Сочинила себе стишок на день рождения:
Я желаю себе одного:
На губах чтоб моих молоко
Никогда б не обсохло.
Чтобы Муза не дохла,
Чтоб писалось легко,
Продавалось бы ловко,
И у Кевина чтоб моего
Не пропала мужская сноровка.
Оглядываясь назад, я думаю, что мне надо было родиться блондинкой. Блондинкам хорошо: их мужики любят, и им ноги можно брить раз в неделю.
Ещё надо было пойти не в литературные агенты, а в артистки. Страсть к сценическому успеху у меня появилась ещё в детстве, во время отдыха в крымском санатории.
На концерт самодеятельности я записалась читать стихи. Конферансье вывел меня на ярко освещённую сцену.
– Сейчас эта милая девочка прочтёт нам стишок Есенина, – сообщил он переполненному залу.
Я нервно сглотнула.
– Ой, я начало забыла…
– Ну, давай откуда помнишь.
Я простёрла руку к зрителям.
– Шум и гам в этом логове жутком,
И всю ночь напролёт до зари
Я читаю стихи проституткам…
Это был успех! До конца смены отдыхающие провожали меня взглядами и называли «та самая артистка».
Ещё надо было побольше заниматься развратом. Недавно одна мадам прислала мне рукопись – я аж обзавидовалась главной героине: «Лиза и ахнуть не успела, как ощутила себя пронзённой чуть ли не насквозь. Граф крепко держал её за бедра, направляя и в то же время не позволяя „сорваться с крючка“». Куда Лиза ни придёт – везде за какой-нибудь «крючок» зацепится. Вот это жизнь!
А ещё мне давно пора сесть на здоровую диету: чтоб никаких пирожных, никаких стейков. Салат, капустка, яблочко – это всё, что мне нужно для полного счастья.
Поделилась мечтами с Мелиссой: блондинистость, сцена, секс, вегетарианское меню…
– Тебе надо было родиться белым кроликом и жить в шляпе у фокусника, – сказала она.
– Денег проводники зарабатывают во сколько! – сказал второгодник Ерёмин и сделал жест рыбака, описывающего добычу.
Мы, желторотые первокурсники, слушали его, онемев от уважения. Среди нашей тощей, очкастой стаи Еремин смотрелся как танк среди велосипедов, и мы не могли не верить ему.
– А где, ты говоришь, в проводники записывают? – не утерпела я.
Еремин поворотил сытый взгляд, вынул из моей руки сигарету и затушил её в пепельнице.
– А тебе, деточка, я не рекомендую работать по этой специальности.
Но нужный адресок дал.
Оказалось, что железная дорога охотно нанимала студентов на лето. Направление на поезд нужно было получить в узком, как амбразура, окошке: жирная рука на несколько минут забирала паспорт, и, если среди страниц обнаруживалась двадцатипятирублевка, проводника ставили на юга; если червонец – на «хлебный» Хабаровск, а за справку из студенческой поликлиники слали матом в неперспективный Северодвинск.
– Дурища, – ласково пробасила моя напарница тётя Валя, весёлая богиня пассажирских перевозок. – Слушай сюда, щас я тебе повышение квалификации сделаю.
Под стук колёс и бульканье водки я познала все секреты проводницкого ремесла. Тётя Валя была человеком добрым и словоохотливым и, если ей давали вовремя опохмелиться, не утаивала ничего.
– Лучше всего в Грузию ездить, – говорила она. – Там, как абрикосы поспеют, в кассах тут же кончаются билеты – ну, чтоб не ездил, кто не надо, и ценные места в вагонах не занимал. Припрут мне, бывало, сто ящиков с абрикосами, заставят все полки и денег насуют – чтоб я довольная была. А к ящикам у них завсегда грузин прилагался – и тоже, понимаешь, с деньгами для чистосердечной благодарности. Начальник поезда идёт – ему даст; ревизор идёт – ему; милиционер заглянет – и ему спасибо скажут. Такой уж грузины хороший народ.
У тёти Вали не сложились отношения с окошком-амбразурой, и её лишили абрикосовых привилегий. Но и по пути в Северодвинск мы умудрялись зарабатывать немалые деньги. Главным источником дохода были «зайцы» – с билетами была напряжёнка не только в Грузии.
