Она оказалась в коридорчике, прямо перед дверью с надписью «Курительная комната». Открыв эту дверь, Фанни попала в небольшую гостиную, где тоже пылал камин, заняла удобное кресло у огня и снова зажгла сигарету, но буквально через пять минут порог переступила старая леди, сделала несколько шагов и застыла в немом укоре.
– Я загораживаю вам огонь? – спросила Фанни через минуту, в течение которой не было сказано ни слова, и, отодвинув кресло, добавила, поднимая руку с сигаретой: – А может быть, вам не нравится, что я здесь курю?
– Вот именно, – отчеканила старая леди.
– Но ведь на двери написано «Курительная комната», – в свое оправдание заметила Фанни.
– Вы спросили – я ответила.
– Ах, если так, то разумеется…
В камин полетела вторая сигарета.
Старая леди продолжала стоять, опираясь на трость.
– Сто раз говорила управляющему, чтобы снял табличку «Курительная комната», а на ее место повесил другую: «Посторонним вход воспрещен», – с раздражением бросила старая леди. – Вы вторглись в мою личную гостиную.
– Простите. – Фанни поспешно поднялась. – Но ведь вы сами понимаете, что я не могла знать об этом?
– Видимо, без объяснений не обойтись. Так вот: эта комната находится в полном моем распоряжении, поскольку других постояльцев в отеле нет. Персоны, которые просто зашли поесть, сюда не допускаются. Вы ведь просто зашли поесть, не так ли?
– Да, но я могла бы оплатить сутки, не оставаясь тут на ночь. В таком случае я получила бы право отдыхать в этой комнате, не так ли? – уточнила Фанни.
– Разумеется, если любите швыряться деньгами, – ответила старая леди, оглядывая Фанни с ног до головы и как бы говоря: «Хотела бы я знать, чьими конкретно деньгами». – Немалая сумма за сомнительное удовольствие выкурить одну сигарету, – подытожила она.
– Я бы снивелировала затраты, выкурив несколько сигарет, – улыбнулась Фанни.
– Иными словами, выкурили бы меня обратно в гостиничный номер. Что ж, мне не привыкать. Во время сессии в Оксфорд так и валят разные подозрительные субъекты – и всем им непременно надо дымить именно в моей гостиной. Здешний персонал прискорбно непочтителен и не препятствует этому. Порой непочтительность переходит все границы – мне даже начинает казаться, что от меня хотят избавиться. А ведь я провожу в этом отеле большую часть года – следовательно, мной как гостьей следовало бы дорожить. Мало того: в Оксфорде обосновался репертуарный театр; актеры, актрисы и их поклонники представляют собой весьма неприятную компанию. Они тоже сюда являются, шумят – а персоналу и горя мало. И знаете что? Хоть я и терпеть не могу кинематограф, а все же для университетских городков он – меньшее зло, нежели театр. По крайней мере, эти воплощения абсурда – я говорю о так называемых «звездах» – остаются на экране после того, как закончился фильм, и не могут устроить дебош либо иное непотребство.
Еще когда старая леди только начала свою тираду, Фанни стала бочком продвигаться к двери. Чего доброго, она здесь застрянет – бедная старушка определенно давным-давно никому не изливалась, соображений у нее накоплено не на один час. Будь Фанни действительно доброй и отзывчивой, сидела бы и слушала, но Фанни, судя по всему, таковой не была: в ней крепло стремление убраться, и поскорее. Излияния всегда страшили Фанни. Помнится, Джим читал ей вслух одну поэму (впечатления остались как от ночного кошмара); так вот там старик тоже вцепился в свою жертву – несчастного молодого человека, и удерживал его, пока тот не выслушал все до конца (а между прочим, молодой человек спешил куда-то по важному делу). Теперь старая леди казалась близкой родственницей героя этой поэмы. Ничего общего с лапландской ночью в ней не было – ни намека на свежесть и тем более на господство над годами. Вообще глупая характеристика старости, да и поэт наверняка сам был очень молод и вряд ли перевидал достаточно старых леди. Вот эта конкретная, что распинается сейчас перед Фанни, собою старость и олицетворяет. Неужели когда-нибудь Фанни ей уподобится? Неужели переживет всех любивших ее и станет болтаться по отелям, потому что заодно с поклонниками умрут и старые слуги, а мысль о найме новых будет Фанни отвратительна? Или, хуже того, Фанни угодит в клещи компаньонки, которая станет вымещать на ней свою усталость и раздражение? Это она-то – «очей отрада, крошка Фанни», та, чье чело жизнь увенчивала венками из роз, а торс, подобный амфоре, благоговейно облекала в атлас и шелка (поразительно, сколь свежи в памяти цитаты лорда Кондерлея)?[7] Неужели так и будет – Фанни «ужмется до данного формата» (снова одна из Кондерлеевых любимых цитат)?[8]
Старая леди, явив Фанни будущее, успела обмякнуть в кресле – несомненно, давно ею облюбованном и том самом, в которое чуть раньше села Фанни (вот что значит день с самого утра не задался); теперь она, едва удерживая голову, досадливо думала: «Почему эта женщина не уходит? Мне вздремнуть охота».
