл Георге в их интеллектуальном развитии. Беньямин признался, что был «глубоко потрясен» произведениями Георге, как и его друзья – «никого из них уже нет в живых». По его словам, именно сила, связывавшая его с умершими друзьями, позже вызвала в нем разочарование творчеством Георге94. Брехт довольно резко ответил на этот вопрос в письме Вилли Хаасу и в заметке о поэте: «без Георге не обошлось бы ни на одном консервативном сборище», и пожелал, чтобы редакторы осознали «отсутствие хоть сколько-нибудь значительного влияния этого поэта на младшее поколение»95. В обеих заметках встречается одинаковая метафора: Беньямин уподобил стихи Георге (в сравнении со стихами своего друга юности Фридриха Хейнле) «древней колоннаде»96, тогда как Брехт с насмешкой заметил, что сей святой уж очень хитро выбирал свой столп: «он стоит в слишком многолюдном месте и выглядит излишне живописно…»97.
Кроме того, Беньямин и Брехт могли встречаться в 1925 году или позже в рамках «Философской группы». Эта группа, «один из важнейших дискуссионных центров богатой событиями и оживленной столицы»98, возникла из кружка еврейского ученого Оскара Гольдберга. Встречи происходили неформально под председательством Эриха Унгера, раз в неделю или через неделю, и по воспоминаниям Вернера Крафта на них «была представлена вся немецкая и еврейская интеллигенция: Шолем, Беньямин, Брехт, Дёблин, Франц Блай и многие другие». В иных источниках также упоминаются Ханс Рейхенбах, Карл Корш, Артур Розенберг и Роберт Музиль99. Крафта могла подвести память, но в общественной жизни Берлина двадцатых годов встречи Беньямина и Брехта были неизбежны. К маю 1929 года круги их знакомых и друзей уже взаимно пересекались. Помимо Аси Лацис и Бернхарда Райха к общим знакомым можно отнести Эрнста Блоха, с которым Беньямин был знаком с 1918-го, а Брехт – с 1921 года, также Теодора В. Адорно, Эрнста Шёна, Зигфрида Кракауэра, Бернарда фон Брентано, Петера Зуркампа, Густава Глюка, Эриха Унгера, Альфреда Дёблина, Каролу Неер, Клабунда, Людвига Хардта, Курта Вайля и других.
После мая 1929 года дружеские отношения между Беньямином и Брехтом развиваются стремительно и интенсивно. Они основывались на растущем сближении эстетических и политических взглядов, выражавшемся и в одобрении работ Брехта Беньямином, выступавшим в качестве критика100. Кроме того, дружба вызвала к жизни ряд совместных проектов, разными способами координированных действий против ограничений, досаждавших творческим людям и интеллектуалам в последние годы Веймарской республики. Беньямина они задевали сильнее, чем Брехта. В дневнике за май-июнь он признался, что чувствует себя «измотанным борьбой на экономическом фронте101:
Это разочарование связано с растущим отвращением и отсутствием уверенности в методах, используемых моими коллегами, чтобы справиться с безнадежным положением в культурной политике Германии. Меня мучает отсутствие ясности и точности критериев, разделяющих немногих близких мне людей на фракции. Мой внутренний мир, мое миролюбие тревожит диспропорция между ожесточением их споров в моем присутствии (хотя они давным-давно перестали спорить, оставаясь наедине) и совершенно несущественными различиями в оспариваемых взглядах102.
Попытка Беньямина выпутаться из этого кризиса была непосредственно связана с его преданностью Брехту и эстетическому подходу, казалось, дававшему выход из тупикового положения. В ответ на упрек Шолема, что его работа в духе диалектического материализма является «необычайно интенсивной разновидностью самообмана», Беньямин провозгласил символ веры, метафорика которого выдавала воинственный настрой: «Письмо Шолема, – пишет он, – пробивает насквозь мою позицию»,
чтобы как снаряд ударить точно в центр укрепления, занятого небольшой, но исключительно значимой авангардной группой. Именно то, о чем ты пишешь в письме, все больше и больше сближает меня с Брехтом и его творчеством, неизвестным тебе 41.