Если в поезд заходили ревизоры, один из проводников оставался заговаривать им зубы, а второй бежал в соседний вагон предупреждать коллег. Сигнал тревоги распространялся, как огонь по сухостою. «Зайцев» в спешном порядке прятали: кого в туалетах запирали, кого отправляли в вагон-ресторан, а кому за небольшую денежку продавали использованные билеты с прошлого рейса.
Впрочем, если «зайца» ловили, особой беды не было. Совесть ревизора мгновенно усыплялась либо водкой, либо взяткой.
Ещё одним источником дохода были бутылки: иногда с вагона собиралось по 10 мешков. На конечной станции к перрону подъезжали тёмные личности и, загрузив стеклотару в машину, отсчитывали нам мятые, пахнущие пивом рубли. В приёмных пунктах бутылка шла по двадцать копеек, а тёмные личности платили нам по пятнадцать. И все были довольны.
Сахар, который проводники выдавали пассажирам, был фирменным, железнодорожным. Но при этом – сворованным непосредственно с завода и перепроданным нам за полцены. Обёртка на месте, качество то, что надо, – ни один ревизор не придерётся. То же самое было с чаем.
Если нам выпадал рейс на Дальний Восток, мы заставляли всё служебное купе яйцами. Половина тухла по дороге, но их всё равно брали нарасхват.
Но главная тайна проводницкой профессии была пострашнее тухлых яиц. Дело в том, что постельное бельё нам выдавали по количеству койко-мест. А ведь кто-то сходил раньше, кто-то подсаживался позже.
Откровение мне было во время первого рейса на Север.
– Тёть Валь, пассажиры спать хотят – бельё требуют, – сообщила я, влетая в служебное купе.
– Щас, щас…
Вытерев сладкие губы, тётя Валя нагнулась над мешком с использованным бельем и вытащила комок грязных простыней.
– Делай как я.
Она разложила простыни на сидении и стала разглаживать их мокрой тряпкой.
Я с ужасом смотрела, как тётя Валя складывает влажное бельё, придавая ему приблизительно товарный вид.
– Теперь приглуши свет в вагоне, чтоб никто ничего не заметил, – сказала тётя Валя и, подняв стопку «чистых» простыней, вышла в коридор.
Я была уверена, что её сейчас побьют.
– Но ведь они же заметят, что белье сырое!
– А мы скажем, что у нас сушилка в прачечной сломалась.
В рейсах на Украину и на Север некоторые комплекты белья использовались по три раза. В рейсах на Дальний Восток – бывало, и по четыре. И никто НИ РАЗУ не возмутился.
Раздав белье и окончательно погасив свет в вагоне, тётя Валя доставала очередную бутылку и выпивала за крепкие нервы советского народа.
Мелисса постоянно упрекает меня в том, что мои вещи не подходят друг к другу: туфли – к сумке, заколка – к носкам, лак – к клавиатуре…
– Ты не настоящая женщина, – говорит она мне. – В тебе нет страсти к гармонии.
А вот и есть! Сегодня я отыскала в шкафу чудную юбочку – тон в тон к моему синяку на ноге.
Весь день чувствовала себя Женщиной с большой буквы «Ж».
Доцент Пьющенко имел масляну головушку, шёлкову бородушку и антисоветский крестик на груди. Поговаривали, что дома у него есть абордажная сабля и настоящий индейский тотем. А ещё он знал наизусть всего Маяковского.
В университетском гардеробе пальто Пьющенко было объектом паломничества – студентки подкладывали в его карманы признания в любви и заговорённые локоны. Я ничего не подкладывала и только стояла на стрёме, пока Женя Кокина вдыхала ароматы пьющенковского воротника.
Она опускала в карман дефицитных «Мишек на севере» – как монетки в турникет метро: «Пусти!» Но Пьющенко не пускал. Загадочный и неприступный, он проходил мимо неё, клал портфель на кафедру и приступал к лекциям по истории КПСС.
У нас отменили последнюю пару, и я решила зайти за Кокиной на истфак. В коридорах было тихо, только вода где-то билась о раковину. Я приоткрыла дверь в аудиторию.
Пьющенко со своей бородкой был похож на мятежного кардинала.
