© Анна Захарьева, перевод на русский язык, 2019
© Вера Маркова, перевод на русский язык, 2019
© Издание на русском языке, оформление. Popcorn Books, 2020
Сopyright © 2018 by Emily X.R. Pan
Cover art copyright © 2018 by Gray 318
Cover design by Gray 318 and Sasha Illingworth
Cover copyright © 2018 by Hachette Book Group, Inc.
Для 媽媽, 爸爸 и Лорен, которые всегда верили,
что у меня получится
И если я увижу вдруг
ту птицу в небесах…
Эмили Дикинсон
Моя мать – птица. И это не какой-то метафорический бред в стиле текстов Уильяма Фолкнера, напоминающих сплошной поток сознания. Моя. Мать. Действительно. Птица.
Я знаю, что это правда, точно так же, как знаю, что пятно на полу в спальне вечно – как небо; так же, как знаю, что мой отец никогда себя не простит. Никто мне не верит, но это факт. Я абсолютно в этом убеждена.
Вначале эта дыра в форме матери состояла из крови. Темной и липкой, просочившейся в ковер до самого его основания.
Снова и снова я возвращаюсь мыслями в тот июньский вечер. Я шла домой от Акселя и подоспела как раз в ту минуту, когда отец вышел на крыльцо – он явно искал меня. Я никогда не забуду эту картину: его скользкие, трясущиеся руки, какое-то темно-красное пятно на виске и грудь, вздымающуюся так тяжело, словно он вдыхал не воздух, а металлические опилки. Сначала я решила, что это с ним что-то случилось.
– Ли, твоя мать…
Он запнулся, и его лицо сморщилось, превратившись в нечто ужасное. Когда он наконец произнес эти слова, казалось, что, прежде чем достичь моего слуха, его голос прошел сквозь целый океан. Это был холодный, лазурный звук, далекий и искаженный. Я никак не могла осознать, что сказал отец. Даже когда приехала полиция. Даже когда они выносили через входную дверь тело моей матери.
Это произошло в День двух с половиной. Наш день – для меня и Акселя он стал ежегодной традицией. Он должен был пройти по-праздничному. Учебный год завершался, и все начало возвращаться на круги своя, даже несмотря на то что Лианн все еще присутствовала в нашей жизни. Мы уже строили планы на предстоящее лето. Но, видимо, у вселенной есть привычка время от времени давать ожиданиям внушительный пинок под зад.
Где я была в тот день: сидела на старом твидовом диване в подвале Акселя, терлась лицом о его плечо и старалась не замечать оранжевую электрическую стену между нами.
Что будет, если я прижму свои губы к его? Ударит ли меня током, как от собачьего ошейника? Или стены начнут осыпаться? А может, мы сольемся воедино?
И что насчет Лианн – исчезнет ли она? Может ли один поцелуй заставить ее испариться?
Но был вопрос и получше: как много он может разрушить?
Моя мать знала, где я. Эта мысль до сих пор не дает мне покоя.
Если бы я хоть на минуту вынырнула из моря своих идиотских гормонов, то, возможно, мои нейромедиаторы подали бы мне сигнал, что нужно идти домой. Может, я очнулась бы от своей слепоты и заставила себя наконец увидеть, насколько все было плохо, – или как минимум заметила бы, что все цвета вокруг перемешались.
Но вместо этого я еще глубже спряталась в свою раковину, решив побыть одним из тех растерянных подростков, зацикленных только на себе. На уроках полового воспитания учителя всегда делали акцент на том, что мальчики одержимы гормонами. Но сидя на том твидовом диване, я пребывала в полной уверенности, что какую-то очень важную деталь о женском теле, или, во всяком случае, о моем теле, учителя от нас скрыли. Я была фейерверком, готовым выстрелить в любую секунду, и, если бы Аксель приблизился еще на миллиметр, я бы взорвалась, улетев высоко в небо, а потом осыпалась тысячами светящихся искр.
В тот день он был в коричневой рубашке в клетку. Моей любимой; она была самой старой и мягче остальных ощущалась у меня на щеке, когда я обнимала его. В воздухе разливалась смесь его мальчишеских запахов: сладость дезодоранта, что-то дымчато-цветочное и аромат, напоминающий бесшумную вечернюю траву.
