Джудит поднялась и взяла из рук Кадфаэля горшочек с мазью. Стоя она оказалась пальца на два выше монаха, худая и узкокостная. Венец ее уложенных кос выглядел слишком тяжелым, и это лишь подчеркивало благородную посадку головы.
– У твоих роз уже набухли бутоны, – заметила Джудит, когда, выйдя из сарайчика, они вместе с Кадфаэлем шли по посыпанной гравием дорожке. – Как бы они ни запаздывали, все равно ко времени расцветут.
«То же можно сказать о самой жизни, как мы ее сейчас обсуждали, – подумал Кадфаэль, но вслух ничего не сказал. – Лучше предоставить Джудит мудрости проницательной сестры Магдалины».
– А твои? – спросил он. – К празднику святой Уинифред будет много цветов. Ты получишь в уплату самую красивую и самую свежую розу.
Мимолетная улыбка скользнула по лицу Джудит, но тут же погасла. Глаза ее по-прежнему были опущены долу.
– Да, – согласилась она, не прибавив ни слова.
«Возможно ли, что она заметила беспокойство, обуявшее брата Эльюрика, и оно взволновало ее? Уже трижды он приносил ей розу… а потом… как долго… в ее присутствии? Две минуты в год? Может быть, три? Ни одна мужская тень не стояла перед взором Джудит Перл, ни одного из живых мужчин. И тем не менее, – подумал Кадфаэль, – ее могло тронуть не появление молодого человека в ее доме, но близость страдания».
– Я сейчас иду туда, – сказала Джудит, отрываясь от своих мыслей. – Я потеряла пряжку от пояса, и мне хотелось бы заказать новую, чтобы она подходила к розеткам, что идут по кругу и накладке на другом конце пояса. Эмаль на бронзе. Эдред как-то подарил мне этот пояс. Найалл, бронзовых дел мастер, может повторить рисунок. Он прекрасно знает свое ремесло. Я рада, что аббатство нашло для дома такого хорошего нанимателя.
– Достойный, славный человек, – подтвердил Кадфаэль, – и хорошо смотрит за садом. Увидишь, как ухожен твой розовый куст.
Джудит ничего не ответила, просто поблагодарила Кадфаэля за мазь, когда они расстались на большом дворе, и пошла по Форгейту к дому, стоявшему позади монастырской кузницы, дому, где она прожила с мужем всего несколько лет. А Кадфаэль отправился вымыть руки перед трапезой. Возле угла галереи он обернулся, глянул вслед молодой женщине и продолжал смотреть, пока она, пройдя под аркой ворот, не скрылась из виду. У нее была походка, которая вполне подошла бы аббатисе, но, по мнению Кадфаэля, такая походка ничуть не менее пристала и толковой наследнице самого богатого в городе суконщика. Кадфаэль двинулся в трапезную, убежденный, что был прав, отговаривая Джудит Перл от монашеской жизни. Сейчас она смотрит на монастырь как на убежище, но может наступить время, когда он покажется ей темницей, не менее тесной оттого, что она вошла туда добровольно.
Дом в Форгейте, бывший ранее жилищем Джудит Перл, находился там, где стена аббатства поворачивала под углом от дороги, которая вела к треугольной, поросшей травой ярмарочной площади. На противоположной стороне дороги стена пониже ограждала двор, в котором стоял большой добротный дом с хорошим садом и маленьким выпасом позади него. В доме располагались мастерская и лавка бронзовых дел мастера Найалла. Найалл изготавливал разные изделия и торговал всякой всячиной – от брошей и пуговиц, мелких гирь и булавок до металлических кухонных горшков, кувшинов и блюд. Дело его шло хорошо, и он платил аббатству изрядную сумму за аренду дома. Иногда он вместе с другими своими товарищами по ремеслу занимался даже отливкой колоколов, но такие заказы были редки, и для их выполнения приходилось уезжать на место работы, потому что тяжелые готовые колокола трудно было перевозить.
