Испытал ли я тогда и после какие-нибудь угрызения совести, связанные с присвоением социалистической собственности в виде книги из министерской библиотеки? Каюсь, никаких угрызений совести я не испытал. Ни в момент присвоения, ни тем более годы спустя. Иначе и быть не могло. В похищенную книгу я был влюблён, а ради любви чего не сделаешь. Во-вторых, книга принадлежала не конкретному человеку, а государству, которое, не стесняясь, под благовидными предлогами бессовестно обирало народ год за годом. В-третьих… А вот, в-третьих, я, судя по всему, поторопился с обещанием больше по ходу моих мемуаров не возвращаться к «приватизации государственных книг». Возвращусь ещё, но очень нескоро, и если Некрасов был похищен исключительно из-за любви, то книги, приватизированные мной многие годы спустя (в постсоветский период), оказались в полном моём распоряжении исключительно из любви к… науке, причём присвоение тут было произведено не одним мною, а в составе некоторой группы из двух человек.
Моё явное тяготение к книге двойственно. Разумеется, в первую очередь меня интересует её содержание, но далеко не в последнюю очередь для меня важно, как книга сделана полиграфически. С женщинами, кстати, несколько наоборот: внешность на первом месте, внутреннее содержание на втором. Вот только в случае с прекрасным полом весомости внешнего и внутреннего весьма близки друг к другу. В «книжном случае» – содержание прежде всего! Одного классного оформления совершенно недостаточно. Хорошо изданная «Книга тысячи и одной ночи», конечно, радует глаз. Но сказки и истории царицы Шахерезады достойны прочтения вне зависимости от того, как они изданы. Бездарные романы советских «классиков» типа Всеволода Кочетова и Михаила Бубеннова не спасут никакие оформительские чудеса. Впрочем, возможны ли они при издании романов такого сорта?!
Но вернёмся к моему пребыванию в Новосибирске, именуемому до революции Новониколаевском.
Итак, ни корь, ни воспаление лёгких, ни туберкулёзный процесс в них не привели меня к летальному исходу. «Тригон» исправно сделал своё дело. Он и дальше продолжал делать его. Как одно из следствий, я не сломал себе шею, свалившись с дерева, на которое вскарабкался. Более того, я вообще ничего себе не сломал, а ведь упал – то с довольно приличной высоты. Остаётся добавить, что после этого падения с дерева ничего угрожающего моему здоровью и жизни в Сибири больше не приключилось – регулярно посещал детский сад, где мне почему-то не очень нравилось, и подрастал себе потихоньку. Кстати, именно в этом дошкольном заведении мной были подучены первые сведения о сексуальной жизни гомо сапиенс. Были эти сведения, чёрт знает как нелепы, и приводить их на страницах моих мемуаров я не стану; замечу лишь, сведения в этой области человеческих знаний, приобретённые мной к концу жизни, порою тоже представляются мне достаточно нелепыми.
Чем ещё запомнился мне этот новосибирский детский сад? Ну прежде всего довольно скудными порциями варёной вермишели, которой нас регулярно кормили. Хотелось, чтобы на тарелке её было побольше, например, как у баяниста, с которым мы регулярно разучивали новые песни. Баянист этот пару раз в неделю приходил к нам в детский сад со своим инструментом. Приходил, как правило, к завтраку, положенному и ему. Сажали этого служителя муз за отдельный стол, но в том же зале, где принимали пищу и воспитанники детского сада. Так что содержание тарелки музыканта секретом для нас дошколят не являлось. Судя по всему, баянист этот был профессионалом весьма приличного уровня. Меня могут спросить, а на основании чего я делаю сегодня, спустя 60 лет, подобного рода выводы. Отвечу: на основании моей хорошей памяти вообще и памяти музыкальной, в частности. Не припомню, чтобы во время разучивания нами песен баянист хоть раз сфальшивил. От природы у меня очень хороший музыкальный слух, хотя и не абсолютный. Фальшивая нота беспощадно режет его, выводя из душевного равновесия. Чувством ритма Бог меня тоже не обидел. Сбой в ритме уже в раннем детстве фиксировался мной немедленно. Баянист никакими ритмическими сбоями не грешил. Техника исполнения была на уровне, Словом, профессионал. Возможно, эвакуированный в Новосибирск из какого-то города, находящегося в европейской части Советского Союза.