В конце концов, это он снял очки и поцеловал меня. Но вместо того чтобы взорваться искрами, мое тело словно заледенело. Стоило мне пошевелиться – и все бы исчезло. Одна лишь мысль о поцелуе – как прикосновение морозной волшебной палочки к груди. Мои ребра сжались, пре-вратившись в ледяную глыбу, по которой паутиной побежали тонкие трещинки. Я больше не была фейерверком. Я была чем-то замерзшим, спрятанным далеко в Арктике.
Руки Акселя скользнули по моей спине, и ледяное проклятие спало. Я оттаивала – он запустил мой механизм; я отчаянно целовала его в ответ, наши губы были повсюду, и мое тело светилось оранжевым светом, или фиолетовым, или… Нет, оно светилось всеми цветами вселенной одновременно.
За несколько минут до этого мы ели попкорн в шоколаде – и именно таким он был на вкус. Сладким и соленым.
Взрыв мыслей заставил меня остановиться. Облако осколков-напоминаний: он мой лучший друг, он единственный человек (помимо мамы), которому я доверяю полностью, я не должна целовать его, не могу целовать его…
– Какой цвет? – тихо спросил Аксель.
Если один из нас хотел узнать, что чувствует второй, то всегда задавал этот вопрос. Мы были лучшими друзьями с тех пор, как познакомились на уроках рисования миссис Донован, – так что этого было достаточно. Цвет как средство передать настроение, достижение, разочарование, желание.
Я не могла ему ответить. Не могла признаться, что внутри меня мерцает весь чертов цветовой спектр, включая целый набор оттенков, о которых я раньше и не догадывалась. Вместо ответа я встала.
– Черт, – выдохнула я.
– Что такое? – спросил он. Даже в тусклом свете подвала я видела, как горят румянцем его щеки.
Руки… Я не знала, куда деть руки.
– Прости, мне нужно… Нужно идти.
У нас было правило – никакого вранья. Я снова его нарушала.
– Ли, ты серьезно? – произнес он, но я уже бежала по ступенькам, хватаясь за перила, чтобы быстрее оказаться наверху. Я выскочила в коридор, ведущий в гостиную, и принялась ловить ртом воздух, будто только что вынырнула на поверхность после самого глубокого на свете погружения.
Он не побежал следом. Входная дверь с шумом захлопнулась, когда я вышла: даже его дом злился на меня. Этот треск прозвучал грязно-рвотным зеленым. Я представила, что так же резко хлопает по страницам переплет недочитанной книги.
Я никогда не видела трупов вблизи. Подъехали полицейские, и я побежала, чтобы их опередить. Вверх по лестнице, две ступени за раз. Я ворвалась в спальню родителей, едва не выломав дверь. Я не видела ничего, кроме ног матери на полу, торчавших по ту сторону кровати.
Затем позади меня возник папа; он пытался оттащить меня с прохода, пока в моих ушах звенел оглушающий крик. Такой громкий, что я была уверена – это какой-то полицейский сигнал. Лишь замолчав, я поняла: кричала я сама. Звук шел у меня изо рта. У меня из легких.
Я увидела пятно только после того, как маму унесли и кто-то уже предпринял попытку оттереть его c ковра. Но оно по-прежнему было темным и широким, продолговатым, отвратительным. И не скажешь, что в форме матери.
Легче было представить, что это пятно от акриловой краски. Пигмент, эмульсия. Растворяется водой до полного высыхания.
Но кое-что представить трудно: что пролитая краска – всегда случайность.
Обычно, когда кто-то разливает краску, в этом не участвуют нож и горсть таблеток снотворного.
На следующий день после того, как это случилось, мы потратили несколько часов в поисках записки. И эта часть была самой сюрреалистичной. И папа, и я перемещались по дому, словно сонные ленивцы, открывая ящики и комоды, перебирая пальцами содержимое полок.
Все это неправда, если нет записки. Эта мысль беспрерывно проносилась у меня в голове. Она бы обязательно оставила записку.
Я отказывалась заходить в родительскую спальню. Я не могла забыть мамины ноги на полу, торчащие с другой стороны кровати; кровь, ударившую мне в голову осознанием: она мертва она мертва она мертва.