Мастер трудился в углу над широким блюдом. Деревянным молотком и чеканом он заканчивал выводить по его краю узор из листьев. Когда Джудит вошла в мастерскую, на ее лицо и фигуру из открытого окна упал косой мягкий свет, и Найалл, обернувшийся посмотреть, кто пришел, увидел ее, на мгновение застыл, не выпуская инструменты из рук. Потом он положил их и пошел навстречу посетительнице.
– К твоим услугам, госпожа! Чем могу быть полезен?
Они были едва знакомы, только как ремесленник, держащий лавочку, и заказчица, но то обстоятельство, что он жил и работал в доме, который она подарила аббатству, заставляло их относиться друг к другу с особым, напряженным вниманием. За те годы, что Найалл являлся съемщиком дома, Джудит была у него в мастерской раз пять: он снабжал ее булавками, заколками для кружев к корсажам платьев и мелкой кухонной посудой, а кроме того, он сделал ей печать дома Вестье. Найалл знал все о Джудит: благодаря тому что она подарила дом монастырю, ее история стала общеизвестна. Однако Джудит мало что знала о Найалле, только то, что аббатство сдало ему некогда принадлежавший ей дом, и то, что о самом мастере и о его работе с похвалой отзывались и в городе, и в Форгейте.
Джудит положила на длинный стол свой требующий починки пояс – тонкую полоску мягкой, прекрасно выделанной кожи. Он был украшен маленькими бронзовыми розетками, окружавшими дырочки для языка пряжки, и на другом его конце имелась бронзовая накладка. Яркие эмалевые вставки на бронзе выглядели чистыми и новыми, однако швы на коже были потертыми и пряжка отсутствовала.
– Я потеряла ее где-то в городе, – сказала Джудит. – Дело было вечером, когда уже стемнело, и я не заметила, как пояс соскользнул из-под плаща. Я потом вернулась и стала искать, но нашла только ремень, пряжка пропала. Шел дождь, кругом стояли лужи, в канавах было полно талой воды. Сама виновата: я же видела, что нитки износились, его следовало починить раньше.
– Тонкая работа, – заметил Найалл, поглаживая пальцами бронзовый наконечник. – Он куплен, конечно, не здесь?
– Нет, здесь, но у фламандского купца, на ярмарке в аббатстве. Я часто носила его, – добавила молодая женщина, – но с конца зимы, когда я потеряла пряжку, он так и лежит. Ты не мог бы сделать мне новую, такую, чтобы подходила по рисунку и по цвету? Та была удлиненная – вот такая! – Джудит показала кончиком пальца на столе, какой была утерянная пряжка. – Но не обязательно делать такую же, можно овальную или любой другой формы, как тебе покажется лучше.
Они склонились над столом, и головы их оказались рядом. Джудит подняла глаза и, казалось, удивилась близости лица Найалла, но мастер был занят изучением того, как выполнены бронзовые украшения и эмалевые вставки, и не заметил ее острого, любопытного взгляда. «Достойный, славный человек» – так сказал о нем Кадфаэль, а в устах Кадфаэля это был прекрасный отзыв. Достойные, славные люди составляли костяк общества, их уважали и ценили гораздо больше, чем тех, кто без конца суетился. Бронзовых дел мастер Найалл мог служить образцом таких достойных людей. Он был среднего роста, среднего возраста, волосы не то чтобы темные, а скорее средне-каштановые, голос приятный, густой. Джудит подумала, что ему, наверное, лет сорок. Она отметила его мягкие, уверенные, точные движения. Когда он выпрямился, они оказались буквально лицом к лицу.
Все в Найалле соответствовало облику обычного достойного человека, которого подчас трудно отличить от его соседа, но как бы то ни было, в совокупности черты его не оставляли сомнения: это именно он, Найалл, и никто другой. У него были густые темные брови, широкие скулы, темно-карие, живые, широко посаженные глаза, в его каштановой шевелюре серебрились седые волоски, гладко выбритый подбородок выступал вперед.
– Это очень срочно? – спросил он. – Мне бы хотелось хорошенько поработать. Может быть, дня два или три.
– Никакой спешки нет, – с готовностью откликнулась Джудит. – Я так долго собиралась чинить его, что еще неделя не имеет значения.
