– А Семена моего не видел? – тихо спросила сгорбленная Катерина.
– Так в другом месте был, поди, – Игнат растерялся, будто почувствовал себя виноватым за то, что не встречал еловчанина.
Деревенские долго еще не расходились. Сложно было поверить, что Игнат вернулся жив-здоров из гущи кровопролитья, что череда бедствий и горестей подходит к концу, что скоро жизнь вылезет из-под заморского змея, который принес земле русской кручины да беды, и пойдет, как раньше, при Иване Грозном и сыне его Федоре.
Аксинья тащила кадушку, и ноги расползались на тропке, что чавкала, будто голодный поросенок. Снежный покров попрятался по укромным, тенистым лесным распадкам, несмело белел, боясь напоминать о себе измученным людям и зверям. В суровом пермском климате в болотистых и низменных местах затвердевший, темный лед не уходил даже среди жаркого лета, обдавая нежданной прохладой спешащего путника.
– Нюта, не отставай, – повернулась Аксинья и тут же скривилась, потянула бочину.
– Бегу, бегу!
Проворная девчушка шлепала по грязи в больших лаптях и успевала крутить головой, задевать ладошками ветки с набухшими пушистыми узелками.
– Травка, – завопила она и, бросив наземь березовый валек[17], горшочек с золой, прижалась ладонями к первым зеленым стрелкам.
– Просыпешь золу – пойдешь заново из печки выгребать.
– Не просыплю! – Подхватив на бегу валек и горшочек, Нюта побежала дальше, обогнала мать и припустила по обрыву.
Усолка встретила Аксинью и Нюту осыпавшимися под ногами камнями и карканьем воронов. Птицы с наглым видом ходили по берегу, не обращая внимания на людей.
– Кыш! – Нюта кинула в сторону одной из крупных птиц камень, и ворон взлетел, издав негодующий звук.
– Зачем безобразничаешь? Не пугай птиц понапрасну.
– Нас Илюха так научил.
– А отчего ты решила, что он верному учит?
– Ну… Черные птицы плохие, они мертвяков клюют.
– Вороны клюют, – Аксинья сдержала гадкое слово «падаль», – всякий сор, чистят землю. Они умные птицы, проворные да осторожные. И дед твой с гордостью носил прозвание Ворон.
– Это всего лишь прозвище. Обидно, что дед умер до моего рождения, – хитрая девчушка решила увести разговор на другую поляну, но Аксинья всегда договаривала свои слова.
– Смотри, ворон, которого ты шуганула, далеко не улетел. Сел на землю от тебя подальше и ждет. Хитроумный и сторожкий.
– Черные птицы мне не нравятся, – заявила Нюта и отвернулась, словно отказывалась слушать материны речи. Упрямица.
Аксинья вытряхнула на камни ворох засаленных вещей и тряпиц. Юбки, старая душегрея, шапки, рубахи, утирки, дырявые скатерки, сарафаны, оставшиеся от Глафиры.
Мокрые вещи еще хранили тепло печи, где с утра стояли в воде со щелоком. Аксинья выбрала большой плоский камень, расстелила на нем Нютину юбку и нанесла первый удар вальком. Чем больше она колотила, тем больше входила в раж, не чувствуя уже усталости в плечах. Выколачивая зимнюю грязь из замурзыканных вещей, она освобождала душу от уныния, разочарования в жизни и людях. Нескоро села передохнуть на ствол, прибитый к берегу норовистой Усолкой.
Река уже избавилась от большей части ледяного покрова, и льдинки, и большие льдины неслись вниз по течению, чтобы скоро растаять в лучах весеннего солнца. Аксинья берегла дочь от холодной еще речной воды, потому предоставленная самой себе девчушка скакала по берегу, пела о реках-ручейках и молодой девице, что пришла к берегу пустить венок и спросить о суженом.
Аксинья полоскала вещи в зеленоватой воде Усолки, и скоро дрожь охватила ее. Пальцы сводило от стужи. И намокший подол, и полные воды поршни не пережить ей еще пару седмиц назад. А сытая утроба все перенесет, любую тяготу перемелет. Сытость – мать, голод – мачеха.
Дочь помогала Аксинье, держала выжатые вещи, складывала их в лохань, морщила лоб.
– Мамушка… Отец мой, он где? Почему оказался далеко? – Нюта обрушила на мать вопрос нежданно, будто обухом по голове. – У Илюхи отец был, да воевать пошел. У Нюрки здесь батя, Георгий Заяц. У Павки умер. А мой где?
Несмышленая Нюта никогда не спрашивала об отце, не пересказывала сплетен, что собирали в деревне без малого семь лет. Аксинья легкомысленно надеялась, что дочь не будет выведывать тайны прошлого. Когда вырастет, заневестится, мать ей все и поведает, без утайки.
– Отец твой… Далече он.
– Почему далече? Хочу, чтоб тут был.
– Худое он сотворил, наказали его, – слова не лезли на божий свет.
– Он не вернется? – Нютка решила дознаться до правды.
– Вернется, вернется, дочка. А как же!
– А когда вернется? Скоро?
– Скоро, доченька, оглянуться не успеешь.
Аксинья тащила кадку с выстиранным бельем, и груз тянул ее к земле. Груз одежды, впитавшей воды Усолки, или лжи, которую сказала она… и еще не раз скажет дочери?