В коридоре я прислонилась к стене и стала слушать, как папа, продолжая поиски и перемещаясь из одного конца комнаты в другой, остервенело копается в бумагах – в том же отчаянии, которое ощущала и я. Я слышала, как он открыл коробку с украшениями и спустя минуту захлопнул крышку. Слышала, как он разбирал кровать – видимо, пытался найти записку под подушками, под матрасом.
Где, черт возьми, люди обычно оставляют предсмертные записки?
Если бы Аксель был здесь, со мной, он наверняка сжал бы рукой мое плечо и спросил: «Какой цвет?»
И мне пришлось бы объяснять ему, что я стала бесцветной, прозрачной. Медузой, попавшей в плен течения и вынужденной двигаться по велению океана. Я была такой же ненастоящей, как несуществующая записка моей матери.
Но если записки и правда нет – что тогда это значит?
Отец, похоже, что-то нашел – по ту сторону двери вдруг повисла оглушительная тишина.
– Пап? – позвала я.
Ответа не последовало. Но я знала, что он там. Я знала, что он в сознании, что он стоит по ту сторону стены и слышит меня.
– Папа, – произнесла я снова.
Я услышала долгий, тяжкий вздох. Шаркающими шагами отец подошел к двери и распахнул ее.
– Нашел? – спросила я.
Он медлил с ответом, избегая моего взгляда, смущаясь. Наконец протянул руку, в которой сжимал скомканный листок бумаги.
– Нашел в мусорном ведре, – выдавил он. – И это тоже.
Он раскрыл ладонь до конца, и я увидела горсть капсул, которые узнала в ту же секунду. Мамины антидепрессанты. Он снова сжал кулак и пошел вниз.
В тело просочился бирюзовый мороз. Когда она прекратила принимать таблетки?
Я развернула листок и уставилась в его белизну. На поверхности не было ни следа крови. Руки, словно чужие, сами поднесли бумагу к лицу – я втянула носом воздух, пытаясь уловить последние остатки маминого аромата.
Наконец я заставила себя взглянуть на написанное.
Ли и Брайану
Я вас очень люблю
Простите меня
Таблетки не
Ниже были нацарапаны еще какие-то слова, но они были перечеркнуты столько раз, что прочитать их уже не представлялось возможным. И в самом низу – последняя строка:
Я хочу, чтобы вы помнили
Что пыталась сказать нам мама?
Что мы должны помнить?
Ночи я стала проводить на диване внизу – как можно дальше от спальни родителей. Я почти не спала, но, утопая в недрах старого кожаного дивана, часто представляла себя на руках у великанши. У нее было мамино лицо, мамин голос. Время от времени, когда мне удавалось провалиться в беспокойную дремоту, громкое тиканье часов над телевизором превращалось в ее сердцебиение.
В перерывах между ударами огромного сердца в мои сны прокрадывались обрывки прошлого. Смеющиеся родители. Мой день рождения; наши лица, измазанные шоколадным пирогом. Мама, пытающаяся играть на пианино пальцами ног, – по моей просьбе. Папа, напевающий стишки собственного сочинения: «Веселая Ли хохочет вдали», «Ох – ну и вздох!»
Это была ночь перед похоронами; около трех я проснулась от резкого стука в дверь. Это был не сон; я знала точно, поскольку только что мне снилось, как великанша мурлычет что-то себе под нос, сидя за пианино. Больше никто не проснулся. Ни отец, ни мамина кошка. Деревянный пол ужалил ноги холодом, и, растерянная из-за перепада температур, я, дрожа, вышла в прихожую. С силой потянув на себя тяжелую входную дверь, я впустила в дом свет с крыльца.
Наша улица на окраине города была лиловой, темной, тихой – лишь в траве ритмично стрекотал одинокий сверчок. Шум вдалеке заставил меня поднять глаза, и я увидела, как в тусклом предрассветном небе мелькнуло что-то ярко-алое. Оно хлопнуло крыльями – один раз, другой. За туловищем последовал хвост, развеваясь словно флаг. Существо пронеслось над полумесяцем, мимо тени большого облака.
Я не испугалась, даже когда птица спланировала над нашим газоном и приземлилась на крыльцо, отбивая короткие трели коготками по деревянному настилу. Невиданное создание было почти с меня ростом.
– Ли, – произнесла птица.