– Тогда не позволишь ли мне самому принести его? Я знаю, где твой дом в городе, и тебе не надо будет приходить за ним. – Это было сказано очень вежливо, но с некоторыми колебаниями, как будто Найалл был не вполне уверен, не примет ли женщина этот знак учтивости за назойливость.
– Тебе, наверное, некогда. Разве что если у тебя есть помощник… Но я и сама могу прийти за поясом.
– Я работаю один, – сказал Найалл. – Но я охотно принесу пояс вечером, когда становится темно. Других дел у меня нет, и совсем не обязательно работать день и ночь.
– Ты живешь здесь один? – спросила Джудит, как бы желая утвердиться в своих предположениях. – У тебя нет жены? Нет семьи?
– Моя жена умерла пять лет назад. Я привык жить один и вполне справляюсь с тем немногим, что мне нужно. Но у меня есть маленькая дочка. Ее мать умерла во время родов. – Найалл увидел, как внезапно напряглось лицо Джудит, как слабо блеснули ее глаза. Она подняла голову и оглянулась, как будто ожидая увидеть следы присутствия в доме ребенка. – О, здесь ее нет! Я не мог ухаживать за ней. У меня есть сестра, она живет в Палли, это недалеко. Она замужем за конюхом Мортимеров, он работает в их поместье. У сестры своих два сына и дочка, чуть постарше моей. Малышка живет с ними, там она под присмотром женских глаз, и у нее есть с кем поиграть. Каждое воскресенье я хожу навестить ее, а иногда и в будни, вечерами, но ей лучше с Сесили, Джоном и ребятами, чем было бы здесь, со мной, по крайней мере пока она маленькая.
Джудит глубоко вздохнула. Значит, он тоже вдовец, и с ним случилось такое же горькое несчастье, как и с ней, но у него есть бесценное сокровище, а у нее ничего нет.
– Ты и представить не можешь, как я тебе завидую, – вдруг произнесла она. – Мой ребенок умер.
Она не собиралась говорить так много, но это получилось естественно и просто, и мастер так же естественно и просто воспринял ее слова.
– Я слышал о твоем горе, госпожа, и очень тебе сочувствовал, потому что незадолго до того пережил то же самое. Но у меня хоть осталась моя крошка. Благодарение Богу за нее! Когда на человека обрушивается такой удар, он начинает понимать, какая это великая милость, и ценить ее.
– Да, верно, – промолвила Джудит и отвернулась. Потом, овладев собой, она добавила: – Я верю, что дочка всегда будет источником радости для тебя. А за поясом я приду через три дня, если тебе хватит этого времени. Не надо приносить его.
Женщина была уже в дверях, прежде чем Найалл собрался что-то сказать, да и говорить было нечего. Он смотрел, как она прошла по двору и свернула на дорогу, а когда Джудит скрылась из глаз, вернулся к оставленной на верстаке работе.
Примерно за час до вечерни брат Эльюрик, хранитель алтаря Пречистой Девы, почти украдкой выскользнул из-за своего рабочего стола в скриптории, перебежал большой монастырский двор и, оказавшись у дома аббата, расположенного в маленьком, обнесенном изгородью садике, испросил аудиенции у настоятеля монастыря. Эльюрик так нервничал и вел себя так странно, что брат Виталис, капеллан и секретарь аббата Радульфуса, вопросительно поднял брови и немного помедлил, прежде чем доложить о нем. Однако аббат Радульфус строго придерживался того правила, что любой из монахов, попавший в беду или испытывающий нужду в совете настоятеля, должен быть немедленно допущен к нему. Виталис пожал плечами и пошел просить у аббата позволения, которое тут же и было дано.
В большой, обшитой деревянными панелями приемной яркий свет солнца смягчался, превращаясь в легкую, приятную дымку. Переступив порог, Эльюрик остановился и услышал, как дверь тихо закрылась за ним. Аббат Радульфус сидел за столом у распахнутого окна, держа в руках перо. Какое-то время он не поднимал глаз от того, что писал. Его орлиный профиль, вырисовывающийся против света, казался темным и спокойным, высокий лоб и впалые щеки были очерчены золотистым ободком. Эльюрик испытывал благоговейный трепет перед аббатом и все же с надеждой и благодарностью потянулся к исходившим от Радульфуса спокойствию и уверенности, столь далеким от того, что чувствовал он сам.