Фанни действительно медлила, не подгоняемая даже опасностью выслушивать излияния. Она легко вообразила, что именно оставит здесь, закрыв за собой дверь: безмолвие полутемной комнаты, пустой, если не считать одинокой согбенной фигуры у камина, – и так целые недели, месяцы, а возможно, даже годы. Старой леди уготована все та же тишина, лишь изредка нарушаемая кратковременным вторжением актерской труппы или, под особенно скверное настроение, сварливой жалобой управляющему. «А ведь, наверно, и я, – подумалось Фанни, – буду вот так же кукситься, повздорив с компаньонкой». Тут лучшее в ее характере вышло на первый план, и Фанни решила: «Нет, я дам бедняжке выговориться. Джордж именно так и поступил бы. Взять давешних женщин на вокзале – как он был с ними добр. Даже по руке одну из них погладил».
Впрочем, надолго намерений Фанни не хватило, ибо лучшая часть ее натуры была еще недоразвита. «Удивительно, сколько времени человеку надо, чтобы повзрослеть», – обронил сегодня Джордж, не обнаружив в Фанни чего-то им ожидаемого. Короче, лучшая часть быстренько ретировалась. На улице солнце светило так ярко, гостиная же выходила окнами на север, и, мрачная, сырая, слишком напоминала склеп. Конечно, когда-нибудь Фанни засядет одна-одинешенька вот в таком же гостиничном склепе – но пока… пока…
Словом, Фанни ушла. «Незачем забегать вперед – хватит на мой век и скуки, и склепов», – рассудила она, толкнула дверь и, бросив: «Всего вам наилучшего», – выскользнула в коридор.
Старая леди отреагировала выдохом «хвала небесам», уселась поудобнее и тотчас заснула.
Как чудесно было на воздухе, что за дивный, морозный, безветренный стоял денек!
Фанни чуть помедлила на мостовой, вдыхая большими порциями зимнюю чистоту и прохладу. Запах неминуемой смерти, казалось ей, впитался в костюм и пальто – так пусть вещи тоже «подышат», освежатся, ибо на оксфордских улицах место есть только юности – неугомонной, трепетной, энергичной, бесшабашной, восхитительной юности со всеми ее крайностями, со всеми метаниями – от восторгов к разочарованиям и обратно. В комнате, которую только что покинула Фанни, смердела смерть – здесь словно пахло парным молоком. А ведь скажи Фанни о молоке какому-нибудь юноше, то-то бы он вознегодовал! Ей стало смешно. Что ж делать, если такие у нее ассоциации? Целые бидоны, полные пенящегося, сладкого парного молока так и мерещатся Фанни повсюду, где только появляется группка густоволосых (она особенно отмечает именно это качество – густоту волос), румяных от морозца, жизнерадостных, сияющих юношей. «Здесь чудесно, – сказала себе Фанни, и Байлз, Джордж и Джоб – все тотчас позабылись. Фанни подняла лицо к солнцу. – Как хорошо, что я сюда приехала».
Несколько бидонов парного молока… ах, простите, несколько юношей появились на тротуаре, смущенно взглянули на нее. Слишком хорошо воспитанные, они, конечно, не могли в полной мере показать своего интереса и восхищения. Насчет первого Фанни не сомневалась, на второе надеялась, но наверняка сказать, восхитились ею молодые люди или нет, не могла – она ведь смотрела в ослепительное небо. В любом случае приятно, когда тобой восхищаются такие славные юноши, – настолько приятно, что Фанни, дабы усилить ощущения, решила: будет считать, что юноши ею восхитились, даже если это и не так.