В памяти моей остались три песни, которые мы разучивали в детском саду. Ими были: «Марш артиллеристов», «Вечер на рейде» и «Два Максима».
Уроки хорового пения оказались для меня весьма кстати. Именно «Марш артиллеристов» я спел в 1945 году в Москве на вступительном экзамене в районную музыкальную школу, что находилась рядом с Московским планетарием на Садовой-Кудринской улице. Но всему своё время – до 1945 года мне ещё много есть, о чём поведать.
Итак, мы, воспитанники детского сада, с вожделением посматривали на тарелку с варёной вермишелью, стоящую на обеденном столе перед баянистом. Но лучше всего о хронической нехватке пищевых калорий, поступающих в наш организм с едою, расскажет следующий эпизод. Он случился уже после того, как отец снова отправился на фронт.
Однажды вечером мама пришла с работы домой, принеся с собою два чуда. Это были белый батон свежайшего хлеба и кринка с отличной сметаной. (Не знаю уж, где мама всё это раздобыла.) На семейном совете было решено: половину принесённого съесть немедленно, остальное оставить до следующего дня. М-да! Человек предполагает, а Его Величество Желудок частенько располагает.
Не успели мы оглянуться, как половина принесённого оказалась съеденной. И вот тут-то начались мои и мамины муки – вторые половины хлеба и сметаны прямо-таки рвались в наши рты. Какое – то время мы стойко сопротивлялись этой гастрономической атаке, да куда там… Слишком неравны были силы двух оголодавших человек и идущих в психическую атаку на них сверхдефицитных продуктов. Пришлось сдаться на милость победителей, полностью, вручив им ключи от наших желудков. Короче, безоговорочная капитуляция!
Человек, переживший трагическую ленинградскую блокаду, вполне мог бы спросить, прочтя описание вышеприведенного пиршества:
– Интересно, переживи автор этих мемуаров ленинградскую блокаду и вздумай затем описать свою жизнь в её трагические дни, прибег бы он в своём повествовании к столь легковесному юморку?
Отвечу воображаемому блокаднику:
– Нет, не прибёг бы, естественно, ибо даже воспоминания о пережитом жестоком голоде начисто отбивают чувство юмора. При недоедании, пускай и хроническом, в душе человека для юмора ещё остаётся какое-то место.
Не могу не без чёрного юмора не заметить также: уж если кто в военные годы и не страдал от недоедания, так это… разного рода вши. Оно и понятно – мыло ведь тоже было в изрядном дефиците, да и банька далеко не везде к твоим услугам. Боролись с этими паразитами, как могли. И не без юмора при этом – вшей мы именовали «фрицами», и перед очередным походом против этих фашиствующих инсектов говаривали:
– Ну что, в атаку на фрицев?
Атак было много, но пока шла война тварей этих ощутимо меньше не становилось.