Насколько непосредственно элементы политической и методологической ориентации Беньямина были связаны с тем, какое место занимал Брехт в его жизни, становится понятным по фразе, обращенной Шолему чуть позже, когда Беньямин объявил, что творчество Брехта делается его собственным, «предварительно – идеологически – как свидетельство»103. Написанное Брехтом было первым явлением в сфере поэзии или литературы, поддержанным им в качестве «критика без каких-либо (публичных) оговорок», поскольку его развитие в последние годы отчасти происходило в занятиях сочинениями Брехта и потому что они «лучше всего дают представление об интеллектуальной среде, где работают такие, как я, в этой стране»104.
В сравнении с этим первое упоминание Брехта о Беньямине было более сдержанным. В конце октября 1930 года он писал Брентано о предполагаемом составе редакционного совета журнала Krise und Kritik, куда он прочил Иеринга, Брентано, себя и Беньямина – «с ним хочет работать Rowohlt, и он, насколько я его знаю, полностью нас поддерживает»105. Двойная характеристика – с точки зрения издательского интереса и возможной поддержки, насколько было известно Брехту, характерна для его прагматичного подхода к Беньямину, даже учитывая, что порядок имен и доводы в их пользу выбирались с учетом обращения к Брентано. Брехт видел в Беньямине умного, полезного собеседника, временами коллегу и советчика, уважаемого критика, на чью публичную солидарность он мог рассчитывать.
С самого начала их чувства друг к другу были хоть и взаимными, но неодинаковыми. Ставка Беньямина была намного больше – отношения с Брехтом были непосредственно связаны с его планами. Для Брехта знакомство с Беньямином было поначалу почти случайностью, и только в годы эмиграции возник устойчивый интерес. В силу этих обстоятельств (можно сказать – так звёзды сошлись) их отношения то и дело нащупывали пределы возможного, что было вызвано не только разнящимися ожиданиями, но и несходством характеров и ментальностей. Разница – хотя все описания сводятся к клише – объясняется тем, что Брехт, будучи почти на шесть лет младше, производил впечатление более энергичного, задиристого и уверенного в себе человека по сравнению с Беньямином, весьма осторожным и созерцательным – а временами и депрессивным42.
Беньямин постоянно упоминал о проблемах в общении с Брехтом, поначалу с юмором. Так, Беньямин передавал слова своего сына Стефана: «Он и думает и говорит напористо», сказанные после прослушивания грампластинки с записью песни в исполнении Брехта. Беньямин добавлял, что это было сказано «прямо-таки с уважением»106, однако наблюдение было связано с опасениями относительно возможности совместной работы над задуманным журналом. Кроме того, размышлял Беньямин, – «любое сотрудничество с Брехтом предполагает неизбежные сложности. Думается, что кроме меня с ними никто и не сможет справиться»107. Правда, этому пришлось бы посвятить себя целиком.
В июне 1931 года Беньямин встретился с Брехтом в Ле-Лаванду на Лазурном Берегу, где Брехт отдыхал «с целой свитой друзей, занимаясь новыми проектами». В его компании были Элизабет Гауптманн, Эмиль Гессе-Бурри, Карола Неер, Мария Гроссман, Марго и Бернард фон Брентано, также Беньямин познакомился с Вильгельмом Шпейером, автором книг для молодежи. Беньямин участвовал в одном из проектов Брехта, работе над пьесой «Святая Иоанна скотобоен», хотя довольно трудно сказать определенно, каков был именно его вклад: «Мы как раз погружены в начальную стадию работы над новой пьесой»108. В дневнике Беньямина есть сцена, раскрывающая характер его отношений той поры с Брехтом. В изящном автобиографическом отрывке Беньямин описывает, как он гулял в одиночестве, сорвал дикую розу и веточку пиона и приблизился к вилле Mar Belo, где жил Брехт в обществе друзей, с цветами в руках, полный воспоминаний, и «несколько взволнованный».
