Оркестр снова заиграл, и стало казаться, что ансамбль небесных тел исполняет самый великолепный вальс из всех, что когда-либо видели славные жители Филадельфии. В центре всего этого стоял и сиял Генри Уиттакер, король-солнце, с волосами цвета пламени, а вокруг него вращались мужчины, большие и маленькие, в то время как женщины описывали круги вокруг них. В дальних же уголках Вселенной, загадочные, как неизведанные галактики, мерцали созвездия незамужних девушек. Марианетти взобрался на высокую живую изгородь и, пошатываясь и рискуя упасть, дирижировал всей постановкой, выкрикивая в ночи:
– Не теряйте скорость, господа! Дамы, не сходите с траектории!
Альме захотелось к ним. Она еще никогда не видела ничего столь захватывающего. Обычно так поздно ночью девочка всегда была в постели, но сегодня в веселой суматохе о ней как-то забыли, и никто не уложил ее спать. На этом балу она была единственным ребенком – впрочем, всю свою жизнь она была единственным ребенком на подобных сборищах. И вот Альма подбежала к изгороди и крикнула, обращаясь к маэстро Марианетти, который рисковал свалиться вниз:
– И меня поставьте, сэр!
Итальянец прищурился, глядя вниз со своего помоста и пытаясь сфокусировать взгляд: что это еще за дитя? Возможно, он не обратил бы на нее внимания, но Генри Уиттакер вдруг проревел из центра Солнечной системы:
– Найдите девочке место!
Марианетти пожал плечами.
– Будешь кометой! – крикнул он Альме, продолжая притворяться, будто дирижирует Вселенной одной рукой.
– А что делают кометы, сэр?
– Летают в самых разных направлениях! – ответил итальянец.
И Альма полетела. Разогналась и ринулась в самое скопление планет, пригибаясь и уворачиваясь от них на их орбитах, вертясь и кружась так, что бант в волосах развязался. Стоило ей очутиться рядом с отцом, как он кричал:
– Не так близко, Сливка, а не сгоришь, и от тебя только угли останутся!
И толкал ее прочь от себя, яростного и пылающего, заставляя бежать в другую сторону.
А потом случилось нечто потрясающее – в какой-то момент у девочки в руках оказался горящий факел. Альма не видела, кто ей его дал. Раньше ей никогда не доверяли иметь дело с огнем. Факел плевался искрами и оставлял за собой пылающий смолистый след, а она неслась сквозь космос, который был безбрежен и не двигался по строгой эллиптической орбите.
Ее никто не остановил.
Она была кометой.
И всерьез думала, что летит.
Детство Альмы – точнее, самый невинный и безоблачный его период – неожиданно закончилось в середине ноября 1809 года, посреди ночи, в самый обычный вторник, который, однако, оказался совсем необычным.
Альма очнулась от крепкого сна, услышав напряженные голоса и звук колес, проехавших по гравию. Там, где в этот час в доме обычно стояла тишина (в коридоре за дверью ее спальни, к примеру, и в покоях слуг наверху), слышались шаги, разбегающиеся во все стороны. Она встала в холодной спальне, зажгла свечу, надела кожаные сапоги и нашла шаль. Инстинкт подсказывал, что в «Белые акры», должно быть, нагрянула какая-то беда и, возможно, требуется ее помощь. Потом, став взрослой, она поняла, как абсурдно было думать так (неужели ей всерьез казалось, что она в силах чем-то помочь?), но тогда она воспринимала себя юной леди десяти лет от роду и питала определенную уверенность по поводу собственной значимости.
Выйдя на верхнюю площадку широкой лестницы, Альма увидела внизу, у парадного входа в их дом, сборище людей с фонарями в руках. В центре стоял отец в пальто поверх ночного платья; лицо его было раздраженным. Мать тоже была там, с волосами, убранными под чепец, и Ханнеке де Гроот… Значит, дело серьезное: домоправительница не любила, когда ее тревожат по ночам без дела, и мать свою Альма в такой час неспящей никогда не видела.
