Человек не рождается раз и навсегда в тот день,
когда мать производит его на свет, но жизнь
заставляет его снова и снова – много раз –
родиться заново самому.
– Габриэль Гарсиа Маркес
Несколько недель прошли в забытьи, в какой-то клейкой дремоте, которая не позволяла мне раскрыть глаза; ресницы слипались, и сквозь их темный лес я наблюдал за происходящим вокруг. Я утратил счет времени, дни были одинаково безлики и серы, и те малочисленные, но значимые события взрывались яркими красками на их фоне.
После душного салона полицейской машины мы оказались в полицейском участке, где провели несколько часов. Отто не плакал. Он все время молчал, крепко вцепившись в руку мрачного Ойгена. Лица у обоих были серыми, огрубевшими. Наверно, и мое было таким. Я не узнал себя, когда появилась возможность взглянуть в зеркало. Байер все время был рядом с нами, следил за вопросами, которые нам задают и задумчиво скреб пальцами щеку, поглядывая то на меня, то на Ойгена. Я знал, что за дверьми нас ждал отец, но эта мысль казалась чужой и далекой. Словно у меня не было ни отца, ни дома. Я чувствовал себя так, словно меня вытащили со дня замерзшего озера – сквозь колкий лед и колючий снег. Допрос тянулся мучительно долго. Альберт беседовал со мной, Леонард – с Ойгеном. Сильвия нервно курила, держась в стороне. В ее рыжих волосах запуталось несколько сухих листьев из леса. Нас отпустили под утро. В коридоре – темном и неживом – я увидел спящую Мону. Она свернулась калачиком в неудобном кресле. Рядом с ней сидела женщина в кремовом пончо – ее мать. Сильвия вывела Отто, и он тут же бросился к матери на шею. Женщина заплакала. Ребенок тоже.
Я почувствовал, как внутри что-то нагрелось и лопнуло, когда отец крепко прижал меня к себе. Он стоял чуть поодаль, но я не видел ничего и никого, кроме него. Он гладил меня по спине, его лицо было измученным, он плакал. «Я так рад, что ты в порядке», – шептал он, – «теперь все будет хорошо, я с тобой, с тобой». Отец сказал Ойгену, чтобы он тоже садился в нашу машину. Ойген попытался отказаться, но я дернул его за рукав, и он поддался этой незатейливой попытке уговорить его поехать с нами. Его рана не была серьезной, но на следующий день отец сам отвез его ко врачу. Они вернулись только к полудню с шестью бутылками колы. Отец сказал, что нам обоим нужен сахар. Когда мы с Ойгеном остались наедине, он пошутил, что Рольф, оказавшись на месте моего отца, поставил бы перед нами ящик водки.
Ойген провел у нас несколько дней. Отец относился к нему мягче, чем прежде. В один из вечеров я застал их за совместным просмотром какого-то матча. Они молчали, но лица их были расслаблены. Мне хотелось побыть одному, поэтому я отправился на часовую прогулку с Оскаром, во время которой решился позвонить Моне. Почти сразу трубку у нее выхватил Отто, и я несколько минут выслушивал его рассказ о подкроватных монстрах, которых ему удалось прогнать, потому что теперь он ничего не боится. Я похвалил его и улыбнулся, потому что Отто был в порядке. И это было хорошо.
– Ему снятся кошмары, – сказала Мона, вернувшись к разговору, – но утром он о них не помнит. Мама позволяет спать ему в своей кровати и будит, если Отто начинает плакать.
– Прошло не так много времени. Кошмары обязательно уйдут, но позже. Он звучал довольно бодро, когда мы говорили.
– Врачи тоже говорят, что сейчас нет причин для беспокойства. Я все равно переживаю. Он такой маленький, – она помолчала. – Я так и не поблагодарила тебя. Ты спас ему жизнь. Ты и твой друг.
Я промолчал. Мы оба понимали, что Отто пострадал из-за меня. Если бы не я, то Альвин бы никогда его не тронул.
– Я должен был.
Разговор не клеился. Слова обрывались и были каким-то пустыми. Никто из нас не знал, о чем говорить. Спустя четверть часа Мона сказала, что они с семьей уезжают.
– Куда? Далеко?
– В Дрезден. Временно поживем у бабушки, а там видно будет.
Я обвел взглядом улицу, лужи на асфальте, мокрые листья, налипшие на носки моих ботинок.
– Новая жизнь. Это хорошо.
– Я… Мне жаль, что так вышло, Лео.
– Мне тоже.
– Я не смогу иначе.