Аббат закончил фразу и положил перо на стоящий перед ним бронзовый лоток.
– Ну, сын мой? Я слушаю. – Он поднял глаза. – Если у тебя есть необходимость во мне, говори смело.
– Отец мой, – едва смог произнести Эльюрик. Его горло сжалось и пересохло, а голос звучал так слабо, что его с трудом можно было расслышать на другом конце комнаты. – Я в большой беде. Я даже не знаю, как рассказать о ней, не знаю, насколько это мой позор, а насколько моя вина. Видит Бог, я боролся, я постоянно молился, чтобы уберечься от зла. Я и проситель, и кающийся грешник, и все же я не согрешил и еще надеюсь, что милостью своей и пониманием ты спасешь меня от преступления.
Радульфус присмотрелся к Эльюрику внимательнее и увидел, какое сильное напряжение сковывает тело юноши, как он трепещет, словно натянутая тетива. Сверхчувствительный юноша, вечно мучимый угрызениями совести из-за проступков, которые часто были либо воображаемыми, либо столь простительными, что считать их грехом само по себе являлось преступлением, поскольку это значило идти против истины.
– Дитя мое, – промолвил аббат успокаивающим тоном, – насколько я тебя знаю, ты постоянно торопишься обвинить себя в тяжких грехах из-за всякой мелочи, которую разумный человек не счел бы достойной упоминания. Берегись впасть в гордыню! Ибо умеренность во всем не только ясный путь к совершенству, но самый верный и самый скромный. А теперь говори прямо, и давай вместе посмотрим, что можно сделать, чтобы покончить с твоей бедой. – И добавил, оживившись: – Подойди ближе! Я хочу видеть тебя хорошенько и слышать, что́ разумного ты скажешь.
Эльюрик, еле передвигая ноги, приблизился, облизал сухие губы и с такой силой сцепил перед собой дрожащие руки, что побелели костяшки пальцев.
– Отец мой, через восемь дней наступит день перенесения мощей святой Уинифред, и нужно отнести розу в уплату за дом в Форгейте… госпоже Перл, которая подарила его с таким условием… по договору…
– Да, – сказал Радульфус. – Я знаю. И что же?
– Отец мой, я пришел просить, чтобы меня освободили от этой обязанности. Трижды я относил розу, как сказано в договоре, и с каждым годом это все труднее для меня. Не посылайте меня снова! Снимите с меня это бремя, прежде чем я погибну! Это больше, чем я могу вынести! – Эльюрик сильно дрожал, ему было трудно говорить. Поток слов извергался из его уст какими-то болезненными толчками, словно струи крови из раны. – Отец мой, видеть ее, слышать ее – му́ка для меня. Быть с ней в одной комнате – смертельная боль. Я молился, я соблюдал пост, умолял Бога и святых освободить меня, но никакие молитвы, никакое умерщвление плоти не могут избавить меня от этой непрошеной любви.
После того как было произнесено последнее слово, аббат Радульфус некоторое время сидел молча, выражение его лица не изменилось, только в глубоко посаженных глазах блеснуло больше внимания.
– Любовь сама по себе не греховна, – осторожно промолвил он наконец. – Она не может быть грехом, хотя способна ввести в искушение. Было ли когда-нибудь сказано хоть одно слово об этой необычной привязанности между тобой и этой женщиной, был ли какой-нибудь жест или взгляд, который нарушил бы данный тобой обет или оскорбил ее достоинство?
– Нет! Нет, отец мой, никогда! Никогда ни одного слова, кроме слов учтивого приветствия, и прощания, и благословения, положенного такой благодетельнице. Ничего дурного не было ни сделано, ни сказано, преступно только мое сердце. Она ничего не знает о моих му́ках, она не думает и никогда не будет думать обо мне иначе, как только о посланце нашей обители. Сохрани Боже, чтобы она когда-нибудь узнала о моих страданиях, ведь она безупречно чиста. Не только ради моего блага, но и ради нее я умоляю освободить меня от необходимости снова видеть ее. Такая боль, какую я испытываю, может смутить ее и огорчить, даже если она не поймет, чем вызваны мои муки. Ни в коем случае я не хочу причинить ей горе.