Этот голос я узнала бы где угодно. Голос, который, подождав, пока я закончу плакать, заботливо спрашивал, не налить ли мне стакан воды; который предлагал сделать перерыв на горячие печенья, когда я учила уроки; который вызывался довезти меня до художественного магазина. Это был желтый голос, пошитый из ярких и мелодичных звуков, и этот голос доносился из клюва алого существа.
Взглядом я оценила его размер – совсем не похоже на миниатюрную фигуру моей матери, когда та была человеком. Птица напоминала японского журавля, только с длинным, густо покрытым перьями хвостом. Вблизи я разглядела, что все перья – остроконечные и сияющие и каждое окрашено в свой оттенок красного. Когда я протянула руку, воздух резко поменялся, будто я прикоснулась к идеально гладкой поверхности воды. Птица поднялась в небо, хлопая крыльями, и в конце концов скрылась из виду. Единственное красное перо осталось лежать на крыльце, загнутое, как лезвие серпа; в выпрямленном состоянии оно было длиной с мое предплечье. Я бросилась к нему, невольно подняв чуть ощутимый ветерок. Перо лениво взмыло в воздух, будто зачерпывая его своим полумесяцем, и замерло. Я нагнулась к земле, чтобы поймать его ладонью, и приподняла голову, вглядываясь в небо. Птица улетела.
Вернется ли она? На всякий случай я налила в ведро воды, а дверь оставила приоткрытой. Перо я взяла с собой и, едва опустившись на диван, заснула глубоким сном – впервые с того дня, как появилось пятно. Мне снилась алая птица, и, проснувшись, я была убеждена, что на самом деле ее не существует. Но затем я увидела, что сжимаю в кулаке перо – да так крепко, что на коже остались следы от ногтей. Даже во сне я боялась его потерять.
Гроб был открытым, и, подходя к этой бездушной деревянной коробке, я почему-то была уверена, что увижу горку пепла. Но нет – там была голова. Было лицо. Я заметила знакомую родинку во впадинке над ключицей. На ней была блузка – та, которую она купила для концерта, а потом решила, что терпеть не может.
Передо мной лежало тело – серее карандашного эскиза. Кто-то накрасил ее лицо, чтобы оно выглядело более живым.
Я не плакала. Это была не моя мать.
Моя мать свободно парит в небе. Она не обременена человеческим телом, не состоит из единственной серой точки. Моя мать – птица.
На теле в гробу не было даже нефритового кулона-цикады, который мама носила каждый день моей жизни. Ее голая шея – еще одно доказательство.
– Какой цвет? – прошептал Аксель, подойдя ко мне.
Это был наш первый разговор с того дня, как умерла мама, ровно неделю назад. Он, скорее всего, узнал обо всем от своей тети Тины, когда ей позвонил мой отец. Я понимала, что не должна отталкивать его, но не могла вынести даже мысль о разговоре. Что я могла ему сказать? Как только я пыталась придумать хоть что-нибудь, внутри сразу становилось пусто и холодно.
Он явно чувствовал себя не в своей тарелке там, на похоронах. Его клетчатая рубашка поверх футболки с принтом и заношенные джинсы сменились на другую рубашку – классическую и не по размеру объемную, – гладкий сияющий галстук и темные брюки. Я заметила, как нервно он посмотрел на гроб, как осторожно перевел взгляд обратно на мое лицо.
Если бы он посмотрел мне в глаза, то понял бы, что пронзил меня стрелой, что ее стержень до сих пор торчит у меня из груди и болезненно трепещет с каждым ударом моего сердца.
И, может быть, он увидел бы, что все мое тело уже искромсано на куски поступком матери. Что даже если бы он смог вырвать у меня из сердца эту стрелу, починить меня все равно бы не удалось – настолько исколотым и изорванным было все мое существо.
– Ли?
– Белый, – прошептала я, чувствуя его удивление. Он наверняка ожидал чего-то вроде синевы льда или приглушенной киновари сумерек.
Я видела, что он хотел взять меня за локоть, но смутился. Его рука опустилась.
– Зайдешь потом? – спросил он. – Или я могу зайти к тебе…
– Мне кажется, это не лучшая идея. – Я ощутила, как в нем поднимается волна розового.
– Я не то хотел…
– Я знаю, – перебила я; не потому, что и правда знала, а потому, что просто не могла позволить ему закончить это предложение. Чего он не хотел? Разрушать пылающую стену между нами и соединять губы в поцелуе в тот самый момент, когда умирала мама?