От сильного голодания народ страны во время войны и даже после неё спасала картошка. Как правило, каждая семья получала где-нибудь небольшой участок земли (несколько соток), где и сажалась эта сельскохозяйственная культура. Проблем с посадкой картофеля не было. Сначала брались его клубни, оставшиеся от урожая прежнего года, от которых отрезались кусочки с так называемыми глазками, то есть местами, дававшими ростки. Фрагменты клубней высевались затем в хорошо вскопанную землю, где они благополучно прорастали и давали всходы. В течение лета их требовалось регулярно окучивать, а землю удобрять, если, конечно, имелось чем. Осенью собирай урожай, если его не разворовали жители окрестных деревень, и засыпай в погреб. Время от времени в погреб приходилось спускаться; и не только для того, чтобы взять очередную порцию картофеля для очередной трапезы, но и для освобождения клубней от ростков, резко снижающих у плодов их пищевое качество. В комнате, где мы обретались, погреб был. В частности, он был оборудован и трудами отца – папа выкопал в земляном грунте, находящемся под деревянным настилом комнаты, яму для нашего мини – картофелехранилища. Я частенько лазил туда по поручению родителей – то набрать картошки для варки, то освобождать её клубни от ростков.
Между тем отца снова собрались отправить в действующую армию. Причин для перевода в неё капитана Вейцмана Виктора Рахмильевича, кандидата биологических наук, было две. Первая причина была напрямую связана с антисемитизмом, вспыхнувшим, как уже говорилось выше, ярким пламенем в военные годы. Естественно, юдофобство имело место и в военном госпитале, где мой отец читал курс анатомии будущим военным фельдшерам, отправляемым на фронт после прохождении курса соответствующей медицинской подготовки в глубоком тылу.
Не знаю уж, как надо было читать курс анатомии будущим военным фельдшерам, но отец мой читал его, как считал нужным. Это очень не нравилось некой Можаровой, заведующей учебной частью курсов, готовивших указанных выше специалистов. Баба эта была порядочной антисемиткой и (подозреваю) членом ВКП(б). Не сложившиеся с нею у моего отца отношения привели его к повторной отправке на фронт, где остро возникла потребность во фронтовых эпидемиологах – нужно было бороться с туляремией. Из-за этой болезни войска несли большие небоевые потери. Переносчиком туляремии являлись крысы. Но прежде чем папа снова отправился в действующую армию, он побывал в служебной командировке, сопровождая на фронт выпускников фельдшерских курсов. О командировке этой следует рассказать особо.
В вагоне, где вместе с сопровождающими офицерами расположилась группа выпускников фельдшерских курсов, отправляемых на фронт, произошёл крайне неприятный инцидент. Один из сопровождающих офицеров, хорошенько выпив, устроил стрельбу из своего табельного оружия. Из-за чего весь сыр – бор загорелся, я не знаю, так как, внезапно проснувшись, услышал лишь окончание разговора моих родителей о произошедшем. Говорили на пониженных тонах – время ночное (сын спит) да и содержание разговора не для посторонних ушей. Из услышанного явствовало: пьяный офицер ранил одного из курсантов. Пуля задела колено. Родители решали, как быть папе в этой непростой ситуации – немедленно дать знать начальству относительно случившегося или же выждать, не возникать. В результате было решено: если спросят – рассказать всё, как было, а не спросят, ну и слава Богу! Финал этой истории мне неизвестен, но сейчас я очень жалею, что не поинтересовался у мамы годы спустя, чем всё закончилось. Интересное дело – в течении многих лет, финал этой истории меня совершенно не интересовал, а вот теперь, на излёте жизни, у меня вдруг любопытство разгорелось по ходу написания мемуаров. А из-за чего стрельба?! Да было ли разбирательство? А что в конечном итоге? Ох, много вопросов мог бы я задать покойной маме по самым разным поводам, да задал лишь один. Он касался опять-таки случайно услышанного мной, только на этот раз разговаривали мама и её приятельница, Наля Красикова. Дело шло, в частности, о… печатании фальшивых денег.