Аббат Радульфус резко поднялся с кресла, а Эльюрик, лишенный последних сил исповедью и убежденный в собственной виновности, рухнул на колени и обхватил голову руками, ожидая приговора. Однако аббат лишь отвернулся к окну и постоял немного, глядя на залитый вечерним солнцем мир, на садик, где в изобилии набухали бутоны его роз.
«Слава Богу, больше не будет малолетних послушников, не придется печалиться об их судьбе, – подумал аббат. – Не будут вынимать младенцев из колыбели и растить так, чтобы они не знали ни самого вида женщин, ни звука их голоса, обкрадывая тем самым ребенка, лишая его общения с половиною Божьих созданий. Как можно ожидать, что потом эти дети справятся с чувствами, которые им чужды и которые пугают их, мысль о которых преследует их, как страшный дракон? Рано или поздно им на пути встретится женщина, и окажется, что она наводит на них ужас, как армия врага, идущая в наступление с развернутыми знаменами, а искалеченные с детства люди, безоружные и беззащитные, должны противостоять этому! Мы причиняем зло женщинам и причиняем зло этим юношам, позволяя им созревать, становиться мужчинами, беспомощными перед зовом плоти. Предохраняя их от опасностей внешнего мира, мы лишаем их средств, с помощью которых они могли бы защитить самих себя. Ладно, больше этого не будет! Теперь в монастырь станут приходить только в зрелом возрасте, по собственной воле, и то будут люди, готовые нести свою ношу. Однако бремя, гнетущее этого юношу, ложится и на меня».
Аббат отвернулся от окна и посмотрел на молодого монаха. Эльюрик стоял на коленях, закрыв лицо руками, гладкими, мягкими, молодыми, и слезы медленно текли у него между пальцев.
– Посмотри на меня! – потребовал аббат, а когда юноша со страхом поднял к нему измученное лицо, добавил: – Теперь отвечай правду и не бойся. Ты никогда ни слова не говорил этой госпоже о своей любви?
– Нет, отец мой!
– И она никогда не произносила подобных слов и не бросала на тебя взглядов, которые могли бы зажечь любовь или хотя бы заронить мысль о ней?
– Нет, отец мой, никогда, никогда! Она недосягаема для меня! Я для нее ничто! – Со слезами отчаяния юноша добавил: – Это я, к своему позору, замарал ее любовью, о которой она ничего не знает.
– Правда? Как же твое несчастное чувство могло оскорбить эту женщину? Скажи, ты в мечтах когда-нибудь касался ее? Обнимал? Обладал ею?
– Нет! – вскричал Эльюрик с болью и ужасом. – Боже упаси! Разве я мог так осквернить ее? Я благоговею перед ней, для меня она как святая. Когда я зажигаю свечи, которые куплены благодаря ее щедрости, в их сиянии я вижу ее лицо. Я только паломник к ее образу. Но как это больно… – простонал Эльюрик и, уцепившись за полы рясы аббата, зарылся лицом в складки.
– Хватит! – повелительным тоном произнес аббат и положил руку на склоненную голову юноши. – Ты расточаешь слишком много слов, говоря о естественных, свойственных каждому человеку вещах. Излишество заслуживает порицания, и в этом ты виноват. Что же касается искушения, которому ты, к несчастью, подвергся, то ты не совершил ничего дурного, наоборот, вел себя правильно. Это ясно. Не следует бояться и упреков со стороны женщины, чью добродетель ты так превозносишь. Ты не обидел ее. Я знаю, что ты неизменно правдив. Ты говоришь правду, как видишь и понимаешь ее. Потому что правда – очень непростая штука, сын мой, и человек может ошибаться, его ум несовершенен. Я виню себя, что подверг твою душу этому испытанию. Мне следовало предвидеть, что оно окажется слишком суровым для столь молодого и неопытного человека, как ты. Теперь встань! Твоя просьба удовлетворена. Впредь ты освобождаешься от этой обязанности.