Но было там что-то еще, что сразу привлекло внимание Альмы. Между Беатрикс и Ханнеке стояла маленькая девочка, чуть меньше Альмы, с длинной белокурой косой. Руки обеих женщин лежали на ее худых плечах. Альме показалось, что девочку эту она где-то уже видела. Может, она дочь кого-то из слуг? Точно Альма не знала. Но девочка, кем бы она ни была на самом деле, была очень красива, хоть в свете фонарей ее лицо казалось потрясенным и напуганным.
Однако Альму встревожил не страх на ее лице, а та решимость, с которой Беатрикс и Ханнеке вцепились в ее плечи, как будто оберегая свою собственность. Какой-то мужчина шагнул вперед, словно желая протянуть к ней руку, и Беатрикс с Ханнеке сомкнули ряды, сжав плечи девочки еще крепче. Мужчина отступил. И правильно сделал, подумала Альма, увидев выражение на лице матери: непреклонную свирепость. То же выражение было на лице Ханнеке. Именно при виде этой свирепости на лицах двух самых важных женщин в жизни Альмы ее пронзил необъяснимый ледяной страх: там, внизу, происходило что-то плохое.
В этот момент Беатрикс и Ханнеке одновременно повернули головы и взглянули на лестничную площадку, где молча, уставившись вниз, стояла Альма со свечой в руке и в сапогах. Они повернулись так резко, будто их позвали по имени, и с таким видом, будто их отвлекли от важного дела и им это не понравилось.
– Иди спать, – рявкнули они хором: Беатрикс – по-английски, Ханнеке – по-голландски.
Альма могла бы возразить, но почувствовала себя бессильной перед ними обеими. Ее пугали их суровые, напряженные лица. Она никогда не видела ничего подобного. Было ясно, что она им не нужна. Что бы там ни происходило, какие бы дела ни решались, с ней никто советоваться не собирался.
Альма в последний раз встревоженно взглянула на красивую девочку в центре комнаты, где скопились незнакомые ей люди, и побежала в свою комнату. Целый час она сидела на краю постели, прислушиваясь к звукам, пока у нее не заболели уши, и надеясь, что кто-нибудь придет, объяснит ей все и успокоит. Но голоса стихли, послышался топот удаляющихся копыт, а к ней никто так и не пришел. Наконец Альма упала на подушку и забылась крепким сном, не накрываясь одеялом и так и не сняв свою шаль и тяжелые сапоги. А когда проснулась с утра, ночной толпы незнакомцев в «Белых акрах» как не бывало.
Но девочка осталась.
Ее звали Пруденс.
Точнее, Полли.
А еще точнее, Полли-Которая-Стала-Пруденс.
История Полли была нелицеприятной. В «Белых акрах» старались сделать так, чтобы она не стала достоянием всех, но подобные истории всегда всплывают, и уже через несколько дней Альма обо всем узнала. Девочка была дочкой управляющего огородом в «Белых Аакрах», молчаливого немца, того самого, кто придумал новую конструкцию теплиц для дынь и принес Генри немалую прибыль. Жена управляющего была родом из Филадельфии, низкого происхождения, но необыкновенной красоты, притом известная блудница. Муж ее, садовник, души в ней не чаял, но приструнить не мог. Это тоже ни для кого не было тайной. Дамочка много лет беспощадно наставляла ему рога, даже не пытаясь скрыть свои похождения. Он же молча терпел – или просто не замечал, или делал вид, что не замечает. А потом вдруг ни с того ни с сего терпение его лопнуло.
В тот самый вторник в ноябре 1809 года посреди ночи садовник разбудил жену, что мирно спала рядом, вытащил на улицу за волосы и вскрыл ей глотку от уха до уха. После чего немедля повесился на ближайшем вязе. Шум привлек других работников поместья, которые выбежали на улицу посмотреть, в чем дело. И оправившись от вида двух внезапных смертей, нашли маленькую девочку по имени Полли.