Впрочем, оставим фальшивомонетничество на потом, сейчас лишь замечу: писание мемуаров, оказывается, порождает любопытство к собственному прошлому. Некоторые факты, которые когда-то были тебе совсем неинтересны, вдруг приобретают важность, едва ты начинаешь копаться в собственной памяти. В нашей жизни мы очень часто выбрасываем из дому то одно, то другое, думая, что всё это нам больше никогда не понадобится. И как же мы иногда жестоко ошибаемся при этом. Вот так же и с жизненными фактами – нередко мы бездумно выбрасываем их из нашей памяти, как не имеющих никакого значения, а на самом – то деле им со временем, может статься, цены не будет. Наши воспоминания о фактах далёкого прошлого не что иное, как наш личный, очень ценный антиквариат. Его тщательно беречь надо! Прошлое часто дорогого стоит, хотя сразу ценность того или иного факта и оценить – то поначалу трудно. Особенно если он вдруг совершенно неожиданно всплыл в твоей памяти. Скажем, по ходу писания мемуаров. Ну, например, рассказал я выше об инциденте со стрельбой. Что и говорить, о многом говорит он, в том числе о российских реалиях. Хорошо врезался в мою память. А вот ещё несколько фрагментиков из моей жизни в Новосибирске, неожиданно всплывших в памяти.
Отец куда-то недалеко ездил по своим делам. Вернувшись, он привёз подарки мне и маме. Маме – букетик жёлтых цветов с названием Болотная калуженка. Мне – двух ящериц. Одна была зелёной и довольно большой. К тому же и смертельно больной, а потому быстро околела. Вторая оказалась обычной прыткой ящеркой, одной из тех, что отбрасывают свой хвост в случае опасности. Факты эти никак не тянут на причисление их к судьбоносным картам – фактам, формирующим пасьянс моей жизни. Но, взлетев неожиданно в моей памяти из каких-то её лабиринтов, эти светлячки моей жизни прочерчивают яркие траектории в моей душе, придавая жизненному пасьянсу некий нацвет. Вернёмся, однако, из мира размышлений в мир реальных событий.
Будучи в злосчастной командировке, отец на обратном пути сумел задержаться на несколько дней в Москве, остановившись не в нашей квартире, а в квартире маминого родного брата, дяди Рафаила – на Курбатовском, остановиться не было никакой возможности по самым различным причинам. В двух комнатах (смежных), где как-то существовать было возможно, временно поселилась семья некоего Гусева – отец, мать и больной мальчик, которому отец что-то подарил, кажется, нашего новогоднего Деда Мороза. Гусевы согревали место своего проживания посредством железной печки – буржуйки, обогревательного устройства, сделанного из стали и чугуна с дымоходом – трубой, выводящей продукты горения из топки на улицу через окно комнаты.
Из Москвы отец привёз в Новосибирск полушубок на лисьем меху, альбом с японскими почтовыми открытками, две книги и ещё что-то, не оставшееся в моей памяти. В кармане полушубка я обнаружил… готовальню, неизвестно каким образом там оказавшуюся. Вскоре полушубок был то ли продан, то ли обменен на толкучке (рынке, иными словами) на продукты – после болезни мне требовалось усиленное питание. С японскими открытками, кстати, очень красивыми, я поступил по – варварски. Поскольку лица некоторых японок на открытках мне страшно не понравились, я по – глупости решил пройтись по ним простым карандашом, пририсовывая некоторым красоткам из Страны восходящего солнца усы и что-то там ещё. Несколько позже, уже в Москве, вдобавок к усам я выразил в письменном виде, прямо на открытках, своё компетентное мнение о лицах некоторых японских дам. Именно некоторых, так как у других из них лица были очаровательны и меня нисколько не возмущали. Каким образом этот альбом с японскими открытками оказался в распоряжении отца, мне неизвестно.
Что касается книг, то это были уже упомянутый выше «Новый швейцарский Робинзон» и «Хижина дяди Тома» Гарриет Бичер-Стоу. Последнюю книгу отец вскоре обменял на детские стихи Владимира Маяковского, которого очень почитал. Впрочем, обмен произошёл в первую очередь не по причине любви папы к творчеству поэта – горлана, а в силу понимания того, что знакомиться с романом Бичер-Стой мне немножко рановато. Тут я должен оговориться, читать я научился, уже вернувшись в Москву, а потому книжки мне читали родители, естественно, вслух. Забавная деталь – я некоторое время никак не мог понять, как это можно читать книжки не вслух, про себя.