– Единицы из вас выберут свободу: большинство предпочтёт стабильность. Быть свободным страшно: если оступишься – тебе некого винить, кроме себя. А если ты плывёшь по течению, то виноватыми всегда окажутся другие: не туда привели, не на то указали. По большому счёту стабильность – это сверхценность детского мира. Дети любят повторяющиеся ритуалы: перечитывать одни и те же книжки, смотреть одни и те же диафильмы. Взрослому же человеку (по-настоящему взрослому) свойственно искать самореализации – то есть перемен, и потому он не может без свободы. Иначе какая это будет самореализация, если кто-то принимает за него решения?
Я стояла, не смея шелохнуться. Воспари Пьющенко к портретам Маркса и Энгельса – я бы так не удивилась.
– Стабильность – это не когда у тебя все хорошо, а когда в твоей жизни ничего не меняется: ни в лучшую, ни в худшую сторону. Стабильность – это стоячая лужа, и вода в ней обязательно протухнет. Лично я всегда буду отстаивать свободу. Буду бороться за то, чтобы у меня было право самовыражаться, самореализовываться и расти над своей стабильностью.
С того дня я заболела. Пальто с котиковым воротником наполнилось для меня особым смыслом. Ночами я разрабатывала планы «самореализации», а днём обсуждала с Кокиной пьющенковские достоинства. Она не знала про мою тайную страсть и благодушно выдавала все явки и пароли: что он сказал, где бывал и кому поставил «неуд» на семинаре.
Как я жалела, что он ничего у нас не преподавал! Я могла бы написать ему поэтичный курсовик! Я могла бы выйти к доске в перешитой из шарфа мини-юбке. А ещё – ходить на все дополнительные занятия и отработки и бесконечно пересдавать экзамены.
Случай представился на новогоднем капустнике, где Пьющенко должен был играть Лешего, а я – Бабу-Ягу.
– Гримироваться идите в туалет, – велел нам художественный руководитель. – А то в гримёрке зеркало разбилось.
– В мужском лампочки нет, – отозвался Пьющенко.
– Так идите в женский.
Пьющенко стоял перед зеркалом и неумело красился – приоткрыв рот и вытаращив глаза.
– Слушай, помоги, а?
Обмирая, я коснулась его щеки. А потом вдруг прошептала:
– А вы – мне.
Пьющенко удивился.
– Так у меня плохо получится.
– Ничего. Я сегодня Баба-Яга.
Мы молча разрисовывали друг друга. И вдруг он взял и поцеловал меня. Какие-то девки сунулись в туалет и тут же вылетели, завизжав от страха. Не сговариваясь, мы посмотрели на себя в зеркало: две чёрные рожи со смазанными ртами и вздыбленными космами.
Вечерами мы бродили по заснеженному городу, где каждый фонарь был волшебным. Пьющенко рассказывал о Фоме Аквинском, физике ядра и русской национальной идее… Я начала писать стихи и отсылать их в журнал «Юность».
Чем больше я его слушала, тем сильнее мне хотелось замуж. Я представляла, как позеленеет Кокина, узнав о нашей свадьбе. Последние страницы моих конспектов покрылись живописными каракулями – я тренировалась расписываться «Пьющенко».
Я ничего не понимала: теперь его устраивала стабильность. Ему было достаточно того, что мне 18 лет и я умею слушать, затаив дыхание. Пришлось снова браться за самореализацию.
Целую неделю я наговаривала на родную мать: мол, сторожит, блюдёт и, если что, – убьёт. Пьющенко деликатно сочувствовал.
– Мама всё про нас знает! – заявила я. – Она нашла мой календарик с месячными.
– Что? – не понял Пьющенко.
– Ну, календарик… Там отмечено, когда нам можно, а когда нельзя.
– Знаешь, – наконец вымолвил он, – пожалуй, я завтра не смогу к вам прийти. Нам нельзя травмировать маму.
Он всё чаще ссылался на дела. В моих стихах вместо восклицательных стали появляться вопросительные знаки.
– Как говорил Шопенгауэр, кто не любит одиночества, тот не любит свободы, – говорил он.
Я злилась.
– Как писал Гребенников, трус не играет в хоккей.
За меня отомстили влюблённые студентки: кто-то доложил наверх о пьющенковских вольностях, и его вычистили из партии. А когда он начал бегать по инстанциям, ему стало совсем некогда.
На очередном сеансе психоанализа Арни спросил, что сыграло в моей жизни самую важную роль.