Полли была одного возраста с Альмой, но меньше ростом и изящнее; а главное, она была так красива, что захватывало дух. Она была похожа на совершенную маленькую статуэтку, вырезанную из кусочка дорогого французского мыла, которую кто-то украсил глазами из драгоценных камней цвета павлиньего пера. Но ее крошечный алый рот, пухлый, как подушечка, делал ее не просто красивой; он превращал ее в нарушающую покой маленькую соблазнительницу, миниатюрную Вирсавию.
Когда в ночь трагедии Полли привели в «Белые акры» и она предстала перед Беатрикс и Ханнеке в окружении констеблей и здоровенных работников поместья, которые хватали ее своими ручищами, женщины тут же почуяли, что девочке грозит опасность. Некоторые из этих мужчин предлагали отвести дитя в богадельню, но другие уже заявляли о своей готовности лично позаботиться о сиротке. Половина из них сожительствовали с ее матерью, о чем было доподлинно известно Беатрикс и Ханнеке, и им не хотелось думать о том, что ждет эту красивую малышку, это порождение греха.
Не сговариваясь, две женщины вцепились в Полли, вырвали ее из рук толпы и отказались кого-либо к ней подпускать. Это решение не было взвешенным. Оно также не было продиктовано милосердием, замаскированным под теплые покровы материнской доброты. Нет, этот поступок был интуитивным, подсказанным глубоким и необъяснимым женским знанием того, как устроен мир. Нельзя оставлять столь прекрасное существо, маленькую девочку, без защиты наедине с десятью разгоряченными мужчинами глубокой ночью.
Но как только безопасность Полли была обеспечена и мужчины ушли, перед Беатрикс и Ханнеке встал вопрос: а что с ней делать дальше? И тут они приняли взвешенное решение. Точнее, его приняла Беатрикс, будучи единственной в доме, кто имел право решать. И выбор ее, надо сказать, поверг в смятение всех. Беатрикс решила оставить Полли навсегда и немедленно удочерить ее, дав девочке фамилию Уиттакер.
Потом Альма узнала, что Генри Уиттакер пытался возражать (он был не рад уже тому, что его разбудили среди ночи, и куда меньше тому, что у него вдруг появилась дочь), но Беатрикс оборвала его жалобы одним свирепым взглядом, и Генри хватило благоразумия не возражать дважды. Что ж, как угодно. Будь как будет. Ведь их семья действительно была слишком уж немногочисленна, а Беатрикс так и не удалось ее пополнить. Неужто он забыл, что после Альмы было еще двое детей? И что эти двое так и не задышали? И что сейчас эти мертвые дети лежат на кладбище при лютеранской церкви и проку от них никакого? Не кажется ли ему, что больше детей у них уже не будет? А с приходом Полли потомство Уиттакеров удвоится в одночасье, что весьма практично. Кроме того, девочка прелестна и, кажется, отнюдь не глупа. Напротив, как только шумиха улеглась, Полли продемонстрировала учтивость – пожалуй, даже аристократическую собранность, – тем более удивительную для ребенка, только что ставшего свидетелем смерти обоих родителей. Поэтому Генри согласился. К тому же у него не было выбора.
Беатрикс Уиттакер разглядела в Полли явный потенциал, а кроме того, не представляла для нее иного достойного будущего. Беатрикс верила, что в приличном доме, имея перед глазами пример высокой морали, дитя предпочтет иной жизненный путь и не ступит на дорожку сладострастных утех и греха, выбранную ее матерью, за что та в итоге поплатилась жизнью. Но сперва Полли нужно было отмыть. Руки и туфли несчастного ребенка были перепачканы кровью. Затем следовало сменить ей имя. Полли – да так зовут лишь комнатных попугаев да уличных девок. Было решено, что отныне Полли будут звать Пруденс[14] – имя, которое, как надеялась Беатрикс, укажет девочке верный путь.
И вот все было решено – причем решено в течение какого-то одного часа. Так и вышло, что однажды во вторник в 1809 году Альма Уиттакер проснулась и, к изумлению своему, узнала, что теперь у нее есть сестра и сестру зовут Пруденс.