Детские стихи Владимира Владимировича не произвели на меня ни малейшего впечатления. Они и сейчас не вызывают у меня особого восторга. Впрочем, и не только детские. Тем более странным может показаться моё предположение, что в своём предыдущем воплощении я был именно… этим человеком. Вероятность такой реинкарнации я оцениваю процентов в 20–25. Но не будем забегать далеко вперёд. Всему своё время.
В Новосибирске я в первый и последний раз в жизни был свидетелем ссоры родителей между собой. Думаю, это была не первая их супружеская ссора, но в Москве они могли выяснять отношения не в моём присутствии – комнат было предостаточно, а в Новосибирске деваться было некуда: комната одна, коридор же офицерского общежития, само собою, для семейных объяснений был совершенно не пригоден. Размолвка произошла из-за Деда Мороза, а всё закончилось поломкой замка дамской сумочки моей мамы. Произошло это после того, как отец рассказал нам о подарке, сделанном им больному мальчику. Мама страшно расстроилась из-за этого и в течение довольно длительного времени пеняла отцу за этот его поступок. Отец был довольно выдержанным человеком, но в конце концов он не выдержал, схватил мамину женскую сумочку и шваркнул её об пол. Замок сумочки оказался повреждённым, и как потом отец не пытался починить его, ничего не получалось. Поломка замка завершилась примирением родителей.
Именно в Новосибирске я впервые в своей жизни стал свидетелем человеческих бед и трагедий, именно там я начал постигать азы самостоятельного человеческого существования, именно в эвакуации началось моё знакомство с поэзией Пушкина. Начну с «Нашего всего».
Как я уже писал выше, с точки зрения папы, читать мне роман Бичер-Стоу было ещё рановато, а вот познакомить с поэмой «Руслан и Людмила», пожалуй, в самый раз – ведь там и про карлика-Черномора и про живую голову. Яркие сказочные персонажи. Чтение поэмы началось, но вот что интересно. Из прочитанного мне папой в памяти моей в первую очередь осталась следующая строка поэмы: «И вот невесту молодую ведут на брачную постель…». Гм… Впрочем, слова «И покатилась голова…» также запомнились. Я всё пытался представить себе, как она покатилась. Этот вопрос очень меня волновал.
Что касается постижения азов самостоятельного существования, то один из них относился к умению самостоятельно завязывать шнурки на обуви. Этой премудрости меня обучал мой старший приятель Мишка Мишустин в присутствии папы. Интересная аналогия. Писатель Стендаль, оказавшись в расположении наполеоновской армии, никак не мог управиться со своею кобылой. На помощь к будущему корифею французской литературы пришли господа офицеры, обучившие увальня «высокому искусству держать поводья между средним и указательным пальцами, правильно опоясываться саблей…» и т. д.
Больше всего такого рода аналогий оказалось в конце концов именно в моей «спарке» с французским писателем Фредериком Стендалем (Анри Марией Бейлем), и это позволило мне сделать предположение, что именно им я был в моём воплощении, предшествовавшим моему появлению на свет в качестве поэта – горлана Маяковского. Вероятность такой инкарнации я оцениваю весьма высоко – процентов в 80–85, а то и выше. По ходу моего повествования будут приводиться всё новые и новые совпадения (и не только совпадения), позволяющие мне обосновывать мою стендалевскую гипотезу. Впрочем, и другие гипотезы подобного рода обойдёнными не будут, составив совокупность карт – событий № 6.