Мимо пронеслась вереница полицейских машин, и мое сердце дрогнуло.
– Я понимаю.
– В этом городе случилось слишком много плохого. Смерть отца, похороны, потом тот случай в такси. Теперь это. Я бы хотела, чтобы все сложилось иначе, но уже ничего нельзя исправить. Можно только начать заново, – она умолкла на мгновение. – Может, тебе тоже стоит переехать.
– Это куда?
– Не знаю. В какое-нибудь теплое тихое место.
Я грустно улыбнулся.
– Нет, Мона. Я останусь здесь. Восстановлюсь на учебе. Буду исправлять то, что могу исправить.
– У тебя все получится, Лео.
Я в это не верил, но попытаться стоило. Домой я возвращался в темноте, продрогший и совсем разбитый. По улицам за мной крался призрак Альвина – я чувствовал его дыхание, слышал шаги; в витринах мне мерещилась его улыбка, каждый незнакомец был им, у каждого были его лицо, его волосы, его взгляд. Все в этом городе шептало о нем, говорило о нем, кричало о нем. Это было нестерпимо, но я должен был вынести. Вина обрушивалась на меня по ночам, когда я забивался под одеяло и едва дышал от ужаса. В ушах звенели выстрелы. Я не мог сомкнуть глаз до утра, ворочался, звал Ойгена, занимающего диван в моей комнате, но и он по обыкновению тоже не спал. Если бы я только понял раньше, что во всем виноват Альвин. Если бы только мне удалось догадаться, то скольких смертей можно было бы избежать? Я корил себя за это, ненавидел, презирал. «Он был хорошим лжецом. Даже его мать не понимала, что происходит. Перестань винить себя, Лео», – как-то среди ночи сказал Ойген, когда я в очередной раз позвал его. Он перебрался ко мне, протянул сигареты, и мы до самого утра пытались говорить о чем-то отвлеченном. Весь следующий день мы провели в моей комнате, смотрели старые фильмы и почти не разговаривали. Потом Ойген схватил с полки одну из маминых любимых книг и начал читать вслух. Вскоре я заснул и проснулся только следующим утром.
Байер хорошо постарался, поэтому пистолет, который принадлежал мне, признали собственностью Альвина. Я узнал об этом из новостей, но почти ничего не почувствовал. Все мои эмоции странно притупились. Я просто устал. Устал так сильно, что переживать не было сил, но вскоре все изменилось – неумолимо приближалась дата судебного заседания. Ойген нервничал. Я одолжил ему один из своих костюмов, потому что у него не было подходящих вещей.
Судебное заседание длилось несколько часов. В груди у меня все сжалось, когда я увидел Рольфа. Он выглядел не так плохо, как я себе представлял – исхудал, но держался ровно, взгляд его был открыт и светел. В зале то и дело звучали слова «незаконно», «в особо крупном размере», «материальные трудности», «полностью признал свою вину», «подвергал риску». Ойген почти не двигался и был бледен, как покойник. Мы с Рольфом встретились взглядами, и он дернул головой в сторону Ойгена, потом выразительно посмотрел на меня. Я кивнул. Да. Да, я присмотрю за ним. Конечно.
К моему удивлению в деле Рольфа нашлись смягчающие обстоятельства – хронические заболевания, о которых я прежде не слышал, но его все равно признали виновным и назначили наказание в виде лишения свободы сроком на восемь лет.
Ойгену обвинения так и не были предъявлены. Рольф взял всю ответственность на себя. Когда все закончилось, и мы вышли из здания суда, Ойген крепко обнял меня. Он дрожал. Я хотел сказать, что восемь лет – не целая вечность, они пройдут, и у Рольфа будет шанс начать все сначала, но я промолчал. Ойгену не нужны были слова. Ему нужно было присутствие. Начинался дождь, вокруг нас столпились репортеры. Они были всюду, что-то спрашивали, кто-то пытался фотографировать, со всех сторон звучали вопросы об Альвине и о том, что произошло в хижине, поэтому мы поспешили скрыться в машине и поскорее уехать.
Отец сказал Ойгену, что тот может оставаться у нас столько, сколько ему нужно, но на этот раз он отказался. Он собирался разобрать старые вещи в трейлере, навести там порядок после обысков. По его словам – снова превратить это место в свой дом. Я предложил свою помощь, и Ойген не отказался. Отец крепко пожал его руку на прощание.