Аббат решительно взял Эльюрика за руки и помог ему подняться, потому что тот был настолько опустошен и так дрожал от слабости, что, казалось, без помощи и не встанет. Юноша начал бормотать слова благодарности, но язык плохо повиновался ему, и самые обычные выражения давались ему с трудом. Понемногу ему становилось легче, покой стал возвращаться к нему. Однако одна мысль все же не отпускала Эльюрика, вызывая мучительную тревогу.
– Отец мой… договор… он же будет нарушен, если не принести розу…
– Розу вручат, – сказал Радульфус. – Плата будет внесена. Эту заботу я теперь снимаю с твоих плеч. Убирай свой алтарь и не думай больше о том, кто и как будет выполнять сию обязанность.
– Отец мой, что мне еще сделать для очищения души? – отважился спросить Эльюрик, сотрясаемый последними приступами дрожи.
– Покаяние будет благотворно для тебя, – произнес аббат чуть-чуть устало. – Однако берегись, не требуй себе излишне тяжкого наказания. Ты далеко не святой, все мы таковы, но ты и не завзятый грешник, и не будешь им никогда, дитя мое.
– Господи упаси! – прошептал перепуганный Эльюрик.
– Вот именно, сохрани нас Господь от ненужных рассуждений о своих добродетелях и проступках, – сухо произнес аббат. – На все Божья воля, без нее не случится ничего – ни похвального, ни предосудительного. А для успокоения души пойди и исповедуйся, но сделай это, как я сказал, сдержанно и скажи своему духовнику, что ты был у меня и получил мое благословение и что я освободил тебя от обязанности, которая оказалась тебе не по силам. А потом выполняй назначенную епитимью и остерегайся требовать серьезного наказания.
Брат Эльюрик вышел от аббата на дрожащих ногах, опустошенный, чувства его притупились, он только страшился, что такое состояние долго не продлится. Радости не было, но не было и боли. С ним обошлись по-доброму. Он шел к аббату, надеясь, что его освободят от жестокого испытания – оказаться вблизи этой женщины – и тем будет положен конец его му́кам… а теперь эта пустота у него внутри – как сказано в Библии: готовый принять жильцов чисто убранный дом, отчаянно жаждущий, чтобы в нем поселились, а кто – ангелы или черти – все равно.
Эльюрик поступил, как ему велел аббат. Пока он был послушником, его исповедовал брат Жером, тень и уши приора Роберта, и от Жерома он мог ожидать серьезного наказания, которого жаждала его измученная душа. Но теперь ему надлежало обратиться к субприору Ричарду, а Ричард был известен своим благодушием и стремлением (как по доброте душевной, так и по собственной лени) утешать провинившихся. Эльюрик постарался выполнить наказ аббата – не щадить себя, но и не возводить на себя обвинений в том, чего не совершал даже в мыслях. Когда все было закончено, назначено покаяние и дано отпущение, Эльюрик продолжал стоять на коленях, закрыв глаза и сдвинув брови, словно от боли.
– Что-нибудь еще? – спросил Ричард.
– Нет, отец мой… О том, что было, больше сказать нечего… но я боюсь… – Оцепенение стало проходить, и внутри у Эльюрика появилась легкая боль, говорившая, что пустой дом не долго останется нежилым. – Я сделаю все, чтобы изгнать саму память об этом недозволенном чувстве, но я не уверен… не уверен! А если мне не удастся? Я боюсь собственного сердца…
– Сын мой, если твое сердце подведет тебя, ты должен обратиться к единственному источнику силы и сострадания и молиться о помощи, и Господь не оставит тебя. Ты служишь алтарю Пресвятой Девы, а она – сама чистота. К кому же еще обращаться за милостью?
Действительно, к кому еще! Однако милость – это не река, в которую человек может погрузиться по собственному желанию, это родник, который то бьет и играет, то пересыхает и замирает. Эльюрик исполнял покаяние: опустившись на колени на каменный пол, он заново убирал алтарь и полузадыхающимся страстным шепотом произносил слова молитвы.