Я <…> вошел в прихожую. Меня заметили, и Брехт встретил меня в дверях столовой. Несмотря на мои возражения, он не стал возвращаться за стол и увел меня в соседнюю комнату. Мы провели там, беседуя, два часа, частью вдвоем, частью с другими, в основном с фрау Гроссман, пока я не почувствовал, что пора уходить. Когда я взял свою книгу, из неё выглянули цветы, и когда кто-то пошутил по этому поводу, я пришел в замешательство. Еще прежде, чем войти в дом, я гадал, зачем же сорвал эти цветы, и не лучше ли их выбросить. Но я этого не сделал, Бог весть, отчего, было в этом какое-то упрямство. Что уж говорить, я понял, что уже никак не получится подарить розу [Элизабет] Гауптманн, и решил хотя бы поднять её как флаг, но эта идея провалилась. В ответ на насмешливые шутки Брехта я с не меньшей насмешкой вручил ему пионы, по-прежнему сжимая розу шиповника. Конечно, Брехт не принял дара, тогда я ненавязчиво поместил пионы в стоявшую рядом большую вазу, полную голубых цветов. Розу шиповника я поставил так, как будто она выросла из голубых цветов – самая настоящая ботаническая диковинка. Итак, мой флаг все-таки был водружен в этот букет цветов, заняв место той, кому он был предназначен109.
В этой сцене так тесно переплетаются мотивы, образы, связи, желания, удачи и провалы, что распутать их, кажется, просто невозможно43. Симпатия и доверие скрываются под покровом иронических шуток и замечаний. И это не противоречит тому, что Беньямин и Брехт всегда сохраняли при обращении друг к другу вежливое «Вы»44. Рассказ Беньямина свидетельствует о конспиративной связи: они делились секретами или, по крайней мере, Беньямин был посвящен в тайны запутанной личной жизни друга. Он был свидетелем, как в Ле-Лаванду Элизабет Гауптманн и Карола Неер сменяют друг друга в роли любовниц Брехта, в то время как его жена, Хелена Вайгель, оставшаяся в Берлине, получает успокоительные письма45. Осенью 1933 года в Париже Беньямин стал доверенным лицом в отношениях Брехта с Маргарет Штеффин. Брехт ценил сдержанность и непременную вежливость Беньямина: «Здесь кругом одни “бабы” (причем, немки), – писала Маргарет Штеффин Беньямину в мае 1934 года. – Когда компания собирается выпить кофе, Брехт чувствует себя как петух в курятнике, и ему, похоже, от этого не сладко. Он то и дело сетует, что здесь нет Вас, и это не из одного только эгоизма»46.
Личная близость, как и сходство чувства юмора, создали атмосферу, в которой оказались возможными беседы о сексуальности. Летом 1931 года Беньямин записал разговор о Ромео и Джульетте, где Брехт доказывал, что «эпическая» тема пьесы состоит в том, что персонажи так и не смогли сблизиться, прежде всего, в физиологическом смысле: «Сексуальный акт “как известно” не получится, если намерения партнеров ограничиваются одной сексуальностью; так и у Ромео и Джульетты ничего не выходит, потому что они уж очень устремлены, переполнены желанием»110. Подобные беседы, по-видимому, регулярно происходили в последующие годы. Заметка, датированная Беньямином «приблизительно 1936 годом», выдает стереотипное мужское мировоззрение. Было упомянуто о «социальных целях, влияющих на эротику», и Брехт развил свою идею на примерах: «Мужчина связывается с фригидной женщиной, чтобы показать, что он смог соблазнить того, кого соблазнить невозможно; других привлекают деловые женщины». Оба записали состоявшийся летом 1938 года разговор о кризисе буржуазной сексуальности:
По утверждению Беньямина Фрейд полагает, что когда-нибудь сексуальность полностью отомрёт. Наша буржуазия полагает, будто она и есть человечество. Когда головы аристократов падали с гильотины, их члены, по крайней мере, продолжали стоять. Буржуазия умудрилась разрушить даже сексуальность111.
У Беньямина отражение этой беседы обнаруживается в «Парижских пассажах» – в заметках о «Проституции и азартных играх», при этом акцент в его варианте приходится на гипертрофированные притязания буржуазии:
По поводу предположения Фрейда о сексуальности как отмирающей функции «человека (как такового)». Брехт заметил, насколько находящаяся в упадке буржуазия отличается от феодалов периода их заката: она во всем ощущает себя представительницей человечества вообще, приравнивая свое падение к вымиранию человечества. (Такое уравнение, возможно, имеет отношение к несомненному кризису сексуальности, переживаемому буржуазией.) Благодаря привилегиям феодалы ощущали свою исключительность, что отвечало реальности. Это позволяло им сохранять и в момент катастрофы некоторую элегантность и непринуждённость 47.