– Эмиграция? Любовь? Дружба?
– Книги.
После института мама заходила в детскую библиотеку и набирала мне чтива на неделю. А я ждала её, как беженец – гуманитарной помощи. Когда она возвращалась, я вываливала книги на кровать, дрожа от предвкушения. Это было такое счастье – иметь что читать!
Как религиозный фанатик вычисляет единоверцев, так я вычисляю книгочеев. Не любых: бывают люди, которые накачивают себя невероятной дрянью. Мои единоверцы – это те, кому скучно жить в одном и том же мире. Кевин – как раз такой.
Встречаясь, мы говорим о книгах и всевозможных вкусностях, найденных тут и там. Наше любимое развлечение – переворачивать себе сознание.
Сегодня мы поехали на океан – бродить по песку и смотреть на корабли. Сев в машину, Кевин включил очередную аудиокнигу.
– Реинкарнация – всё-таки не миф, – сказал он. – И телепортация тоже. Нужно только уметь читать книги. Или на худой конец слушать.
Мы мчались по 405-му фривэю, меняли линии, томились в трафике, но наши глаза ничего не видели.
Избы, огороды с репою… Мужики – в поле, бабы – по домам. И вдруг крик: «Половцы!»
Похватав детей, мы бежим в городище, за стены. Сердца бьются, в глазах туман. Отобьёмся? Нет?
Их туча – в лисьих шапках, на низкорослых коньках. Они несутся на нас лавиной, с визгом и воем. Ударившись о стены, откатываются. Летят стрелы, копья… Кто-то валится рядом, убитый.
Отобьёмся? Нет? Если половцы прорвутся в городище, всех порешат: полоснут клинком по горлу и дальше поскачут – грабить.
И нет ни правых, ни виноватых. Если отобьёмся, мы сами на них пойдём по весне. Они знатную добычу с прошлого похода привезли, и у женщин их – золотые монисты…
Мой первый супруг, Димочка Кегельбан, возник на горизонте, когда я ела сосиску в студенческой столовке.
– Холодная? – спросил он, окинув меня взглядом.
– Страстная! – отозвалась я.
Компот мы допивали вместе. Димочка вылавливал из стакана курагу и рассказывал приличные анекдоты. Я волновалась. Мальчик был высоким и почти красивым. Особенно мне нравились губы – такими только малину кушать и девушек развращать.
Димочка подвернулся мне очень кстати. Доцент Пьющенко уже не грел се́рдца – из-за партийных неурядиц он сделался криклив и зануден, как вокзальная уборщица. А Кегельбан явно обладал жизнерадостным характером и страстью к дешёвому выпендрежу. Мы с ним были два сапога пара.
Его мама – дама с внешностью семитской царицы – не знала, то ли радоваться моему появлению, то ли огорчаться. Из-за меня Димочка полюбил ходить в университет – чего раньше не наблюдалось, – из-за меня же начал пропускать семейные торжества и невнимательно слушать взрослых.
Отношения у нас были бурными. Мы ссорились так, что мама каждый раз надеялась, что ВСЁ. Но царапины на Димкином лице заживали, мои штаны зашивались, и всё начиналось по новой.
Мама смирилась со мной и помогла мне устроиться на работу – в редакцию «Вечернего вагонника». Глядя на меня, Димочка тоже начал трудиться – сторожем. Ему претило кому-либо подчиняться, а сразу в начальники его не брали. К тому же в те времена сторожа с высшим образованием были в почёте.
– Вольнодумец и диссидент! – говорили о нём знакомые.
– Лентяй и балбес! – кипятилась мама.
Моё сердце тоже томилось. Кегельбану было абсолютно наплевать на профсоюзные путёвки и продуктовые наборы с майонезом, а биться за квартиру он и вовсе не собирался.
По вечерам Димочка замирал перед телевизором и ждал счастья. И счастье на него свалилось: по таинственным еврейским каналам его мама раздобыла приглашение в Америку. Кегельбаны принялись лихорадочно собираться.
– А я без моей девушки не поеду, – заявил Димочка.
Мама схватилась за голову.
– Неужели тебе мало меня и папы?
– Мало!
Я была польщена. Не то чтобы мне хотелось эмигрировать (про Америку я знала только то, что она всё время загнивает), просто я впервые столкнулась с любовью, перед которой была бессильна даже мама-локомотив.