Теперь о трагедиях, о человеческих бедах, свидетелем которых я стал в Новосибирске. Одна из них случилась с воспитательницей нашего детского сада Басой Борисовной, получившей похоронку. Дело касалось её мужа. Вспоминаю опухшее от слёз лицо этой женщины, вышедшей в этот день на работу и старающейся держать себя в руках из последних сил. Кажется, она была еврейкой. Вместе с похоронкой наша воспитательница получила ещё и фотографию, отправленную ей боевыми товарищами мужа. На фото было запечатлено бездыханное тело убитого.
Вторая трагедия случилась уже в самом Новосибирске.
Некая женщина потеряла одновременно двух своих детей, мальчика и девочку, при страшных обстоятельствах – они провалились в выгребную яму, у которой дети почему-то затеяли игру и которая, опять-таки почему-то, не была соответствующим образом огорожена и снабжена предупреждениями об опасности. Помню, как эту обезумевшую от несчастья женщину в окружении разного рода зевак, преимущественно детского возраста, вели мимо нашего общежития, крепко держа за руки. Неистово рыдая, она пыталась вырваться и схватить кого-нибудь из детишек, воображая того или иного ребёнка своим чадом, крича что-то вроде «Ах вы мои ненаглядные!». Это была страшная картина. Господи, за что же Ты послал такое этой несчастной женщине?! За что?!
Начал вот описывать этот фрагмент моей жизни, и он обжог мою душу. Почему? История – то старая – престарая, меня, в принципе, никоим образом не касающаяся, а вот поди ж ты. Может быть, это старость моя даёт о себе знать, а, может быть, всё дело во вчерашней фотографии, обнаруженной мной во время очередного «сеанса» разборки вещей, свалившихся на мою голову после смерти Риты.
Фотография сделана в 1978 году в Харькове. На ней Рита и Виктор. Жене 41 год, она выглядит очень привлекательной. Сыну десять лет. Я всё время смотрю на этот снимок, и душа моя при каждом новом взгляде на него погружается в печаль. Мне словно сигналят из другого мира: «Пожалуйста, не ругай меня! Ну пожалуйста!» Увы! После смерти жены или мужа, вдовец или вдова, разбираясь в оставленном наследстве, могут обнаружить нечто, способное вызвать негодование. Нечто это может быть самым различным. В моём случае это были вещи, громадное количество вещей различного рода – от постельного белья до носильных.
Меня могут спросить, так чем вы недовольны – обилием вещей? Тут радоваться надо – глядишь, их до конца ваших дней хватит. Не только хватит, но и ещё на пятьдесят последующих лет останется. Вот только неизвестно кому. К тому же вещи – то – не деньги, которые в банке держать можно; вещи в квартире жилплощадь занимают во всех трёх измерениях, а если их чересчур много, то они её обитателей, того гляди, из квартиры выживут. И никому не пожалуешься. С вещами самому разбираться придётся, причём очень серьёзно. С каждой персонально. На это уходит уйма времени и нервной энергии, а тебе – то уже за восемьдесят – силы, само собою, далеко не те, что были когда-то; да ещё этот проклятый «флажок» на часах твоей жизни почти в горизонтальной положении. Вот – вот упадёт. А на фотографии 1978 год. Жена с сыном. Она ещё очень привлекательна. Ещё полжизни впереди. Ещё… Дойдём ещё, дай Бог, и до 1978 года, а там, глядишь, и до нового миллениума. Что поделаешь, вспоминаю чужую беду на фоне собственной. Сегодняшней, острой. И беда моя помимо моей воли вторгается в повествование о событиях шестидесятилетней давности, как бы актуализируя их на некоторое время.