Закончив работу, он не встал с колен, каждым нервом, каждой жилкой своего тела продолжая умолять о мире и покое. Ему следовало бы радоваться: он получил защиту, его освободили от угрозы смертного греха. Никогда больше не увидит он лица Джудит Перл, не услышит ее голоса, не вдохнет слабого аромата, исходившего от ее платья. Он думал, что, избавившись от искушения, избавится и от мук. Теперь он понял, что глубоко ошибался.
Ломая руки от раздиравшей его боли, Эльюрик неистово, беззвучно молился Пресвятой Деве, верным слугой которой он был и которая одна могла поддержать его теперь. Однако когда он открыл глаза и посмотрел на золотые язычки пламени свечей, то в их сиянии увидел перед собой женское лицо, так безумно притягивающее его взгляд.
Он ни от чего не освободился, он лишь отверг необыкновенное блаженство, причинив этим себе невыносимую боль, и теперь все, что у него оставалось, – это его бесплодная непорочность, жестокая необходимость выполнять обет, чего бы то ни стоило. Он – человек долга, он сдержит данное слово.
Но никогда больше не увидит ее.
Кадфаэль возвращался из города, желая успеть к повечерию. Его вкусно накормили, напоили, он был очень доволен тем, как провел вечер, хотя, естественно, огорчился, что три, а то и все четыре месяца не увидит Элин и своего крестника Жиля. На зиму Хью, конечно, привезет их обратно в город, но к этому времени мальчик вырастет так, что его будет не узнать, ведь ему вот-вот исполнится три года. Ладно, пусть лучше они проведут жаркие месяцы на севере, в Мэзбери, в тишине и покое скромного поместья Хью, чем на переполненных народом улицах Шрусбери, где легче легкого подцепить какую-нибудь заразу. Не надо ворчать, что они уезжают, как бы ему ни было скучно без них.
Когда Кадфаэль переходил мост, наступили уже теплые ранние сумерки с их мягкой приятной меланхолией, как нельзя лучше отвечающей настроению монаха. Он прошел мимо того места, где к самому тракту подступали деревья и кусты, спускавшиеся к заросшему берегу реки, к садам Гайи – главным садам аббатства, проследовал мимо оставшегося справа тихого мельничного пруда, блеснувшего серебром, и свернул к воротам аббатства. Привратник сидел у входа в свое жилище, дышал свежим воздухом и наслаждался вечерней прохладой, одновременно выполняя свои обязанности.
– Вот наконец и ты! – промолвил он, когда Кадфаэль вошел в открытую калитку. – Опять был в гостях! Хотел бы и я иметь крестника в городе!
– У меня позволение, – произнес Кадфаэль миролюбиво.
– Случалось, что ты не мог этого сказать, да еще с таким самодовольством! Нет-нет, я знаю, что сегодня вечером тебя отпустили, и вернулся ты вовремя. Но тебя ждет еще одно дело: отец аббат хочет, чтобы ты зашел к нему. «Сразу, как только вернется» – так он сказал.
– Так он сказал, правда? – переспросил Кадфаэль, удивленно подняв брови. – А в чем дело? В такой час? Случилось что-нибудь неожиданное?
– Насколько я знаю – нет, в обители не было никакого шума, все тихо, как сама ночь. Просто зовет, как обычно. За братом Ансельмом тоже послали, – добавил привратник мирно. – А зачем – не сказали. Иди-ка скорее, там и узнаешь.
Кадфаэль, не споря, быстрым шагом двинулся через большой двор к покоям аббата. Брат Ансельм, регент хора, уже был там, он удобно устроился на резной скамье, стоявшей у обшитой деревянными панелями стены. Ничто не предвещало тревожных новостей: и аббат, и регент держали в руках бокалы с вином. Как только Кадфаэль доложил о своем появлении, ему немедленно предложили такой же бокал. Ансельм подвинулся на скамье, давая место другу. Регент, являвшийся и главным хранителем библиотеки, рассеянный человек, на десять лет моложе Кадфаэля, казался немного не от мира сего, если дело шло не о том, к чему он испытывал привязанность. Однако он весьма живо относился ко всему, что касалось книг, и был тонким знатоком музыки и инструментов, из которых ее извлекали, и прежде всего лучшего из них – человеческого голоса.