Фанни хотела прогуляться до колледжа Святого Иоанна, однако это было далековато, тем более что слишком она замешкалась – с пудингом и со старой леди. Примерно через час солнце начнет клониться к западу, и ворота колледжского парка закроются, поэтому Фанни направилась к парку Нового колледжа – пройти предстояло всего несколько ярдов все по той же извилистой улочке, а вела она прямо к главным воротам. Дорогу Фанни отлично помнила: именно в Новом колледже учился Дуайт, и они иногда обедали вместе в его комнатах. Улочка, прелестный парк, потаенная тропка в парковой глуши (с одной стороны ее защищает высокая стена, с другой – аллея) – все это Фанни знала как свои пять пальцев. По тропке они с Дуайтом гуляли после обеда – там, не видимый посторонним, он мог без помех иллюстрировать свое поклонение Фанни красноречивыми жестами, кои подчеркивали богатство его словарного запаса (Дуайт изучал современные языки, слов у него в распоряжении было вдоволь), а Фанни слушала грачиный галдеж – с детства ее завораживали как сами звуки, издаваемые этими птицами, так и их обычай предаваться любви и скандалить в кронах старых вязов, среди своих неопрятных гнезд. Пообедав с ним, говорил Дуайт, Фанни оказала ему великую честь; комнаты его осиянны этой честью, как нимбом, и вечно, до скончания времен, будут сочить дивный свет… «Ах, Дуайт, не слишком ли это долго? Взгляни на вон того грача – как думаешь, почему он так раскричался – от негодования или от страсти?» – перебивала Фанни, а Дуайт гнул свое: сим смиренным стенам, говорил он, отныне предначертано (а может, суждено) излучать нездешний дивный свет (все-таки предначертано – у Дуайта слабость к длинным словам).
Вот она, проблема с Дуайтом: стоило Фанни оказаться рядом, как ее постигала рассеянность. Фанни была просто не в силах сосредоточиться. К примеру, однажды у нее дома Дуайт, стоя на коленях, называл Фанни прекраснейшим из Господних творений, а она словно раздвоилась: одна половина блаженствовала, а другая волновалась – не забыла ли мисс Картрайт вызвать Гарродса, чтобы вычистил обивку стульев?
Конечно, это нехорошо по отношению к Дуайту: он так мил и так красив, его преданность сейчас очень кстати, – но что поделать? Ладно, Фанни попробует исправиться: всерьез попробует, – а пока до чего приятно идти по тропе (Дуайт называет ее «наша тропа»), пусть даже и без самого Дуайта: Фанни вполне устраивало общество грачей. День был в самом разгаре. Дуайт, думала она, сейчас сидит перед экзаменаторами, бедняжка! Фанни ощутила прилив вполне осознанной любви – ведь сознание ее не было убаюкано неистощимым, до странности монотонным потоком Дуайтова красноречия.
В Оксфорде одиночество не тяготит, сказала себе Фанни, проходя через кованые ворота в парк; не тяготит, потому что оксфордские воспоминания – из разряда свежих: можно не бояться, что вызовут боль. Совсем иначе Фанни чувствовала бы себя, если бы отправилась в Кембридж. Но в Кембридже ноги ее не будет. Она не ездила туда много лет, ибо именно там учился ее бесценный, ее единственный брат; никого Фанни не любила так нежно, как брата. В те считаные недели, которые он успел провести в Тринити-колледже (пока не началась война, пока он не ушел добровольцем на фронт и не погиб в один из первых дней), Фанни проводила в Кембридже каждые субботу и воскресенье. Останавливалась в «Быке», но не столовалась там: все ее трапезы, включая завтраки, имели место в кампусе – в гнездышке комнат, занимаемых братом. Комнаты выходили окнами во дворик Невилла, и вела к ним деревянная лестница.
По мере того как Фанни углублялась в парк (и безо всякой видимой причины), в ней оживали, обретали объем воспоминания о кратком периоде острого, абсолютного счастья. Брат был младше Фанни почти на десять лет, и ради него она пошла бы на все. По сути, она так и сделала – ведь, даром что Фанни никогда не говорила об этом вслух, она согласилась на брак с Джобом именно ради брата.