Война тем временем продолжалась. Наступил 1943 год, в начале которого отца снова отправили в действующую армию. Одним из многочисленных воспоминаний о нём остались его капитанские шпалы, обнаруженные мной в ящике тумбочки, – армия перешла уже на погоны. Впрочем, погоны меня как-то мало интересовали, куда больше меня занимали другие атрибуты военного обмундирования, например, портупея и головные уборы. Головным убором отца была пилотка, а мне очень хотелось, чтобы он носил фуражку с лакированным козырьком. Портупея производила на меня заметное впечатление, но отец почему-то её не носил, и я всё ждал, когда она у него появится. Не появилась. Не оправдалось ещё одно моё ожидание, касающееся, правда, не воинской атрибутики, а воинских званий – я с нетерпением ждал, когда отец станет майором и капитаны станут стоять перед ним по стойке смирно. К тому же до меня никак не доходило, почему это мой сухопутный папа именуется капитаном – ведь капитаны это те, кто водят корабли по морям и океанам…
Ох уж эти ребячьи фантазии и желания времён войны.
Пределом моих мальчишеских мечтаний в эти нелёгкие времена было обладание дамским браунингом – пистолетом весьма небольших размеров. Это огнестрельное оружие я как-то совершенно случайно увидел в руках какого-то офицера, разобравшего и затем собравшего браунинг на глазах нескольких мальчишек, обступивших военного дядю. Не знаю, как другие, но при виде этого оружия ближнего боя, оружия такого маленького и изящного, чуть ли не игрушечного, я сразу почувствовал неодолимое к нему притяжение. Интересный факт, по воспоминаниям Вероники Полонской, Маяковский застрелился именно из дамского браунинга. По ходу очередного нервно – психического срыва.
Итак, отец был снова направлен в действующую армию в качестве фронтового эпидемиолога. Медсанбат, в котором папа нёс воинскую службу, в конце 1943 года располагался в Смоленске, входя в состав 3-го Белорусского фронта. Командовал фронтом генерал армии Черняховский. А вот командование тылами нашего семейного «фронта» целиком и полностью легло на плечи мамы. Учтя, что в 1943 году войсковая линия фронта стала неудержимо продвигаться на Запад, командующий тылом фронта семейного твёрдо решила максимально подтянуть его к фронту боевых действий, например, в Москву. Но как сделать это, если при существующих условиях перемещение граждан СССР по его территории было весьма ограничено и довольно строго контролировалось? Требовалось разрешение на выезд в Москву. Его получение оказалось весьма непростым делом, бывшим чем-то сродни операции, проводимой пехотной ротой при выдвижении вперёд – на новые рубежи. Вот только пехотная рота никогда не передислоцируется за раз на несколько тысяч километров. Мама успешно провела нашу семейную передислокацию. К тому же удача очень способствовала этому. Произошло всё так.
Из новосибирского госпиталя в Москву направлялся в нейрохирургическую клинику тяжело больной подполковник Сусликов – у него был рак мозга. Кроме его диагноза про этого военного было также известно, что в Москве у него были жена и сын, им брошенные, а в Новосибирске оставалась его новая молодая жена, его бросившая в свою очередь, предварительно хорошо обобравши своего смертельно больного мужа. Сусликова кто-то должен был сопровождать из медицинского персонала. Эту роль взяла на себя мама. Но как быть со мною?! Не может же сопровождающая брать с собою в дорогу собственного сына. Такое не предусмотрено никакими инструкциями. Как же быть?! А вот так: меня решили провезти… нелегально. Это означало: при каждой проверке я должен был немедленно забираться на третью полку вагонного отсека, где мы располагались, чем-то укрыться там и затаиться. Если же меня обнаружит, я должен сказать, что прихожусь сыном подполковнику Сусликову. Помнится, за время следования поезда до Москвы я только один раз прятался на третьей полке. Всё, к счастью, обошлось.