Голубые глаза Ансельма, глядевшие из-под темных кустистых бровей и шапки косматых каштановых волос, были близорукими, однако они почти ничего не упускали из того, что происходило вокруг, и склонны были с терпимостью взирать на проступки, совершаемые человеческими существами, особенно если эти существа были молоды.
– Я послал за вами, – произнес аббат Радульфус после того, как дверь в комнату плотно закрыли, чтобы никто не мог подслушать их разговор, – потому что случилась одна вещь, которую я предпочел бы не выносить завтра на собрание капитула. Конечно, это станет известно еще одному человеку, но он услышит об этом на исповеди, а тайна исповеди священна. В остальном мне бы хотелось, чтобы все осталось между нами. У вас обоих, когда вы пришли в монастырь, был долгий опыт мирской жизни, и вы поймете причины, которыми я руководствуюсь. Кроме того, вы оба являетесь свидетелями в договоре, по которому мы получили дом в Форгейте от вдовы Перл. Я просил Ансельма принести с собой эту грамоту.
– Она здесь, – сказал брат Ансельм, расправляя лист пергамента у себя на коленях.
– Прекрасно! Итак, дело заключается вот в чем. Сегодня после полудня ко мне пришел брат Эльюрик, хранитель алтаря Пресвятой Девы. На убранство и уход за этим алтарем идут доходы от дома, подаренного нам вдовой Перл, поэтому казалось естественным, что именно брат Эльюрик каждый год приносит этой женщине условленную плату. Однако он просил освободить его от этой обязанности. По причине, которую я должен был предвидеть. Ведь никто не будет отрицать, что госпожа Перл привлекательная женщина, а брат Эльюрик молод, совершенно неопытен и легко уязвим. Он говорит, и я склонен верить ему, что они никогда не обменялись ни одним неподобающим словом или жестом и что у него никогда не возникало похотливых мыслей на ее счет. Однако он просил избавить его от дальнейших встреч, потому что он мучается и боится впасть в искушение.
«Крайне осторожно подобранные слова, плохо передающие страдания брата Эльюрика, – подумал Кадфаэль. – Однако, слава Богу, несчастье, кажется, удалось вовремя предотвратить. Юноша получил то, о чем просил».
– И его просьба удовлетворена, – произнес Ансельм скорее утвердительно, чем вопросительно.
– Да, удовлетворена. Наше дело – учить молодых, как бороться с мирскими и плотскими искушениями, но в наши обязанности не входит подвергать их таким искушениям. Я виню себя, что не обратил достаточного внимания на то, как было поставлено дело, и не предусмотрел последствий. Эльюрик был очень взволнован, однако я верю ему, когда он говорит, что не согрешил даже в мыслях. Я освободил его от этой обязанности. Но я не хочу, чтобы о его суровом испытании стало известно братии. В любом случае ему придется нелегко, пусть же, по крайней мере, ведают о том лишь немногие. Он не должен даже знать, что я доверил эту тайну вам.
– Он не узнает, – твердо сказал Кадфаэль.
– Ну вот. После того как я спас одно спотыкающееся дитя от адского огня, мне бы не хотелось подвергать той же опасности другое, столь же неподготовленное, – заявил аббат Радульфус. – Я не могу поручить отнести розу юноше, такому же, как Эльюрик. А если я назначу для этого пожилого человека, такого как ты, Кадфаэль, или ты, Ансельм, все сразу поймут, что́ это означает, и несчастье брата Эльюрика станет предметом слухов и сплетен. О, будьте уверены, я прекрасно знаю, что никакие обеты молчания не удержат злые языки и новость распространится повсюду, как вьюнок. Нет, это нужно обставить как изменение образа действий, на которое Церковь вынуждена пойти по серьезным причинам. Поэтому я и попросил принести договор. Его содержание я помню, но как оно выражено дословно – забыл. Посмотрим, какие тут кроются возможности. Прочти, пожалуйста, вслух, Ансельм.