С приходом Пруденс в «Белых акрах» изменилось все. Потом, став уже взрослой женщиной и занявшись наукой, Альма узнала, что появление нового элемента в регулируемой среде всегда меняет эту среду многочисленными и непредсказуемыми путями, но тогда, в детстве, она испытывала лишь одно чувство – что в ее мир вторглось что-то враждебное, вмешался злой рок. Надо сказать, что Альма не приняла самозванку с распростертыми объятиями. С другой стороны, с какой стати ей было радоваться? Разве кто-то из нас когда-нибудь распахивал объятия перед самозванцами?
Долгое время Альма даже не понимала, зачем эта девочка здесь. Потом, когда она узнала историю Пруденс (выведала у молочниц, причем на немецком!), многое прояснилось, но в первый день после появления Пруденс в «Белых акрах» никто Альме ничего не объяснил. Даже Ханнеке де Гроот, которая обычно больше других знала о секретах, сказала лишь: «Так Бог распорядился, дитя мое, и это к лучшему». Когда же Альма попыталась выпытать подробности, Ханнеке оттолкнула ее и резко выпалила: «Отец девчушки вчера только повесился, дитя! Будь милостива и не допрашивай меня больше!» Но Альма так и не поняла, что все это значит. Отец Пруденс повесился? На чем? На крючке, прибитом к стенке? Как платье? А она, Альма, тут при чем?
За завтраком девочек официально представили друг другу. О вчерашней встрече никто не упомянул. Альма не могла оторваться от Пруденс, а Пруденс – от своей тарелки. Беатрикс разъяснила кое-что обоим девочкам, но те мало что поняли. Какая-то миссис Спаннер приедет после обеда из Филадельфии, чтобы скроить новые наряды для Пруденс из более подходящего материала, чем ее нынешнее платье. Еще ей купят пони, и ей нужно будет научиться ездить верхом, и чем скорее, тем лучше. Кроме того, теперь в «Белых акрах» появится учитель. Беатрикс решила, что для нее будет слишком утомительно заниматься образованием двух девочек одновременно, а поскольку до сих пор Пруденс нигде не обучалась, молодой и энергичный учитель станет для поместья полезным приобретением. Детскую переделают под класс. От Альмы, само собой разумеется, ждут всяческой помощи в обучении сестры правописанию, арифметике и геометрии. Разумеется, по части интеллектуального развития Альма ушла далеко вперед, но если Пруденс будет искренне стараться – а Альма помогать, – и ей удастся достичь в этом превосходных результатов. Интеллект юной девушки, заявила Беатрикс, поразительно гибок, а Пруденс достаточно юна, чтобы восполнить пробелы в знаниях. Человеческий ум при должной тренировке способен выполнить любую поставленную перед ним задачу. Главное – упорство.
Беатрикс говорила, а Альма разглядывала Пруденс. Есть ли на свете что-то более прекрасное, более волнующее, чем ее лицо? Если красота – помеха точности, как всегда говорила мать, как тогда воспринимать Пруденс? Вероятно, наименее точным объектом во Вселенной и самой большой помехой. Тревога Альмы усиливалась с каждой минутой. Она вдруг прозрела, осознав то, о чем раньше у нее не было причин задумываться, – что она, Альма, некрасива. Лишь в присутствии столь ослепительно красивой девочки, как Пруденс, ей вдруг открылась печальная истина. Пруденс была изящной, Альма – неуклюжей. Волосы Пруденс были как будто сотканы из бледно-золотого шелка, а волосы Альмы, по цвету напоминавшие ржавчину, росли во всех возможных направлениях, но только не вниз, что ничуть ее не красило. Носик Пруденс был похож на крошечный бутончик цветка, нос Альмы – на проросшую картофелину. Так можно было продолжать и дальше, с головы до ног, и перечисление это выставляло Альму в неприглядном свете.
Когда Альма и Пруденс доели завтрак, Беатрикс сказала:
– Теперь же, девочки, обнимитесь как сестры.