– Ли, я просто хочу с тобой поговорить.
Еще хуже.
– Мы разговариваем прямо сейчас, – произнесла я, и с этими словами внутренности скрутило в множество узлов.
Бред, бред, бред. Это слово эхом отзывалось у меня в голове, и я попыталась затолкать его подальше, чтобы больше не слышать.
Только когда Аксель отвернулся, я заметила, что у него трясутся плечи. Он поднял руку, чтобы ослабить узел галстука, и направился в другой конец помещения. Словно вспышка, в голове загорелся образ будущего: я увидела, как расстояние между нами растягивается, раскручивается, будто измерительная лента, до тех пор пока не превращается в тысячи и тысячи километров. Пока мы не оказываемся так далеко друг от друга, как только могут быть два человека, не покидая поверхности Земли.
Чего он собирался добиться разговорами? После всего, что произошло с моей матерью?
Разве можно было что-то исправить?
Я еще не решила, как сказать папе о птице – и говорить ли вообще. Но когда мы возвращались с похоронной церемонии к машине, я споткнулась: из-за огромной трещины в асфальте тротуар стал безобразно неровным.
В ту же секунду в голове зазвучала глупая детская песенка: «Если на трещины будешь вставать, мамину спину можешь сломать».
Мысли невольно задержались на этих строках. Я моргнула и вдруг упала: одна половина тела оказалась на траве, другая – на краю тротуара. Папа помог мне подняться. На коленке осталось зеленоватое пятнышко, а с ним пришла тоска о прошлом, о том простом времени, когда пятна от травы казались чуть ли не самой страшной проблемой.
– Что это? – спросил папа. Сначала я решила, что он говорит о пятне. Но нет, он указывал на что-то продолговатое, узкое и красное, лежавшее в нескольких метрах от меня.
Пока я падала, из кармана платья вылетело перо. Оно опустилось на тротуар и осталось загадочно там лежать.
Я быстро подняла его с земли и сунула обратно в карман.
Конечно, папа имел в виду перо. Я не могла ему лгать. Во всяком случае, не о том, что касалось матери.
– Это от мамы, – попыталась объяснить я, когда мы сели в машину. – Она прилетала, чтобы меня проведать.
Какое-то время папа молчал, сжимая руль с такой силой, что у него побелели костяшки пальцев. Я видела, как на долю секунды его лицо исказилось страданием – громким, словно рев, хотя кроме шума ехавшего по асфальту автомобиля да едва различимых прикосновений его ног к педалям звуков вокруг не было.
– Чтобы проведать тебя, – эхом отозвался он. В его голосе отчетливо звучало сомнение.
– Она была в теле… Она превратилась в… – Я сглотнула. Теперь, уже на самом кончике моего языка, эти слова вдруг стали казаться невероятно глупыми. – Она стала птицей. Огромной, красной и очень красивой. Прошлой ночью она прилетела на наш газон.
На Милл Роуд он свернул налево, и я поняла, что он по-ехал длинным путем, чтобы продолжить разговор. Я оказалась в ловушке.
– И что же означает это ее превращение? – спросил он после бесконечной паузы, и в тот момент я осознала, что он не поверил мне и, что бы я ни говорила и ни делала, – он уже не передумает.
Я не ответила; почти бесшумно он втянул носом воздух. Но я прекрасно это слышала. Я отвернулась к окну, большим пальцем поглаживая стержень пера.
Несколько раз отец начинал барабанить по рулю поду-шечками пальцев – он часто так делал, когда глубоко о чем-то задумывался.
– Что для тебя олицетворяет красный цвет? – предпринял он очередную попытку. Его фраза прозвучала как цитата из учебника; как специальная техника, которой он научился у доктора О’Брайана.
– Пап, я не выдумала эту птицу. Она настоящая. Я ее видела. Это была мама.
Начался дождь; мы угодили в самый эпицентр грозы. Косые струи воды громко барабанили по машине, они вонзались в мое лицо, отражающееся в окне, снова и снова рассекая его на куски.
– Ли, я пытаюсь понять, – сказал папа на подъезде к дому. Он не нажал кнопку, открывающую дверь гаража. Он не переключил машину в режим парковки. Мы сидели в тупом молчании, и от мелкого дрожания заведенного двигателя меня начало укачивать.
