bannerbannerbanner
полная версияИсповедь могильщика

Эммануил Роидис
Исповедь могильщика

Прошло ещё четыре дня, но так ничего не прояснилось. Я вновь был у депутата, и он вновь уверял меня, что от прапорщика не было вестей, а сам он ничего не знает. Однако в этот раз он показался мне встревоженным и даже расстроенным, глаза его нервно бегали, взгляд уводил в сторону и всё стремился меня выпроводить вон. На следующий день мою дочь нашла полиция. Знаешь, что с ней произошло?

– Ну откуда же!

– Этот прапорщик и ещё два таких же мерзавца выследили её после фабрики, а возле моста схватили, заткнули тряпкой рот, запихнули в коляску и отвезли в грязный вертеп одной местной тётки, где надругались над ней, издевались всю ночь до обморока, а затем бросили её там полумёртвой. Прапорщика же спрятал депутат и три дня продержал его в подвале собственного дома, а после отпустил в бега.

– Как же всё это отвратительно! – раздражённо выпалил я. – Знаешь, а такое случается почти каждый день… Открой любую газету – и через пять минут уже начинает тошнить от всех этих историй!

– С той лишь разницей, – прошипел Зомас, – что всё это произошло с родным и самым дорогим мне человеком! За дочкой я поспешил в отделение, где она уже находилась под присмотром полиции; крепко обняв ребенка, я на руках понёс её домой к матери.

Всю ночь мы не отходили от неё ни на шаг: в слезах и на коленях просидели у её кровати, обнимали её, целовали ей руки, но она словно не замечала нас и даже не повернулась в нашу сторону, так всё и лежала неподвижно к нам спиной. Я очень боялся, что она злится, что не простит нас с матерью, но два врача, которых привёл к нам под утро начальник полиции, внимательно осмотрели её и пришли к заключению, что наша дочь полностью потеряла рассудок. Дождавшись ухода врачей, полицейский предложил мне сесть и доверительно сообщил, что этот прапорщик на самом деле последняя сволочь и на его совести полно других изнасилований вплоть до убийства, но покровительствует ему полковник-депутат из Сироса, который не раз спасал ублюдка и от следствия, и от тюрьмы. Как бы я ни старался, что бы ни предпринимал, я ничего не добьюсь, а потому мы должны проявить терпение, и будет полным безумием вступать с этим полковником в тяжбу, тем более, им дорожит Министерство, которое переживает ныне не самые лучшие времена. Лучше промолчать и затаиться – глядишь, что-нибудь сделают они и для нас: позаботятся о дочери и определят ее под присмотр в государственный приют для сумасшедших. Не стал я отвечать полицейскому, ибо решение свое я давно уже принял… Дождавшись вечера, я написал тестю с просьбой приглядеть за дочерью и внучкой (знал, что он никогда их не оставит, хотя и бедствует сам), спешно собрался, нежно обнял растерянную и несчастную жену, попрощался с ребенком, перекрестился на иконы, припрятал за поясом кинжал и около десяти часов вечера отправился к полковнику с твёрдым решением прикончить его, чего бы мне это ни стоило. Дверь в дом полковника оказалась незапертой и приоткрыта, огромная прихожая и вся гостиная зала были битком переполнены посетителями. Среди прочих я узнал одного из врачей, что был у меня этим утром, а также кладбищенского священника в епитрахили и дьякона, держащего в обнимку обёрнутую чашу с причастием. Кругом стоял приглушённый невнятный гул, суета, голоса, перешёптывание, все были заняты друг другом, никому не было до меня дела, и во всей этой неразберихе я продолжал оставаться незамеченным. В конечном счёте я спрятался возле окна за тяжёлой гобеленовой занавеской. Из своего укрытия я выяснил, что к вечеру у полковника случился апоплексический удар и теперь он, наполовину парализованный, находится почти при смерти, и все посетители возбуждённо обсуждали: пора ли полковника причащать и служить по нему отходную или подождать ещё какое-то время, когда станет ясно – будет ли ему совсем плохо или всё же он выкарабкается и пойдёт на поправку.