И Альма покорно обняла Пруденс, но без всякой симпатии. Когда девочки встали рядом, контраст между ними стал еще более заметным. Альме вдруг показалось, что больше всего они с Пруденс похожи на крошечное прелестное яйцо малиновки и огромную уродливую сосновую шишку, вдруг необъяснимым образом очутившиеся в одном гнезде.
От этого осознания Альме захотелось зарыдать или ударить Пруденс. Она почувствовала, как лицо ее помрачнело и его исказила недовольная гримаса. Беатрикс, должно быть, это заметила, потому что сказала:
– Пруденс, с твоего позволения мне нужно переговорить с твоей сестрой.
С этими словами мать взяла Альму за рукав, ущипнув ее сильно, до боли, и вывела из гостиной в коридор. Альма почувствовала, как к глазам подступают слезы, но проглотила их, а потом снова и снова.
Смерив взглядом свою единственную родную дочь, Беатрикс заговорила голосом холодным, как гранит:
– Чтобы я больше никогда не видела такое лицо, какое ты только что сделала. Тебе ясно?
Альма сумела выпалить всего одно несчастное словечко «но…», прежде чем ее заставили замолчать.
– Господь не терпит проявлений зависти и злобы, – продолжала Беатрикс, – не потерпят их и в нашей семье. Если в сердце твоем поселились жестокие и неприятные чувства, советую задушить их в корне. Возьми себя в руки, Альма Уиттакер. Ясно ли я выразилась?
На этот раз Альма возразила лишь мысленно: «но…», однако, видимо, даже ее мысли были слишком громкими, потому что Беатрикс каким-то образом их услышала. Это окончательно вывело ее из себя.
– Мне жаль, Альма Уиттакер, что ты такая эгоистка и не думаешь о других, – отчеканила Беатрикс с искривившимся от неподдельной ярости лицом. Последнее же слово она выплюнула, как острый осколок льда: – Исправься!
Исправляться, однако, пришлось и Пруденс, причем в немалой степени.
Во-первых, она сильно отстала от Альмы в вопросах обучения. Впрочем, трудно было найти ребенка, который не отстал бы от Альмы Уиттакер. Как-никак, к девяти годам Альма спокойно читала в оригинале «Комментарии» Цезаря и труды Корнелия Непота. Могла обосновать, в чем превосходство Теофраста над Плинием. (Первый – истинный ученый-естествоиспытатель, второй – всего лишь подражатель.) Ее древнегреческий, который она обожала и считала своего рода своеобразной разновидностью математики, с каждым днем становился все лучше.
Пруденс же знала лишь буквы и цифры. У нее был чудесный, мелодичный голос, но сама речь – вопиющее свидетельство ее прискорбного прошлого – отчаянно нуждалась в исправлении. Когда Пруденс лишь появилась в «Белых акрах», Беатрикс постоянно цеплялась к ее манере выражаться, точно поддевая ее заостренным концом вязальной спицы и выковыривая из нее слова, звучавшие простонародно или грубо. Замечания от Альмы также приветствовались. Беатрикс приказала Пруденс никогда не говорить «спереду» и «взади», заменив эти слова более грамотными «впереди» и «сзади». Слово «чепуха» звучало грубостью в любом контексте, как и «мужики». Если кто-то в «Белых акрах» отправлял письмо, оно шло «почтой», а не «поштой». Люди не «хворали», а «болели». В церковь ходили не «напрямки», а «напрямик». И говорили не «еще чутка, и придем», а «еще чуть-чуть, и придем». Не «поспешали», а «спешили». А еще в доме Уиттакеров не «болтали», а «беседовали».