– Хорошо, – ответила я. Пожалуй, стоит дать ему шанс. Если он правда решил попытаться – попытаюсь и я. Если он хочет это обсудить – не проблема. Мне было важно одно: чтобы он постарался – хоть на секунду – мне поверить.
Я наблюдала, как он барабанил пальцами по рулю, подбирая слова. Потом ненадолго закрыл глаза.
– Мне тоже очень хотелось бы… снова увидеть твою маму. Больше всего на свете.
– Ну да, – сказала я, и в голове стало пусто – будто погас экран компьютера. Я отстегнула ремень безопасности, распахнула дверь и вышла из машины.
Дождь обнимал меня, пока я рылась в сумке в поисках ключей. Он был теплым и казался серым на фоне неба. Я представила, что это жидкая броня, которая, соприкасаясь с телом, принимает его форму, которая защищает меня от всех невзгод.
Каро тоже мне не поверила. Я попыталась ей все рассказать, когда мы, переодевшись из похоронной одежды в повседневную, пришли в «Фадж Шак». Мы сидели на высоких круглых стульях; мой кусочек фаджа [1] «Роки Роуд» лежал нетронутым на квадратном отрезке оберточной бумаги. Она потягивала через трубочку молочный шоколадный коктейль и медленно глотала, давая мне время закончить. Она молчала тем особым образом, который означал, что она с чем-то не согласна. По ее терпеливым кивкам и стеклянному взгляду я поняла: с каждым словом, слетающим с моих губ, она все сильнее отдаляется.
В какой-то момент смотреть на нее стало невыносимо. Мой взгляд переместился выше, на пятнышко синей краски в ее коротких волосах, выцветшее до цвета бледного зеленовато-голубого морского стекла. Синие прядки у нее были с тех пор, как мы перешли в старшую школу, но еще никогда они не выглядели такими зелеными.
Когда я закончила, она сказала:
– Я за тебя переживаю.
Я погрузила палец в свой фадж; потом вытащила его и уставилась на образовавшееся отверстие.
– Я знаю, тебе не очень нравится доктор О’Брайан, – сказала она, – но, может, есть смысл… попробовать сходить к еще кому-нибудь?
Я пожала плечами.
– Я подумаю.
Но я видела, что она поняла: я сказала это лишь для того, чтобы она прекратила говорить со мной в таком тоне.
Я принялась демонстративно проверять время на телефоне, а затем соскользнула со стула, взяла свой фадж и, дежурно извинившись, поспешила по своим выдуманным неотложным делам.
Позже меня начало одолевать чувство вины, ведь Каро просто пыталась помочь.
Но разве хоть кто-нибудь мог помочь, не веря мне?
Чего мне действительно хотелось, так это поговорить о маме с Акселем; перенестись на сотню дней вперед с момента того поцелуя, постараться стереть его из памяти – из его и моей. Я хотела рассказать ему о птице. С этим желанием я сидела на диване, крутя в руках кусочек угля – туда-сюда, туда-сюда, – пока мои пальцы не почернели, как сажа, а все, к чему я прикасалась, не становилось грязным и обгоревшим.
Поверит ли мне Аксель? Хотелось думать, что да, но, если честно, я не имела ни малейшего понятия.
После того как я не ответила ему по мобильному телефону, он звонил на домашний. Только один раз. Никто не взял трубку. Сообщения он не оставил.
Мы почти никогда не расставались так надолго. Даже когда у меня был кишечный вирус, а сразу за ним простуда, а сразу за ней респираторная инфекция – он приходил несмотря ни на что, мужественно бросая вызов микробам, кишевшим у нас дома, садился на диван рядом со мной и рисовал. Даже когда папа отправил меня в «Мардэнн», эту чертову адскую дыру, притворяющуюся летним лагерем. Я так страдала там, что Аксель проехал несколько часов на автобусе, только чтобы помочь мне сбежать и вернуться домой.
Он бы никогда не вычеркнул меня из своей жизни, и я это знала. Виновата во всем только я одна.
Думать об этом было так же больно, как крутить застрявшую в ребрах стрелу. Поэтому я позволила себе погрязнуть в мыслях о птице; в голове кружили вопросы: где она сейчас? чего она хочет?
Я попыталась нарисовать ее у себя в скетчбуке, но крылья никак не получались.