– Хочешь замуж за ленивого, вредного, скандального еврея с чувством юмора и видами на выезд? – спросил Димочка.
– А как же мои? – выдохнула я. – Папа всю жизнь ненавидел Америку.
– Пусть теперь Гондурас ненавидит.
Родители восприняли новость о моём браке и отъезде как конец света.
– Видеть тебя больше не желаю! – вопил папа и бил кулаком по столу.
Но я уже закусила удила. Мне мерещились Нью-Йорк – город контрастов, Жёлтый Дьявол, Белый Клык и Хижина дяди Тома.
– Там ведь одна безработица! – причитала мама. – Что ты будешь делать в этой Америке?
– Мы с Кегельбаном будем любить друг друга, – гордо ответила я.
Как оказалось, любовь побеждает всё, кроме счетов за квартиру.
Еврейские знакомые снабдили Димочку работой в фирме, занимающейся спецоптикой: он должен был выгравировывать на объективах слова «Made in USA». Димочка тосковал, покупал на всю зарплату пластинки и проклинал капитализм. Я работала на трёх работах и проклинала его.
– Кегельбан, либо ты встаёшь на ноги и начинаешь процветать, либо ты валишь из моей квартиры!
Димочка обижался и уходил в ночь. Я тряслась от любви и ненависти.
Однажды он привёл с собой нежное черноокое создание с родинкой на щеке. Нет, не девочку. Мальчика.
Мы сразу друг другу не понравились. Мальчик тяжко ревновал и доказывал мне, что я не понимаю Димочкиной глубины. Я огрызалась.
Через полгода Кегельбан был спущен с лестницы вместе с другом и сворованными с работы объективами.
Сменив множество друзей и домов, он прибился к содержателю арт-галереи и остался скрашивать его досуг. Сейчас владеет половиной предприятия и делает вид, что чутко разбирается в искусстве.
Помню, как я встретила его на книжной ярмарке в Лос-Анджелесе. Смотрела и не могла понять, почему он чужой. Не как раньше – с надрывом и болью, а просто так: чужой, неинтересный, ненужный.
Димочка ни о чём меня не расспрашивал. Пытался хвастаться: «У моего друга крутой бассейн, и мне там разрешают купаться… У него целая вилла, и я там иногда живу…» Он совершенно искренне гордился тем, что подбирал объедки с чужого стола.
Я потом долго думала о нем. Некрасивый. И футболка дурацкая, и серёжка в ухе… А ведь когда-то я это так любила! Всё то же самое!
Не постигаю.
Есть такая профессия: изо дня в день, из года в год делать людей несчастными. Это не надзиратели тюрем и не преступники – это скромные клерки, работающие в американском посольстве в Москве. У них есть инструкция: расценивать каждого человека как потенциального иммигранта, – и потому они отказывают в визах почти всем.
За пуленепробиваемым стеклом, как в аквариуме, сидит рыба и решает, поедет отец к дочери или нет; нужно человеку навестить подругу или не нужно; стоит бизнесмену заводить связи в Америке или нет.
Не помогают ни уговоры, ни документы, ни объяснения: клерк смотрит на просителя рыбьим взглядом и ставит в паспорт штамп об отказе.
Многие посетительницы плачут: они пришли сюда потому, что им важна эта поездка – там, в Штатах, любимые люди, дети, внуки… В конце концов, там новый мир, на который хочется посмотреть.
Но рыбе всё равно: у неё есть указание, а это гораздо важнее чужих надежд.
Мама звонила: ей визу дали, а отцу – нет. Чтоб они, не приведи господи, не остались вместе в Америке.
Теперь мама целую неделю будет ненавидеть США – пока не приедет и не пройдётся по нашей улице. Она уже давно перезнакомилась с моими соседями. Розмари скажет ей: «Вы чудесно выглядите!» Дэн похвастается сыновьями: «Правда же, они выросли?» Саймон заведёт разговор о Петербурге – он только что оттуда вернулся.
Что у этой Америки общего с той, ненавидимой?
Впрочем, люди-рыбы водятся везде. Лёля, когда в прошлый раз ездила в Россию, тоже получила своё. На таможне ей заявили, что её виза оформлена неправильно. Продержали четыре часа в аэропорту, ограбили на 300 долларов – наличкой, себе в карман, разумеется…
Барбара говорит, что и у них в Мексике та же мерзость. Таможни, суды, полицейские участки… Сидит за стеклом рыба, у неё есть право решать твою судьбу. А у тебя – нет.