Через некоторое время из спальни вышел еще один врач и победоносно объявил, что шансы сохраняются, затем вежливо предложил всем разойтись, обеспечив больному покой и тишину. Народ тут же засобирался. В конечном счёте в доме оставались только врач, священник и два близких друга полковника. Ближе к полуночи и они тоже разбрелись по отдельным комнатам, что в достатке находились на втором этаже просторного дома. В обезлюдевшей гостиной дежурил молодой солдат, получивший приказ быть всю ночь начеку и регулярно навещать господина полковника, а в случае необходимости будить всех, не раздумывая. Юноша уже валился с ног и, судя по всему, только и ждал момента, когда все угомонятся. Оставшись один, он затеплил долгую восковую свечу, улёгся в сапогах на диван, собрался почитать вечерние новости, но молодость быстро взяла своё, и через несколько минут он уже мирно посапывал в обнимку с газетными листами. Пришло и моё время, но спать я не собирался… Вышел я неслышно из своего убежища и тихо пробрался в соседнюю комнату, заперев дверь изнутри на ключ. Эта была та самая комната, где полковник ещё три года назад, словно издеваясь надо мною, забавлялся со своим котом во время нашего разговора, но теперь многое изменилось! Вместо весёлой вязаной фески поверх головы уродливо торчала резиновая грелка с кусками льда, а вместо расшитых золотом тапочек – вонючие травяные компрессы на его опухших и окоченевших лодыжках. Несмотря на чудовищную неприглядность его болезненного вида, в нём ещё сохранялось незатуманенное сознание: он тут же узнал меня, а в глазах его отразился могильный ужас, когда я выхватил кинжал и занёс над ним руку… «Мерзкий убийца моих детей!» – в безумном приступе ненависти прошипел я. Полковник был полностью парализован и беззвучен, не мог ни просить, ни умолять, но во взгляде его я увидел всё разом. Боже мой! Он рыдал, он готов был целовать мне руки и на коленях вымаливать пощады… Моё сердце дрогнуло, я не смог ударить это больное, беспомощное, пусть и глубоко ненавистное мне животное, но и оставить своих детей без отмщения я тоже не мог. Убрал я в ножны кинжал и с отвращением плюнул ему в лицо, но, вместо гнева и оскорблённых чувств, я с удивлением обнаружил, что полковник смотрел на меня взглядом, полным благодарности и искренней радости за дарованную ему жизнь.

– Ну и чем закончилась эта история?

– Полковник пришёл в себя и уехал поправлять здоровье на курорты. Дочь промучилась ещё несколько месяцев, а затем я похоронил её рядом с пятью другими её братьями и сёстрами… Ну и кто посмеет сказать, что я не прав, когда проклинаю эту мерзкую политику?!

– Да ты сам виноват, – не сдержался я, – что впутал себя во всё это, – и ты, и все те, кто носится за избирателями, принимая всё, что вам сказано, за чистую правду!

Мой правильный и, казалось, неопровержимый аргумент неожиданно взорвал его изнутри: лицо Аргириса сделалось страшным, глаза заблестели злостью, он испытующе посмотрел на меня, словно заподозрил подвох в моих словах, но в мгновение как бы успокоился, дружелюбно своей стальной хваткой взял меня за руку и с горячностью произнес: «Брось! Всё, что ты сейчас сказал, не делает тебе чести! Эти твои «сам виноват, что поверил!» оставь, пожалуйста, для проходимцев на бирже! Если люди быстро верят и легко прощают, то ещё бессовестнее и даже подло выглядят те, кто всем этим пользуется. Чем более наивным, доверчивым и бесхитростным кажется народ, тем больше симпатии он должен вызывать и тем более ему должны сочувствовать, вместо того чтобы обдирать его как липку, вместе с кожей до самых костей, обрекая его на нищету, страдания и бесчестие, словно безжалостные погонщики, что, обезумев, нещадно до смерти забивают своих лошадей за то, что те не кусаются и не сопротивляются им в ответ. Если у тебя есть сердце, то не говори, что виноват народ, но дай волю чувствам и крикни от сердца, во весь голос: «Да будут прокляты эти лживые политиканы!».

Эту маленькую радость я не мог доставить злополучному могильщику, поскольку и голос у меня совсем слабый, да и криков я не люблю. Но если я правильно понял его сравнение про политиков и бездушных погонщиков, то покуда существуют у нас организации по охране бесправных, беззащитных и бессловесных животных – всяких там лошадей, собак и кошек, всевозможных птиц и млекопитающих, то почему бы нам не начать кампанию по защите ещё и избирателей?!

1895 г.

(перевод публикуется в сокращении – Б.В.)