Следующие несколько дней мы почти не вылезали из трейлера – мыли, чистили, выбрасывали старый хлам. Ойген аккуратно сложил одежду Рольфа, убрал в шкаф и запер его на ржавый ключ, который повесил себе на шею – к пуле. По вечерам мы пили пиво и разговаривали. Впервые наши разговоры крутились не вокруг того, что случилось. Они были о будущем. О размытых планах на жизнь. Иногда к нам присоединялся Бастиан. В его компании становилось легче дышать. Он напоминал мне о прежней жизни, о школьных днях, даже о детстве. Иногда я видел в нем мальчика в свитере с динозавром. Иногда я не узнавал его, но, в конце концов, это был Бастиан. И он был моим другом.
По выходным я выбирался в парк со Штефаном. С ним я и вовсе забывал думать о плохом. Он постоянно рассказывал о чем-то – о новых фильмах, о музыке, о книгах, которые успел прочесть, о компьютерных играх, которые нашел интересными. Штефан спрашивал, когда я вернусь к работе, вернусь ли вообще. Я решил взять передышку, и Лукас позволил мне это. Он сказал, что я смогу вернуться, когда пожелаю. Он всегда найдет для меня место.
Иногда мне нужно было побыть в одиночестве – и я часами бродил вдоль Дуная или навещал могилу матери. Один раз я пришел на могилу Альвина, долго стоял и смотрел на свежее надгробие, вспоминая похороны, которые прошли несколькими неделями ранее. Людей было немного. Шарлотта, две рыжеволосые женщины, мужчина с витилиго, который вел себя так, словно не понимал, где оказался, мы с отцом, Бастиан и его тетя. Больше не было никого. Вдоль кладбищенского забора сновали репортеры. Было трудно не обращать на них внимания. Я предпринял попытку прогнать их, крикнул, чтобы убирались, но в эту же секунду перед моим лицом замелькали фотовспышки. Более всего мне запомнилось восковое лицо Шарлотты. Она была похожа на куклу, а не на человека. Рыжеволосые женщины придерживали ее за локти с обеих сторон. Шарлотта не плакала, но лицо ее было красным и опухшим. Мне все время нестерпимо хотелось курить. Я грыз ногти, нервничал и чувствовал тошноту.
– Дерьмо, – выдохнул Бастиан, оказавшись рядом со мной.
Я кивнул, потому что нельзя было подобрать слова лучше. Мы стояли рядом, наблюдая, как гроб опускается в разрытую могилу. Вдруг Шарлотта бросилась вперед, рыдая и выкрикивая имя сына, цепляясь руками за крышку гроба. Отец последовал за ней, осторожно увел в сторону. Она забилась у него в руках беспомощной раненой птицей.
– Дерьмо, – снова повторил Бастиан, и я увидел, как сильно дрожат его руки.
Я отделился от нашей скромной процессии и бросил в могилу две красные розы.
Тем вечером мы с Бастианом напились до того сильно, что я почти ничего не запомнил, кроме привкуса граппы, которую где-то добыл Басти. Мы смотрели на смазанное закатом солнце, много курили. Ночью я не спал, а рано утром услышал кроткий стук в дверь. Отец впустил в коридор Шарлотту. Она сообщила, что уезжает, но не сказала куда. Мне так много нужно было ей сказать. Наверное, она прочла это по моему лицу, потому что подошла и так крепко обняла меня, что я почувствовал исходящее от нее тепло. Она шепнула, что не винит меня, но и видеть не может. «Ты был хорошим другом для него», – сказала она на прощание, потом утерла слезы, быстро обняла моего отца, что-то сказала и ему, а потом быстро сбежала по лестнице вниз. Я выглянул в окно. Там, в утренней дымке, ее ждали те рыжеволосые женщины – возле них стояли чемоданы. Шарлотта – маленькая и сломленная – села в машину и исчезла. На следующий день мы с отцом обнаружили, что у нас новый сосед. В квартире Фоссов поселился мужчина с белыми, как снег, волосами. Он изучал насекомых и в будущем оказался хорошим приятелем моему отцу.
Мы долго не виделись с Самуэлем – у него было слишком много дел, а когда увиделись, то сначала не знали, что сказать друг другу. Он выглядел устало, но не изнеможенно, как раньше. Теперь в его темно-карих глазах виднелись проблески надежды. Надежды на то, что скоро все если и не наладится, то станет лучше. Мы шли рядом. Самуэль – в драповом пальто, с отросшими волосами и с сэндвичем в крафтовой бумаге. Я ступал по левую от него сторону, загребая ногами красные листья, рассматривая чистое небо, выпуская в воздух горький сигаретный дым. Я поблагодарил Самуэля за помощь, за все, что он для меня сделал. Я поблагодарил его за Ойгена. Если бы не Байер, то ему бы не удалось избежать наказания. Самуэль сказал, что это пустяки. Это не было пустяками.