Вальтер Беньямин с Герт Виссинг и Марией Шпейер. Ле-Лаванду. Июнь 1931
Бертольт Брехт. 1931
Возвращаясь к лету 1931 года, в дневнике Беньямина из Ле-Лаванду находим запись о дискуссии, монструозные черты которой характерны и вообще для манеры Брехта вести беседы. Отправной точкой этого спора послужили «сильно раздосадовавшие» Брехта политические новости из Берлина. На примере опыта работы в коллективе, полученного им в 1918 году в качестве санитара военного госпиталя в Аугсбурге, Брехт развил теорию о поведении масс: разумность капиталистов возрастает пропорционально их разобщенности, а разумность масс пропорционально их сплоченности. Брехт надеялся, что критическая ситуация в Германии объединит немецкий пролетариат. Беньямин записал:
Он также приводил очень любопытные доводы в пользу коллективных акций в нашем разговоре о положении дел в Германии. Если бы он был членом Берлинского исполнительного комитета, он бы разработал и осуществил план по уничтожению за пять дней не менее 200 000 жителей города, просто чтобы «втянуть в это дело людей». «Я знаю, если это будет сделано, не менее 50 000 пролетариев будут в числе исполнителей»112.
Эта чудовищная интеллектуальная игра напоминает о темах отчужденности, вымирания и убийства, встречающихся у Брехта в «Хрестоматии для жителей городов» и «Дидактических пьесах»: «Говорящий Да» / «Говорящий Нет» и «Высшая мера». В «Хрестоматии для жителей городов» встречаются призывы к предательству, убийству и безответственности; в «Говорящем Да» рассказывается об убийстве мальчика, одобренном самой жертвой; в «Высшей мере» юный товарищ был расстрелян, а тело его отправлено в известковую яму, где исчезло бесследно. Извращенной кульминацией всего этого и является предложение уничтожить не менее 200 000 берлинцев, чтобы «впутать в это дело людей».
Кто же был инициатором этой провокации? Перефразируя сказанное Брехтом о Ваале: «Он асоциален, но асоциален он в асоциальном обществе»113, – можно сказать, что Брехт был провокационен в обществе, провокационно и систематически разрушавшем основы общественной коммуникации. Беньямин записал слова Брехта: «Коммунизм не радикален. Это капитализм радикален»114. По словам Беньямина, политические новости поколебали убежденность Брехта в том, что «Германии потребуются многие годы, прежде чем возникнет революционная ситуация»115. Он нервно отреагировал на политический кризис в столице Рейха. Чрезвычайный декрет от 5 июня 1931 года об оздоровлении финансов на федеральном, земельном и общинном уровнях был встречен беспорядками – это был шестой чрезвычайный декрет канцлера Брюнинга за год с четвертью. Сокращение зарплат и урезание социальных выплат усугубили общественное недовольство. Правительственный кризис сопровождался кровавыми столкновениями между демонстрантами и полицией и возобновившимися стычками между коммунистами и нацистами. 10 июня 1931 года, за день до кровожадного предложения Брехта, в Прусском ландтаге, региональном парламенте, парламентская фракция Коммунистической партии Германии выступила с предложением вотума недоверия региональному правительству в связи с его соучастием в «политике чрезвычайных мер, ведущей к стремительному обнищанию» населения. Речь члена парламента от Компартии завершилась «призывом к революционным действиям»116.
Бертольт Брехт и Бернард фон Брентано. Отель «Прованс», Ле-Лаванду. Июнь 1931. Фото Марго фон Брентано
Слева направо: Эмиль Гессе-Бурри, Беньямин, Брехт, Бернард фон Брентано и его супруга Марго. Ле-Лаванду. Июнь 1931
Предложения Брехта, в соответствии с философией «дидактических пьес», испытывали общественные устои на прочность. Как заметил Брехт в 1937 году в статье «О теории дидактических пьес», они «основаны на ожидании, что на актера может социально повлиять сценическая реализация определенных видов поведения, жизненных позиций, высказываний и т. п.»117. Брехт продолжал: «Совсем не сложно представлять на сцене поведение и установки, положительно оцениваемые обществом, однако воспитательного воздействия можно достичь и на основе как можно более эффектного представления асоциальных установок и поведения».