Окажись на месте Пруденс более робкий ребенок, он вовсе перестал бы говорить. Более вздорный ребенок пожелал бы знать, почему Генри Уиттакеру в доме Уиттакеров позволено не только болтать все что попало, но и выражаться, как пьяному портовому грузчику, и, сидя за обеденным столом, величать собеседника «хер жующим ослом» прямо в лицо без малейшего нарекания со стороны Беатрикс, в то время как другим членам семьи положено беседовать, как барристерам. Но Пруденс не была ни робкой, ни вздорной. Она оказалась существом неизменно и невозмутимо чутким и совершенствовалась денно и нощно, полируя клинок своей души и никогда не допуская одну ошибку дважды. После пяти месяцев в «Белых акрах» речь Пруденс больше не нуждалась в исправлении. Даже Альма не могла найти в ней изъяна, хоть и искала его постоянно. Другие аспекты облика Пруденс – осанка, манеры, туалеты – вскоре также стали безупречными.
Все замечания Пруденс принимала без жалоб. Напротив, ей как будто хотелось, чтобы ее исправили, в особенности если замечание исходило от Беатрикс. Если Пруденс недобросовестно выполняла какую-либо задачу, или в голову ей приходили неблагие помыслы, или же с уст ее срывалась необдуманная фраза, она лично докладывала об этом Беатрикс, признавала свою ошибку и добровольно соглашалась выслушать нотацию. Таким образом, Беатрикс стала для Пруденс не просто матерью, но матерью-настоятельницей, которой она исповедовалась. Альму, с малых лет научившуюся скрывать свои ошибки и врать, если нужно, подобное поведение ужасало своей нелогичностью.
В результате она начала относиться к Пруденс с растущей подозрительностью. Было в Пруденс что-то твердое, как алмаз, и Альме казалось, что эта твердость скрывает порок, а может, даже зло. Альма считала ее скрытной и себе на уме. Пруденс имела обыкновение выскальзывать из комнат бочком, никогда ни к кому не поворачивалась спиной, не производила шума, закрывая за собой дверь, – и все это казалось Альме подозрительным. Кроме того, она со слишком усердным вниманием относилась к другим людям: никогда не забывала даты, имевшие какое-либо значение для окружающих, всегда поздравляла всех горничных с днем рождения в положенный день и все такое прочее. Альме казалось, что Пруденс слишком уж старается быть хорошей, и ее это прилежное стремление раздражало, как и ее стоицизм.
Одно Альма знала точно: сравнение с безупречно отполированной статуэткой вроде Пруденс не делает ей чести. Генри даже прозвал Пруденс «нашей маленькой жемчужиной», и по сравнению с ним старое прозвище Альмы – Сливка – казалось жалким и невыразительным. Все в Пруденс заставляло ее чувствовать себя такой несовершенной.
Кое-что, впрочем, Альму утешало. В учебе она всегда была первой. Пруденс так и не смогла догнать сестру. И объяснялось это не недостатком старания – трудолюбия девочке было не занимать. Бедняжка корпела над учебниками с усердием баскского каменщика. Каждая книга была для Пруденс гранитной глыбой, которую нужно было втащить на гору, изнемогая под палящим солнцем. На это было больно смотреть, но Пруденс не сдавалась и ни разу не расплакалась. В результате она действительно достигла успехов, причем довольно значительных, если учесть ее происхождение. Правда, ей так и не далась математика (полученный ответ никогда не сходился с правильным), зато она сумела вызубрить фундаментальные основы латыни, а спустя некоторое время довольно сносно заговорила на французском с очаровательным акцентом. Что касается правописания, Пруденс не уставала упражняться в нем, и вскоре почерк ее стал безупречным, как у герцогини.
Но всей дисциплины и желания в мире не хватило бы, чтобы преодолеть очевидную пропасть в образовании, а интеллектуальная одаренность Альмы простиралась гораздо дальше тех пределов, которых когда-либо сумела бы достигнуть Пруденс. Альма превосходно запоминала слова и была наделена блестящим математическим умом от природы. Она любила примеры, задачи, формулы и теоремы. Альме довольно было прочесть о чем-либо однажды, и это знание оставалось с ней навек. Она препарировала аргументы, как солдат разбирает винтовку: даже в темноте и в полусне они раскладывались по полочкам как миленькие. Алгебра приводила ее в восторг. Грамматика была ей старым другом – возможно, потому, что она выросла, одновременно говоря на нескольких языках. А еще она обожала свой микроскоп, казавшийся ей волшебным продолжением ее правого глаза – ведь с его помощью она могла заглянуть в душу самого Создателя.