Подполковник очень хотел следовать к месту назначения в «мягком вагоне», но свободных мест в «мягком» не нашлось, пришлось удовольствоваться плацкартным. Дорога до столицы заняла всего пять дней. По тем временам это был не срок, особенно, если вспомнить, как в 1942 году мы с мамой тащились целый месяц из Башкирии до Новосибирска. Нашими попутчиками на этот раз были в основном офицеры, направлявшиеся в действующую армию. Время в дороге они проводили за игрою в карты – резались в козла. Из офицеров мне запомнился молодой и симпатичный старший лейтенант, хотя на его погонах были только по две маленьких лейтенантских звёздочки. Наш попутчик это несоответствие количества звёздочек на погонах его воинскому званию объяснял следующим образом. Одна звёздочка сломалась, а запасных под рукою не нашлось. Пришлось удалить с другого погона третью звёздочку. Иначе никак – нельзя же иметь на одном погоне три знака отличия, а на другом только два. Более того, старлей, по его словам, был уже произведён в капитаны, да вот опять эти чёртовы звёздочки. У молодого офицера в Москве была невеста, и он вёз ей подарок – женскую сумочку. Он несколько раз спрашивал мнение мамы об этом предмете. Сумка, по её мнению, была ужасно безвкусной, но, не желая огорчить молодого военного, моя родительница каким – то образом уходила от чистосердечного ответа на вопросы «капитан – лейтенанта». Остаётся добавить, молодой офицер был всю дорогу не очень весел, хорошо понимая, что с войны может не вернуться.
Подполковник Сусликов также оптимизмом не отличался по понятным причинам. Он тоже вёз в Москву подарок – оставленной им когда-то жене. Тут также всё понятно – ведь кто-то же должен приютить его на первое время, а после навещать в больнице. Этим подарком был патефон, который в свою очередь весьма скрашивал наше путешествие до столицы нашей родины. Его заводили по многу раз на день. Мне особенно хорошо запомнились два музыкальных произведения. Одно из них было очень популярной в то время мелодией из кинофильма Рене Клера «Под крышами Парижа». Другое именовалось «Вальсом цветов». Но это не был вальс Чайковского из «Щелкунчика». Первая мелодия была написана в мажоре, вторая – в миноре.
Но вот за окнами и Москва. Осенняя и вечерняя. До полной остановки состава ещё несколько минут, но пассажиры уже толпятся у выхода из вагона. Впрочем, я ещё не знаю, что мы почти приехали, и интересуюсь у какого-то пожилого пассажира относительно станции, на которую мы прибываем. Мне отвечают:
– Москва!
Итак, наш евразийский анабазис завершён. Мы дома. Почти.
Нас, естественно, никто не встречает – мама ведь никому не давала телеграммы о нашем прибытии, – а вот подполковника Сусликова встречают – сын, подросток лет четырнадцати. Он и увозит с собою родного отца, ранее бросившего его с матерью ради другой женщины. Как потом выяснила мама, подполковник был определён в военный госпиталь соответствующего медицинского профиля и вскоре умер. Даже как-то странно получилось. Война идёт, каждый день люди тысячами погибают на фронте, а тут военный человек умирает в глубоком уже тылу от совершенно «штатской» болезни. Вроде бы нелепица какая – то. Вроде бы. Вот только война, само собою, не выключает автоматически из человеческого бытия разного рода «гражданские» болезни – сердечно-сосудистые, онкологические и далее по списку.
С вокзала мы прямиком отправляемся к бабушке Бэлле – на Разгуляй. Кажется, ехали с пересадкой. На чём сначала, уже не помню сегодня, а вот заканчивали наш путь на трамвае. В его вагоне и обнаружилась крайне неприятная для нас вещь – вверенный мне чемоданчик с документами и облигациями государственных займов забыт мной в вагоне или салоне предыдущего транспортного средства. Ох уж эта моя рассеянность! Много крови она мне попортила в жизни. Впоследствии мама неоднократно обращалась в бюро находок вещей, забытых на транспорте. Безрезультатно. Бог с ними, с облигациями займов – по большому счёту грош им была цена при советской власти; куда серьёзней обстояло дело с документами – восстановить их, например, диплом об окончании высшего учебного заведения, было ох как непросто. Восстановили, однако.