Ошеломительно богатый мистер Скеффингтон, имевший вдобавок дар делаться все богаче, стал прекрасной партией для бесприданницы – так думалось Фанни и сначала, и после. Иоганн Себастьян Бах мог творить, что ему заблагорассудится, с кучкой миниатюрных черных значочков, ваять из них одну за другой бессмертные фуги. Аналогичный талант Джоба касался денег: один взгляд – и денежки пляшут у него в карманах. О, Джоб заклинал их не теми собачьими взглядами, которые так раздражали Фанни. Соперники в сфере финансов знали другой его взгляд – твердый как сталь, по-ястребиному бдительный, сосредоточенный. Благодаря острейшему чутью (оно никогда его не подводило) Джоб привлекал к себе деньги, а уж затем манипулировал ими с искусством финансового гения. Неизменно он покупал и продавал ценные бумаги в самый что ни на есть подходящий момент, а в жизни был щедр, и добр, и восторжен, и предан – идеальный зять для разорившегося герцога. Герцог искренне переживал, когда по причине развода прекратилось его родство с Джобом, и переживал отнюдь не только потому, что Джоб был богат, что выручил всю семью.
– Фанни, доченька, может, не надо разводиться? Подождала бы немного, – умолял старик. – Неужели ты не сумела бы, если бы очень постаралась…
– Семь – это перебор, папа, – качнула головой Фанни. – Тем более что это вошло у него в привычку. Если и дальше терпеть, скоро их будет все семьдесят. Неужели ты хочешь, чтобы я закрыла глаза на семьдесят машинисток?
Нет, старик герцог этого не хотел.
На момент помолвки Фанни брат ее Триппингтон был в подготовительной школе. Фанни поехала к нему и сама все рассказала – пока этого не сделали посторонние.
– Он же еврей! – с отвращением воскликнул Триппи. – Фанни, ты этого не сделаешь.
– Сделаю. Он тебе понравится – он очень хороший, очень добрый человек, гораздо добрее всех наших знакомых и гораздо… гораздо лучше.
– Вспомни, какой у него нос.
– Я помню. Я много думала об его носе. И пришла к выводу, что носы – это еще не все.
– Может, и не все. Погоди, что-то ты запоешь, когда каждое утро будешь наблюдать за столом этот самый нос. Да тебе же бекон в горло не полезет!
– Больше никакого бекона. Я приму иудаизм, а иудеи бекон не едят.
– Ты тоже станешь еврейкой? – вскричал Триппи. Для него это было слишком. – Фанни, опомнись!
Тогда Фанни обняла его и принялась целовать, но он ее оттолкнул, отодвинулся, уронил голову в ладони.
– Ну, будет тебе, Триппи, дурашка, – увещевала Фанни. Она подалась к Триппи, прижалась лицом к его лицу, взмахом длинных ресниц пощекотала ему щеку в надежде, что он улыбнется. – Я так хорошо придумала – не отрезвляй же меня, а лучше благослови, будь хорошим братиком. Пожалуйста, родной мой.
Однако Триппингтон не внял ее речам. Процедив: «Это мерзко», – после чего вид у него сделался полубезумный, он объявил, что должен немедленно выйти – его сейчас стошнит.
Триппи – тот, ради кого Фанни стала женой Джоба, дабы в свой срок тысячи акров фамильных владений перешли к нему, свободные от долгов по закладным (как веками переходили к его предкам), – давным-давно и навек исчез из ее жизни. И Джоб, который спас для Триппи титул и наследство, исчез тоже. Брата не вернешь – за его спиной лязгнули врата смерти. С Джобом ситуация не столь безнадежная: стоит только Фанни последовать издевательскому совету сэра Стилтона – и Джоб будет с ней ужинать, в то время как Триппи… Триппи… С другой стороны, в долгосрочной перспективе брату повезло – он избавлен от необходимости стареть. Разве не утешительна мысль, что сейчас, когда катастрофа надвигается с чудовищной быстротой, ничто уже не изменится к худшему хотя бы для бесценного, обожаемого Триппи?
Погруженная в эти мысли, Фанни успела добраться до заветной тропки и пройти приличное расстояние под сенью массивной серой стены, вдоль зеленого газона. Легкая на ногу, грациозная, Фанни представляла собой отраду для глаз, и из аудитории верхнего этажа, прервав дискуссию о Пифагоре, за ней следили двое преподавателей.
– Кто она? – спросил один и поддернул очки на переносице.
– Не знаю, – отозвался другой, проделав со своими очками то же самое. – Впрочем, насколько позволяют судить ракурс и расстояние, эта леди очень недурна собой.
– Расстояние и впрямь великовато. Обыкновенно со спины женщины выглядят иначе, чем спереди. Я имею в виду, со спины они привлекательнее.
– Ваша правда. А вы лично какой ракурс предпочли бы?