Брехт рассчитывал на «воспитательное воздействие» обострения конфликта. В маргинальных зонах общества конфликт приходит в столкновение с другими конфликтами. «Брехт постоянно прилагает усилия, – писал Беньямин, – к тому, чтобы представлять асоциальную личность, хулиганов в качестве потенциального революционера»48. Брехт рассчитывал, что пролетарии, вовлеченные в процесс «ликвидации» 200 тысяч берлинцев, испытают шок познания жестокости системы, и их предназначением станет свержение этого социального порядка49. Насилие, к которому призывал Брехт, было ответом на насилие. Летом 1931 года этот призыв был направлен против режима, чьими единственными правительственными актами были чрезвычайные декреты. Правительство Брюнинга по договоренности с Гинденбургом опиралось на Параграф 48 Веймарской конституции, позволявший отменять действие гражданских прав в случае существенной угрозы общественному порядку и безопасности и «при необходимости использовать для восстановления порядка вооруженные силы». Чрезвычайное положение объявлялось нормой.
Взглядам Брехта на террор присущи черты анархизма. В эссе «В защиту поэта Готфрида Бенна» от 1929 года Брехт попытался описать роль интеллектуала в революции. Занятая им позиция совпадала со взглядами Беньямина, когда Брехт писал: «Часто высказываемое ими [интеллектуалами] мнение о необходимости растворения в пролетариате – контрреволюционно»118. А также: «Революционный ум, в отличие от реакционного, – ум динамичный и, говоря политически, ликвидационный». «При отсутствии революционной ситуации революционный интеллект кажется радикальным. В отношении любой партии, даже радикальной, он представляется анархическим, пока не сможет основать свою собственную партию или если ему придется ликвидировать свою собственную партию»119. Беньямину также были не чужды анархо-синдикалистские настроения. В эссе 1921 года «Критика насилия» он вслед за Жоржем Сорелем подчёркивал, что пролетарская всеобщая забастовка – законное средство «чистого насилия»120. В 1931 году Брехт пошел в своих рассуждениях на шаг дальше. Беньямин, не без колебания регистрировавший их, был открыт подобным провокациям. Радикальные воззрения Брехта являлись контрапунктом, отталкиваясь от которого Беньямин мог развивать свои идеи.
Это напоминает уже цитированные слова Бернхарда Райха, сказавшего, что Брехт выражал свои взгляды категорично, используя парадоксальные формулировки и не спорил, а «отметал» возражения121. Фриц Штернберг так описывал склонность Брехта к тому, что Беньямин позднее называл «провокационными уловками»:
В ходе таких споров Брехт показывал незаурядное мастерство или, скорее, свой драматургический талант. Уже в более ранних спорах с Дёблином, Пискатором, Фейхтвангером, Георгом Гроссом и Эрихом Энгелем Брехт уже высказывал крайние взгляды, произносил очень острые, агрессивные фразы. В таких случаях его манера речи сильно отличалась от разговоров наедине. Когда я спросил об этом Брехта, он сказал, что его речи в присутствии от четырех до десяти слушателей выражают его собственную точку зрения не более, чем речи персонажей его пьес. Он высказывает острые замечания, чтобы спровоцировать собеседников, заставить их высказаться, сделать разговор более драматичным. И правда, зачастую так и происходило: после таких споров мы узнавали о людях больше, чем прежде122.
Сам Брехт описывал свой «дар» в заметке, сделанной около 1930 года, как «настоящее мышление»: «Он мыслит в чужих умах, а его головой думают другие»123. В 1932 году Беньямин использовал это выражение, несомненно почерпнутое в одном из разговоров, в рецензии на сборник эссе Курта Хиллера «Прыжок к свету» [Der Sprung ins Helle]: решающим является «не индивидуальное мышление, а как однажды сказал Брехт, искусство мыслить в умах других людей»50.