– Как ты? – спросил он, остановившись. – На самом деле?
Я посмотрел на него. Засунул руки в карманы старой куртки. Высунул.
– Не знаю.
– Не хочешь говорить?
Я покачал головой.
– Да нет же. Правда не знаю. Как-то странно.
– Но ты держишься?
– Будто у меня выбор есть.
Поток мыслей вернул меня в густой лес, в дрожание теней, в слепой поиск ребенка. Чучело оленьей головы преследовало меня во снах, как и сам Альвин, его слова: «знаешь, чем хороша камера, Лео? Объективом. Можно смотреть в него, словно в прицел. Щелк. Щелк. Вместо фотографии вылетают чьи-то мозги».
– В прессе Альвина прозвали «Доппельгангером». Ты в курсе? – спросил Байер, сворачивая бумагу и выбрасывая ее в ближайшую урну.
Я кивнул. Это было в новостях. Доппельгангер. Двойник.
Целыми днями только и говорили об Альвине. Десятки людей перебирали его жизнь по крупицам. Одни искали причины, толкнувшие его на убийства, в детстве. Другие считали, что Альвин был болен. Третьи вытащили на поверхность факты об отце Альвина. Писали, что Фосс старший был «склонен к агрессии», «вел себя импульсивно», «ненавидел человечество», «покончил с собой». На Альвина очень скоро навесили целое собрание ярлыков, от которых у меня начинало рябить в глазах. «Помешанный». «Психопат». «Жертва». С каждым днем читать какие-либо новости становилось все труднее, поэтому я перестал это делать. Мне нужно было объяснение – что же произошло с моим старым другом – и я предпочел выбрать ту точку зрения, которую высказал мой отец. Очень мягко, избегая научных терминов («психопатия», «расстройство личности», «нарушение сознания»), он сказал, что однажды внутри Альвина что-то сломалось, перестало работать правильно, различать импульсы. И Альвин оказался слабее этого, не смог противостоять, что впоследствии привело к ужасным событиям. Отец сказал, что я всегда буду помнить нашу дружбу, наши детские игры и разговоры – и это нормально. Я всегда буду разделять жизнь на «до» и «после». И это нормально тоже. Но вместе с этим важно помнить другое: дьявол кроется в деталях.
Мы с Байером стояли в густой тени деревьев, воздух пах влагой и прелой землей.
– Я до сих пор думаю, что можно было поступить иначе. Если бы у меня не было пистолета…
– Кто знает, что бы тогда случилось, – задумчиво сказал Байер. – Не кори себя.
– Я пытаюсь. Думаю о тех девушках, которых он убил, но в голове швы не желают сходиться. Не могу… смириться. Не могу привыкнуть. Как будто это был другой человек. Не Альвин. Как будто мой Альвин уехал куда-то далеко, а его место занял чужой человек, который и совершал все убийства.
В густеющих сумерках я едва мог различить лицо Самуэля. Это было к лучшему – так было легче говорить.
– Он был твоим другом.
– Так тошно. От осознания всего этого. Вообще от всего, – я вдруг кое-что вспомнил. Что насчет той девушки, тело которой нашли в Берлине?
Байер покачал головой.
– Это был не Альвин, но у меня есть мысль, что и это событие могло подтолкнуть его к решению убивать.
– Мы уже никогда не узнаем.
– Ты пьешь таблетки?
– Да. Хожу к психиатру, которого кода-то посоветовал мне отец.
– И как?
Я припомнил последний сеанс с Луисом и тяжело вздохнул. Не то чтобы прошло плохо. Но и не хорошо. Вереница вопросов сменялась тестами, но хуже всего было, когда я должен был говорить о том, что чувствую. Потому что я и сам не понимал, как вывести чувства в слова. Это было слишком сложно – и я молчал, наблюдая за осенним дождем, скребущим по окну.
– Да в общем-то никак.
– А как дела у мальчика? У Отто?
Я грустно улыбнулся.
– Они переехали на днях в Дрезден. Вся семья.
Внутри меня вновь шевельнулась тоска, которую я так старательно убаюкивал последние двое суток.
– Что ж, думаю, что так будет даже лучше. Смена обстановки, говорят, вещь полезная.