О превратностях семейной жизни
(Из воспоминаний жителя о-ва Сирос)
Рассказ

Мне ужасно стыдно в этом признаваться, но я всё ещё страстно влюблён в свою жену! На земле нет другой болезни, столь же невыносимой и мучительной, как влюблённость: ни аппетита, ни сна, ни желания работать и уж тем более настроения отдыхать. Вот уже без малого восемь месяцев, как мы сочетались семейными узами. Отважился же я на этот шаг исключительно потому, что мне совсем не по душе это моё состояние влюблённости, когда, кроме моей Христины, всё на свете мне казалось безвкусным, безрадостным, несущественным и утомительным. Как-то раз в ресторане я с досадой высказал официанту, что селёдка у них совсем не солёная, чем вызвал бурю эмоций и усмешек. Мои родственники не хотели этого брака. Приданого у Христины не было, да и моё состояние не ахти какое: родительский дом, три тысячи драхм ежегодного дохода от аренды двух кладовых помещений и ежемесячное жалование служащего – около ста шестидесяти драхм. Как прикажете прожить на такие средства, когда моя жена – молодая красивая женщина, единственная дочь своих родителей – была ещё и ко всему избалована хорошим обществом, отборными нарядами и знатными балами?!

По большому счету моя родня была абсолютно права! Не могу ничего сказать и в своё оправдание: не был я ослеплён ни страстью, ни романтикой – по правде говоря, вы вряд ли найдёте человека более рационального, чем я. Большая часть влюбленных готовы отдать всего себя, не боясь быть осмеянными, готовы заплатить любую цену, лишь бы обладать предметом своего влечения, считая это наивысшим благом. Я же, напротив, никогда не был сентиментальным, а потому ни о чём так сильно не помышлял, как о скорейшем возвращении в своё изначальное состояние, к которому привык еще до того, как успел влюбиться. Грезил я об этом благе горячо и страстно, как больной, что прикован к кровати и всем своим существом мечтает вновь ощутить себя здоровым. Христина мне была нужна только для того, чтобы ей вдохновиться, насладиться до полного пресыщения и вновь, как и прежде, мирно спать, спокойно есть, играть с друзьями в преферанс или вист, а тихими вечерами беззаботно прогуливаться по набережной. Вряд ли я тогда решился бы на женитьбу, если бы не смерть моего престарелого дяди, который жил в крайней бедности, одевался как Диоген, питался как египетский аскет, и все знали, что у него нет ни копейки за душой. Он много и тяжело болел, страдая от грудной жабы, и как-то раз попросил у меня сто драхм на врачей и лекарства, но, как оказалось, ни цента не потратил, а предпочёл все деньги бережно припрятать к своим пяти тысячам, что хранил в соломенном матрасе, на котором одиноко почил, а наутро был обнаружен роднёй. Этот случай с дядей заставил меня серьёзно задуматься, и я решил, что было бы полным безрассудством продолжать мучиться от бессонницы и терзать себя отсутствием аппетита, когда есть верное средство к выздоровлению: Христина стала для меня словно порошок хинина, что принимают от жара и недомогания.

 

Мне крайне не терпелось, но из-за общего предубеждения и увещаний местного епископа я был вынужден дожидаться венчания аж до конца мая. Сразу же после свадьбы в свой медовый месяц мы отправились на Кос. С уверенностью готов признать, что время мы провели отменно: остров утопал в зелени, усадьба была уютная, питание исключительное, погода замечательная, а всего прекраснее была Христина. О, не случайно все мои предпочтения были отданы ей: только в Христине я не обнаружил тех привычных средь девиц недостатков, которые, по обыкновению, вызывали во мне лишь неприятные ощущения: ни худосочности, ни томности, ни чрезмерной стыдливости, а уж тем более угловатой и несуразной юности. Полагаю, она немногим старше меня – лет двадцати шести или восьми, смуглая и черноволосая, высокая ростом, красивая в плечах, с выразительной грудью, огоньком в глазах и в изящных туфельках на стройных ножках. И пусть не покажется немыслимым сочетание из стольких достоинств в одной единственной женщине – добавлю лишь, что Христина была из Смирны!

Вскоре мы перебрались на остров Кеа и оставались там до конца лета, а моя терапия чудесно продолжалась. Ещё раньше, верно, чем Отто Бисмарк, я обнаружил для себя, что "блаженны", как он говорил, "обладающие". Однако чувственные люди видят в этом обладании, так же как и в самом супружестве, мрачную могилу для пылкой любви. Мне трудно согласиться с такой постановкой вопроса, поскольку женился-то я с намерением поглубже закопать собственную страсть, а совсем не из жажды безудержных наслаждений, но в поисках полного умиротворения, к которому двигался изо дня в день и шаг за шагом. Утром мы купались в море, вечером подолгу гуляли пешком или забирались на лодке подальше от берега. Возвращался я домой обессилевшим, ел за двоих и, пообщавшись вдоволь с Христиной, спал беспробудно до самого утра. Снов я уже не видел, кроме, наверное, одного-единственного, который, впрочем, можно считать симптомом полного оздоровления…