Ввиду всего перечисленного можно было бы предположить, что учитель, которого Беатрикс в итоге пригласила для девочек, предпочел бы Альму Пруденс, однако этого не произошло. Напротив, этот человек осмотрительно не стал высказывать никаких предпочтений и относился к обеим девочкам как к равноценным своим подопечным. Это был довольно унылый юноша, британец по происхождению, с бледным, изрытым оспинами лицом и вечно беспокойным взглядом. Он много вздыхал. Звали его Артур Диксон, и он недавно закончил Эдинбургский университет. Беатрикс пригласила его на учительскую должность по итогам тщательного отбора, в котором участвовали еще несколько дюжин претендентов, отвергнутых ею по ряду причин: кто-то оказался слишком глуп, кто-то чересчур болтлив, кто-то слишком религиозен, кто-то недостаточно религиозен, один придерживался слишком радикальных взглядов, другой был слишком красив, еще один слишком толст, а еще один заикался.
В первый год службы Артура Диксона Беатрикс часто присутствовала в классе, занимаясь шитьем в уголке и следя за тем, чтобы Артур не делал фактических ошибок и не вел себя каким-либо неподобающим образом. В конце концов она успокоилась: юный Диксон оказался знатоком академической программы и полнейшим занудой, начисто лишенным ребячества и юмора. Поэтому ему можно было спокойно доверить занятия с сестрами Уиттакер, проходившие четыре дня в неделю по расписанию, в котором чередовались уроки естествознания, философии, латыни, французского, древнегреческого, химии, астрономии, минералогии, ботаники и истории. Альме также предстояли дополнительные углубленные курсы – оптика, алгебра и сферическая геометрия. Пруденс от этих предметов Беатрикс освободила, проявив несвойственное ей милосердие.
По пятницам от этого расписания немного отступали – в этот день из центра Филадельфии приезжали учителя рисования, танцев и музыки, внося некоторое разнообразие в образовательную программу. Кроме того, ранним утром девочки должны были помогать Беатрикс в греческом саду. Этот сад, триумф красоты и математики, Беатрикс пыталась устроить в соответствии со строжайшими принципами евклидовой геометрии, применяя для этого искусство фигурной стрижки деревьев (сплошные шары, конусы и искусно выстриженные треугольники, ровные, неподвижные и геометрические правильные). От девочек также требовалось посвящать несколько часов в неделю совершенствованию навыков рукоделия. А по вечерам Альму с Пруденс, разумеется, приглашали сидеть за столом в парадном обеденном зале и вести интеллектуальные беседы с гостями со всего света. Если же гостей в «Белых акрах» не было, девочки проводили вечера в гостиной, помогая отцу и матери вести официальную корреспондецию. По воскресеньям все ходили в церковь. Каждый вечер перед сном подолгу читали молитвы.
Оставшееся время было свободным.
На самом деле не такое уж сложное это было расписание – во всяком случае, для Альмы. Девочка она была подвижная, любопытная, и в отдыхе почти не нуждалась. Ей нравились умственный труд, физическая работа в саду и беседы за обеденным столом. Она всегда была рада помочь отцу с перепиской поздним вечером (поскольку другая возможность побыть с ним один на один ей теперь выпадала редко). Каким-то образом ей даже удавалось выкроить пару часов для себя, и она посвящала их разнообразным ботаническим опытам. Девочка разглядывала ивовые черенки и размышляла, почему те иногда пускают корни из почек, а иногда – из листьев. Препарировала и запоминала, засушивала и классифицировала все растения, что попадались ей в руки. Собрала прекрасный hortus siccus – великолепный маленький гербарий.