Я закурил. Мы еще немного постояли в тишине, а потом разошлись – каждый в свою сторону. По пути домой я думал об Альвине, о том, что он сказал. Объектив – это прицел. Его страстное увлечение фотографией было репетицией убийства. Репетицией смерти. Я думал и о Моне, о нашем неловком и быстром прощании. Она обняла меня с некоторой опаской и отскочила в сторону столь поспешно, словно могла обжечься. Зато Отто прижался ко мне всем телом, забрался ко мне на руки и пообещал, что никогда меня не забудет.
Я ненавидел прощаться, но именно это мне приходилось делать всю мою жизнь. Мне пришлось попрощаться с матерью и Фрэнсисом, с дедушкой и бабушкой, которые не желали меня видеть из-за того, что когда-то мама выбрала ту жизнь, которой хотела жить; мне пришлось попрощаться с университетом, с доверием отца, со спокойным сном, с тем человеком, которым я когда-то был, с тем человеком, которым я мог стать. Прощай, мама. Спи спокойно. Прощай, Альвин. Надеюсь, тебе воздастся за грехи твои. Прощайте, Мона и Отто. Я буду скучать.
Но были люди, которые оставались рядом – и это было важно, как и важна память о тех, кто ушел. Они принимали настоящего меня, со всеми моими сколами и ранами, измученного и молчаливого, раздраженного, обессиленного. Они были рядом, и я был рядом с ними. В кино с Бастианом по выходным. На выставку со Штефаном – держать его дурацкий фотоаппарат в руках, пока он что-то там записывает. В лес с Ойгеном – бродить по тропам, пугать друг друга криками во тьме. Мы больше не стреляли. Иногда от скуки метали в дерево нож-бабочку. Или дротики в дартс, который все еще доживал свою жизнь на одной из стен трейлера. Мы сожгли все записи, которые полицейские по какой-то причине не изъяли. Номера телефонов, маршруты. Уничтожили все до последней крупицы, а потом долго сидели у костра, который Ойген прозвал «погребальным», потому что в нем горели наши прежние жизни. Они были грязными и испорченными, но мне все равно было больно смотреть на их тлеющие тела. Они просили о помощи, но все, что я мог – подбросить в огонь побольше сухих веток, чтобы это поскорее закончилось.
По прошествии некоторого времени я осознал, что совсем забыл, что жизнь бывает нормальной, поэтому ее спокойное течение было так удивительно для меня. Сначала я учился прощению. Я прощал себя каждый день за всю боль, что причинял окружающим, за всю боль, которую я причинял самому себе. Количество таблеток на тумбочке у кровати уменьшилось только к Рождеству, но не исчезло совсем (мне понадобится еще несколько лет, чтобы избавиться от ночных кошмаров и дрожи в руках). Новогодние праздники оказались хорошим временем. В заветную ночь мы собрались на моей новой квартире, которая была гораздо меньше прежней, но зато ближе к университету, куда мне все же удалось вернуться. Ойген, Штефан и Басти, который привел с собой девушку. Ее звали Даниэль – она говорила с французским акцентом и мягко улыбалась, сплетая под столом пальцы – свои и Бастиана. После полуночи я позвонил отцу, который отмечал наступление праздника со своим новым приятелем – соседом сверху – и парой коллег с работы. Чуть позже со мной связался Байер, который с улыбкой в голосе пожелал мне не доставлять столько проблем полиции в новом году.
А потом наступила весна – ясная и свежая, умытая первыми грозами. Вместе с ней пришла и надежда на то, что я смогу жить дальше. Я смогу стать собой – тем человеком, который когда-то был погребен под тяжелым слоем неправильных выборов и поступков. Оставаясь наедине с собой, сидя в постели посреди ночи, я думал о том, что жизнь и не может быть гладкой. Иногда она груба. Иногда уродлива. Иногда она оставляет шрамы – невидимые или видимые, как след на плече Ойгена, который даровала ему та ночь, когда погиб Альвин. И важно принимать это. Важно об этом помнить, потому что любые отпечатки – видно их или нет – становятся частью нас самих. Как и люди. Я понял одну простую истину – ничего в этой жизни не фатально, нет никакой линии судьбы. Существуют лишь линии разума и сердца. Первая – напомнит о чертях, что сокрыты в деталях, ответит на вопрос – quid est veritas?95 Вторая – должна вести тебя, как красная нить Ариадны вела Тесея к выходу из лабиринта. Потому что выход есть всегда, можно выбраться даже со дна, если знаешь – зачем тебе это нужно.
И кто будет ждать тебя на поверхности.