– Оба. Однако вернемся к Пифагору…
Продолжая свой путь, Фанни вышла к тому месту, где тропка огибала деревья с грачиными гнездами и постепенно, однако существенно, сужаясь, возвращалась к южным воротам парка. В изгибе тропки имелась скамейка; в этот предвечерний и, к слову, морозный час (тем более что солнечные лучи сюда не проникали вовсе) на скамейке сидели юноша и девушка, совершенно поглощенные друг другом. Сомкнув объятия, они целовались; Фанни еще не случалось наблюдать поцелуев столь самозабвенных, столь энергичных. Шапочка девушки упала на землю, но она этого даже не заметила; лица ее видно не было – только затылок с растрепанными темными кудрями, целым каскадом кудрей. Настолько эти двое отрешились от мира, настолько тенист и укромен был выбранный ими уголок, настолько тихи шаги хрупкой, если не сказать «истощенной», Фанни, что ее приближение стало неожиданностью для всех троих. В сумраке Фанни запнулась о две пары ног, что весьма беспечно перекрыли узкую тропку. Донельзя смущенная, сожалея, что нарушила одно из самых интригующих проявлений жизни, Фанни выпалила: «Простите», – и, не поднимая глаз, максимально низко склонив голову, поспешила прочь. И тут влюбленные допустили оплошность, характерную для кроликов: вместо того чтобы замереть в своей позе, шарахнулись друг от друга, – и молодой человек оказался… Дуайтом.
– Ой! – вырвалось у него.
Он вскочил со скамейки, инстинктивно поправил шарф и непроизвольно запустил пальцы в свою шевелюру. Лицо его стало пунцовым.
– Ой! – выдохнула и Фанни – и застыла, впервые за всю свою жизнь не представляя, как выйти из неловкого положения.
Девушка – ее щеки тоже горели, но исключительно от интенсивности поцелуев – осталась сидеть. Кудри ее пребывали в великолепном беспорядке (счастливица, подумалось Фанни, которая даже при таком раскладе сохранила способность к иронии, надо же: у нее такая масса волос, что великолепен сам их беспорядок). В глазах девушки читались разом и стыд, и вызов – откуда, вот откуда эта элегантная леди знает Дуайта?
Вдруг это его матушка? Говорят, богатые американки ужас какие элегантные. Допустим, это его матушка; значит, сейчас начнется. Или уже началось – вон как они с Дуайтом сверкают друг на друга взглядами. А что она такого сделала? Сама получила чуток удовольствия и Дуайту с этим помогла. Что в нем дурного, в удовольствии?
Она дернула Дуайта за рукав и шепнула:
– Если это твоя матушка, представь меня ей.
Увы – на столь ничтожном расстоянии, что разделяло этих троих, шепот инструментом такта не считался.
– Да, познакомь нас, пожалуйста, – произнесла Фанни, которой стало остро жаль Дуайта.
Он что-то промямлил. Фанни не расслышала имени девушки; девушка не расслышала имени Фанни. Мисс Паркер, Перкинс, Парбери, Партингтон – что-то в этом роде: начинается на «пар», заканчивается невнятно и заурядно. Девушка тоже уловила лишь первый слог – «Скефф», и «Скеффа» оказалось достаточно, чтобы убедиться: Дуайт не доводится сыном этой элегантной леди, разве только она вторично вышла замуж и взяла фамилию нового мужа. Допустим, она Дуайтова тетка, но зачем же так смущаться перед теткой? – вот вопрос.
Последовало рукопожатие. Для этого девушке пришлось встать. Она оказалась крепко сбитой, низенькой; вязаный желтый джемпер обтягивал ее тугое, как мяч, без намека на талию тело, однако туги, упруги были и щечки – Фанни отметила данный факт. Сама она держалась легко и непринужденно – и жалела Дуайта, как никогда. Бедный мальчик: сколько он выстрадал из-за отстраненности Фанни, из-за того, что она перестала подпускать его к себе, – а раньше, до болезни, когда и у нее был каскад кудрей, подпускала, позволяла играть ими. Неудивительно, что Дуайт подцепил эту толстушку: юные жизненные соки так бы, кажется, из нее и прыснули, если б не оболочка в виде желтого джемпера; сочная плоть блазнит, кровь играет – прислушайся, и уловишь ее гудение в жилах. Исподтишка разглядывая мисс Паркер, или как там ее, Фанни чувствовала себя непристойно тощей, вроде бы неодетой. Поистине она теперь только бледная тень из прошлого; воспоминания о ней прежней остывают с пугающей скоростью, и какое право она имела вторгнуться в мир живых и юных, где тепло, где сладко – и где ей больше нет места? Фанни даже не покоробило предположение, будто она матушка Дуайта: такова была сила всепобеждающей юности мисс Паркер. Дуайт и впрямь годился ей в сыновья; вполне естественно для юного ума было прийти к такому заключению. И как жалок теперь Дуайт, снова подумалось Фанни: стоит, беззащитный, онемевший, не способный и слова сказать – куда только девался его хваленый словарный запас, красноречие?