Ботаника нравилась Альме все больше и больше. И притягивала ее не столько красота растений, сколько удивительная упорядоченность растительного мира. Дело в том, что Альму безмерно привлекали всевозможные системы, последовательности, классификации и каталоги, а ботаника предоставляла обширные возможности для занятия всеми этими приятными вещами. Альме очень нравился тот факт, что растения, заняв свое место в правильной классификации, оставались там навсегда. Растительная симметрия также регулировалась важными математическими закономерностями, и эти непреложные правила вселяли в Альму уверенность и внушали ей почтение. К примеру, каждому растительному виду было свойственно определенное, фиксированное соотношение между числом зубцов чашечки и количеством лепестков, и это соотношение никогда не менялось; оно становилось аксиомой. Цветок с пятью тычинками всегда имел ровно пять тычинок – и никогда четыре или шесть. Лилия никогда не смогла бы передумать и стать пионом, как и пион – лилией.
Единственное, о чем мечтала Альма, – это посвящать изучению растений еще больше времени. У нее были странные фантазии. Например, она воображала, что служит в армии, только это армия естественных наук; она живет в бараке, и поутру ее будит горн, после чего она и другие юные натуралисты маршируют шеренгой в униформе, чтобы весь день трудиться в лесах, ручьях и лабораториях. Девочка мечтала поселиться в ботаническом монастыре или закрытой школе вместе с другими столь же увлеченными классификаторами; там никто не мешал бы другим заниматься наукой, но все делились бы своими самыми интересными открытиями. Ей понравилось бы даже в ботанической тюрьме! (Тогда Альме не приходило в голову, что подобные темницы для ученых с изоляцией в четырех стенах в некотором роде действительно существовали и назывались университетами. Но в 1810 году маленькие девочки не мечтали об университетах.)
Альма была не прочь усердно учиться. Но откровенно недолюбливала пятницы. Уроки рисования и танцев, занятия музыков – все это ее раздражало и отвлекало от истинных интересов. Она не была грациозной и не научилась танцевать. Не могла отличить одну известную картину от другой и не научилась рисовать лица так, чтобы персонажи ее картин не выглядели напуганными до смерти или мертвыми. Способностей к музыке у нее тоже не было, и, когда Альме исполнилось одиннадцать, ее отец выступил с жестким требованием, запретив ей мучить фортепьяно. А вот Пруденс во всех этих занятиях блистала. Она также прекрасно умела шить, с невероятным изяществом проводила чайную церемонию и обладала множеством других маленьких талантов, чем немало досаждала Альме. По пятницам Альму обычно обуревали самые черные и завистливые мысли в отношении сестры. К примеру, это бывали дни, когда она всерьез подумывала, не променять ли знание одного из языков (любого, кроме древнегреческого!) на нехитрое умение складывать конверты так красиво, как могла Пруденс, пусть даже это получилось бы всего лишь раз.
Несмотря на это – а может, и из-за этого, – Альма испытывала истинное удовлетворение, предаваясь тем занятиям, в которых превосходила сестру. И наиболее заметным было ее превосходство за столом во время знаменитых ужинов Генри Уиттакера, в особенности в разгар обсуждения новых идей. С годами речь Альмы стала смелее, аргументы – более точными и убедительными. Но Пруденс так и не научилась уверенно чувствовать себя во время этих застолий. Она обычно сидела не открывая рта, являясь премилым, но бесполезным украшением вечера, способным всего лишь заполнить лишний стул в гостиной, и не несла никакой другой функции, кроме эстетической. В некоторой степени это делало Пруденс очень полезной. К примеру, ее можно было посадить с кем угодно рядом, и она не стала бы возражать. Нередки были случаи, когда бедняжку Пруденс нарочно сажали рядом с самыми занудными и глухими старыми профессорами, ходячими мавзолеями, имевшими привычку ковырять вилкой в зубах или засыпать между сменами блюд и тихонько храпеть, пока вокруг шли разгоряченные дебаты. Пруденс никогда не жаловалась и не просила предоставить ей более интересного собеседника. Ей словно было все равно, кто сидит с ней рядом; ее осанка и тщательно заученные манеры никогда не менялись.