Каково это – каждый день выслушивать надрывное «Ну, пожалуйста!»? Ничего? Нормально потом по ночам спится?
Ладно, наплевать на них.
Очень хорошо, что мама приедет.
Моя должность в «Вечернем вагоннике» называлась величественно и красиво: «Техник третьей категории».
Стёртый до дыр линолеум, календари «Госстраха» на стенах, на подоконниках – консервные банки из-под горошка, в которых зеленел эпипремнум золотистый.
В нашей конторе каждый день шла битва за заголовки: «В достигнутом успехе воплощён большой энтузиазм наших добросовестных колхозников»; «Советскому человеку глубоко чуждо нравственно убогое кривляние Мэрилин Монро».
Жизнь в «Вечернем вагоннике» била ключом. Зимой редакция проводила журналистское расследование на тему «Кто спёр электрокамин?», находила его у бухгалтера и со скандалом возвращала на место. Летом то же самое касалось вентилятора.
Технику третьей категории полагалось сидеть в одной комнате с корректорами – Мариной Петровной и Зиновием Семёновичем.
Зиновий был мал ростом и молод душой. На работу он не ездил, а бегал трусцой; под столом держал гирю и раз в месяц красил голову басмой.
– Вы теперь вылитый палестинец! – потешалась над ним Марина Петровна.
Зиновий искренне огорчался: он реставрировал кудри специально для неё.
Но Марине было мало кудрей. Она ценила в мужчинах широту души, а вот с этим у Зиновия Семёновича была напряжёнка. Он просто не мог покупать женщине мороженое (ведь она его съест, и ничего не останется!), чего уж говорить о розах и духах. Зато, когда в городе зацветала ничейная сирень, главный корректор был сама щедрость. Не скупился он и на домашние вкусности – когда они оставались после семейных банкетов.
Каждое подношение Зиновий обставлял с необычайной торжественностью.
– Сегодня у вас, девочки, праздник, – говорил он. – Я позавчера всю ночь фаршировал для вас яйца.
– А чего вы вчера ваши яйца не принесли? – спрашивала Марина. – Дома забыли?
Зиновий конфузился и спешно менял тему на перестройку и гласность.
Работа в газете дала мне многое: я научилась печатать со скоростью пулемёта, составлять кроссворды и мыть жирные тарелки в ледяной воде. Там же, в «Вечернем вагоннике», появился мой первый журналистский опус – статья под названием «Опалённые ленинизмом».
Главный редактор Валерий Валерьевич похвалил меня на планёрке:
– Какая у нас замечательная молодая поросль! Есть на кого оставить страну.
Я бы предпочла, чтобы на меня оставили литературу, но её уже забрал себе Валерий Валерьевич. Он состоял в Союзе писателей и частенько радовал нас поэмами о коммунизме.
Вскоре я обнаружила, что для карьерного роста мне необходима самая малость – обильное цитирование Валерия Валерьевича. Мои статьи всё чаще заменяли «Юмор» на последней полосе, а иногда залезали даже на «Спорт». Юмористы тихо меня ненавидели, но поделать ничего не могли: главред считал, что «великие земляки» важнее анекдотов.
Валерий Валерьевич решил, что наконец-то нашёл искреннего почитателя своего таланта. Он начал оставлять меня после работы, звал к себе в кабинет и декламировал «из новенького».
Автором он был плодовитым. Вдохновение обычно снисходило на него после программы «Время». Насмотрится, бывало, на успехи руководства и тут же настрочит:
Автозавод нам вручает страна —
Как эстафету!
Только смелость нужна,
Дерзость нужна,
Мир на всей планете!
Через несколько месяцев я не выдержала и уволилась. Но Валерий Валерьевич тут же раздобыл мой телефон.
– Приходи ко мне домой! – шептал он в трубку. – У меня жена на дачу укатила, так что нам никто не помешает.
Когда мы сели в самолёт, направляющийся в Нью-Йорк, Кегельбан сказал:
– Ты декабристка. Ты поехала за мной в ссылку на край света.
Я не стала уточнять, что в первую очередь я беженка, отчаянно ищущая политического убежища.