Однако что же делать дальше? Фанни не представляла. И Дуайт не представлял. С учетом увиденного ею, разговор на общие темы стал бы фарсом. Снисходительная любезность со стороны Фанни только сильнее смутила бы Дуайта. А что до предложения выпить всем вместе чаю в «Митре» или еще где-нибудь – разве полезет чай в горло незадачливому юноше, разве чаепитие не будет для него изощреннейшей пыткой?
Проблему разрешила девушка. Выражение обоих лиц – Дуайта и этой миссис Скефф – не сулило ничего хорошего; рассудив, что негоже портить недавнее удовольствие, мисс Паркер наклонилась, подхватила свою шапку, с детским безразличием – ровно ли, набекрень ли – нахлобучила ее и выдала:
– Мне пора. Надо маме с ужином помочь. Всего хорошего, миссис Скефф, – добавила она, обращаясь к Фанни, а Дуайту бросила по-свойски: – Может, вечером увидимся.
И умчалась вприпрыжку, на ходу застегивая жакет.
После ее ухода Дуайт и Фанни не то чтобы вздохнули с облегчением, но, во всяком случае, ситуация переменилась, хоть и осталась в категории «надо все прояснить, а то будет только хуже».
– Извини, Дуайт, – только и смогла выдать Фанни после мучительного молчания (они медленно шли обратно к воротам). – В смысле, извини за…
За что ее извинить? Вероятно, за то, что она помешала, за то, что споткнулась о разбросанные ноги.
Дуайт, всего несколько минут назад воплощавший отчаянную пульсацию любви сладостной и совершенной, имел теперь единственное желание – никогда не чувствовать и не видеть ничего похожего на любовь, не думать и не слышать о любви.
– Все в порядке, – пробормотал он (руки в карманах, глаза уставлены в землю, ноги шаркают по тропке, то и дело наподдавая камушки).
Ответ неуместный. С другой стороны, бедняге сейчас другого не измыслить – да и какая фраза, в понимании Фанни, была бы уместным ответом?
– Тебе совсем не обязательно меня провожать, – заговорила Фанни после очередной тягостной паузы. – Если только ты не… В смысле, если есть какая-то причи…
Каждая фраза только ввергала ее в новую западню, и Фанни, в конце концов, умолкла.
– Все в порядке, – повторил Дуайт (снова не к месту) и пнул очередной камушек.
Ах, бедный Дуайт: впервые в его обществе Фанни сохраняла способность ясно мыслить, – а у него иссякли все пышные речи.
Двое преподавателей, увидев, что Фанни вынырнула из-за поворота, стали суетливо поправлять очки. Теперь Фанни шла в их сторону, и оба с удовольствием отметили, что и спереди она очень хороша: ничуть не хуже, чем со спины, – по крайней мере, на таком расстояния и для близоруких, испорченных греческой философией глаз. О нет, даже не так: Фанни казалась больше, чем просто привлекательной: изумительно прекрасной. Именно такой преподаватели рисовали себе Елену Троянскую.
Пифагор был немедленно забыт. Преподаватели переключились на женщину, что приближалась к их цитадели.
– Я так и знал, что недолго ей ходить без кавалера, – сказал тот из них, что был чуточку старше.
– Да ведь с ней этот американец, родсовский стипендиат, – приглядевшись, сказал тот, что был чуточку моложе.
– Не странно ли, что она выудила его из столь неподходящей локации – зарослей под самой дальней стеной?
– Словно он – младенец Моисей.
– А она – дочь фараона.
– Дочерью фараона она вполне могла бы быть – равно как и дочерью какого-нибудь божества.
– Странно, что американец не ликует.
– Разве? А вообще-то вы правы. Ишь, голову повесил.
– Вот именно. Как будто недоволен.
– Впечатление, что его на казнь ведут. Непостижимо! Si jeunesse savait…[9]
– О, как вы правы, коллега. Как вы правы. Кстати, что вы там говорили о своей теории?..
Странная пара подошла к зданию вплотную, ее уже было не видно – разве только если свеситься из окна по пояс, что преподавателям не подобает. Делать нечего – пришлось вернуться к Пифагору.