Это был тёплый вечер, и после ужина мы вышли подышать на балкон. Я не припомню столь же яркой и безупречно полной луны, столь живописного отблеска моря и такого пьянящего букета из ароматов леса и цветущих садов. О, как обворожительна была моя Христина в своем неглиже из лёгкой белоснежной ткани с естественной талией, или пеньюаре, как она любила его называть. Её распущенные волосы, словно потоки глубоководной чёрной реки, густыми локонами свободно спадали почти до самых колен. Она вглядывалась в море и ласково, вполголоса напевала мотив каватины "к Эрнани страстью нежною пылаю…", но иногда умолкала, игриво развернувшись ушком в сторону соседского сада, откуда, словно эхом, ей отвечал изящной трелью ночной соловей. Всё это было очень поэтично и будоражило сознание, но на ужин я съел много подкопчённой скумбрии, приправив её двумя или тремя бокалами полусладкого кикладского вина, – меня сильно клонило ко сну, мысли путались, и я вдруг забылся… не было в моём сне ни пения соловья, ни чёрных локонов волос, ни лунного света, но грезилось мне, что я уже дома, на Сиросе, в офицерском клубе со своими друзьями разыгрываю три подряд беспроигрышные, феерические партии в вист, заставив сдаться непревзойдённого картёжника Алоиза Катзаити. Ну как тут ещё усомниться в своем полном исцелении?! Через неделю мы с Христиной уже были на Сиросе. Наконец-то после четырёхмесячного путешествия я обретаю покой, возвращаюсь к своей обычной жизни, и я даже успел поправиться почти на три килограмма, в чём имел возможность удостовериться, взвесившись на таможенных весах, кои обнаружил на пристани, когда высаживался с парома. В тот самый момент я бы, наверное, искренне рассмеялся, если бы кто-то мне предрёк, что уже через несколько дней я вновь стану несчастным и буду мучительно страдать от нестерпимо изматывающей любви.

Предвестником грядущих для меня бедствий стал праздничный бал, объявленный нашим градоначальником по случаю официальной церемонии в честь Министра военного флота, прибывшего на остров. Анонс торжества оказался столь неожиданным, что перевернул с ног на голову наш размеренный образ жизни, а времени на подготовку практически не оставалось. Целых три дня подряд Христина безвозвратно пропадала в магазинах, а на четвёртый наш дом превратился в пошивочную мастерскую: кругом самым причудливым образом были разложены бесконечные тканевые отрезы, подкладки и подстёжки, всевозможные модели и странные выкройки, разноцветные бюстгальтеры, корсеты, а с ними и туфли для примерки. Мне даже присесть было негде – до позднего вечера приходилось ждать, пока швея освободит обеденный стол, и мы смогли бы на скорую руку утолить чувство голода одинокой тарелкой салата или быстрой партией жареных сардин. Наша единственная и по-настоящему незаменимая горничная была всецело посвящена в швеи и ничего вообще не успевала по кухне. Однако было бы несправедливым мне обижаться на такие жизненные обстоятельства, поскольку этот казус имел глобальный, почти вселенский, масштаб: дело в том, что на острове Сирос существует особая традиция строго поститься или даже голодать, кроме Рождества и Пасхи, ещё и в преддверии праздничного бала! Сильную досаду и даже иногда раздражение вызывали лишь нескончаемая занятость Христины и вкрученные в волосы папильотки, которыми она облепляла свою голову перед сном – я словно овдовел с той самой минуты, как мы получили это распроклятое приглашение. Должен признаться, что сколь велико было моё неприятие ко всем этим приготовлениям, столь же неожиданно блистательными оказались все её наряды, среди которых особо выделялось платье со шлейфом из шёлкового дюпона насыщенного вишнёвого цвета и старинная рубиновая тиара – остатки былой роскоши из фамильных драгоценностей ее матери, что венчала её аккуратную головку и неотразимо горела густо-красными всполохами в чёрных как смоль волосах Христины. В таком ослепительном одеянии она будоражила во мне далёкие воспоминания, что некогда рисовало моё детское сознание в несбыточных мечтах о блистательных Клеопатре, Федре и Семирамиде, об их завораживающей и пленительной женской красоте, которая часто грезилась мне в красочных снах нежной юности.

Рейтинг@Mail.ru