– Можно побегу вперед? – Нюта похожа была на молодую кобылку, что тяготится навязанным ей медленным шагом.
– Беги, дочка, только осторожнее.
Аксинья поднималась по уходящей вверх тропе, и память подбрасывала ей картины жизни с Григорием Ветром. Вот она, отважная, пришла к нему темной ночью, сбежав из-под замка. Вот их свадьба в родной деревне, ее робкая улыбка, его жадный взгляд. Вот Григорий сжимает в своих шершавых руках ее податливое тело. Страсть была глубже бездонного колодца, слаще медуницы, ярче звезд на августовском небе.
Аксинья пыталась не думать, что ждет ее и Нюту, если Григорий вернется из Обдорска. Десять лет казались бесконечным сроком, и пережить их в далеком зимовье непросто. Но Аксинья знала, каким упорным и выносливым может быть муж. Он пережил дорогу в Крым, плен, множество тягот…
Ее мысли оборвал дочкин вскрик, и Аксинья бросила белье, рванулась к дому. Распахнутая дверь, горстка зерна на крыльце и возмущенные слезы Нютки.
– Он… он украл, – дочь заикалась, глотая слезы.
– Ты узнала его?
– Дядька такой, – дочка показывала ручонками, как выглядел вор, но что-то путное узнать было невозможно. – Мешки утащил.
– Ты его знаешь? Одет как?
– Рубаха и темные порты. Не знаю, – захныкала девчушка.
Аксинья с надеждой открыла крышку подпола. Тать откопал спрятанный сундук и утащил почти всю снедь. Лишь горшок с маслом сиротливо застыл на разрытой земле.
– А ты чего смурная? С Нюткой что? – Тошка привез на телеге сухие коряги и перетаскивал их под хлипкий навес, сооруженный осенью.
– С дочкой хорошо все. Устала я только, Тошенька. Обессилела от долгой зимы и тягостной жизни.
– А я пуще твоего устал. Кабы ты знала! Хочу с тобой жить, чтоб Таську не видеть. Коровища проклятая.
– Она сказывала, какие прозвища ты ей даешь, и Зайчонок, брат, вслед за тобой повторяет.
– О чем ты? – Антошка остановился, и высохший ствол осины со стуком упал наземь.
– Мамошка… Так жену зовешь? Она тебе не девка гулящая, а жена твоя венчанная!
– Вот оно что! Ты меня учить будешь? – Крылья его крупного носа затрепетали, словно хищная птица парила в воздухе.
Тошка пнул корягу, чертыхнулся, подхватил ее и потащил к дому.
– Тошка, я добра тебе желаю…
– А сказала она, почему я ее непотребной бабой назвал? – Он поднял глаза, и за их гневным блеском Аксинья почуяла какую-то обиду.
– Наболело – скажи.
– Не буду я говорить – только гаже станет. Она Марфу боялась, строжилась. А теперь нет ее, и Таська… – Тошка грязно выругался.
Тоска звучала в его голосе, и Аксинья вспомнила, как часто он поливал мачеху, Марфу, грязью, не желал звать матерью. Лишь время и утрата близких расставляют все по своим местам, даруя человеку понимание. Что имел, что потерял, что ценить надо было, пока смерть не забрала.
Аксинья, повинуясь внезапному порыву, подошла к Тошке, сыну Ульянки и Григория Ветра, и прижала к себе. Ее руки ворошили темные волосы парня, гладили по голове:
– Перемелется все, зайчик.
– Не перемелется.
– У тебя сын да дочка, про них не забывай.
– Мой ли сын? Не знаю я. Смотрю на него – чужая рожа, мерзкая. Если Матвейкин сын, одно дело, благой расклад, могу принять и растить как своего. А мож, от какого-то молодца залетного?
– А ты верь, что твой – проще тебе будет. И успокоишься сам, и ровнее жизнь потечет.
– Не могу я… Пытался я, тетка Аксинья. Бога молил о терпении и покое… Да не могу.
– Не мне тебе говорить о прощении.
– Ты – говори. Тебя я слушать могу. Ты правду говоришь, а не притворяешься. А отец… Он за словами «твой долг», «твоя жена» прячется.
– Отец заботится о тебе, обо всей семье.
– Какой он мне отец?
– Он вырастил тебя, любил, научил всему.
– И на Таське, потаскухе, женил, не пожалел. За ней приданое хорошее давали – как не женить!
Тошка был жесток, и как убедить его в том, что отец его, Георгий Заяц, хотел лишь добра и растил чужую кровь, чужую плоть как свою, Аксинья не ведала.
Через два дня Еловая переполошилась.
Детвора играла возле Усолки, радуясь установившейся доброй погоде. Павка, Прасковьин сын; Нюта, Аксиньина дочь; Кузька, поскребыш[18] Феклы; кругленькая Зойка, дочь Игната и Зои; Ванька, Семенов сын. Десятилетки Илюха Петух и Нюра Рыжая Федотова, дочь Зайца, приглядывали за детворой.
Через двор полусумасшедшей бабки Галины, расположенный в самой низине, талые воды стекали в Усолку. От двора начинался пригорок, поросший редким березняком, а ближе к реке ивами. Бурливый, задиристый ручеек, что питался вешними водами с пригорка, появлялся каждую весну и манил детвору. Пускать щепки, которые устремлялись в Усолку, устраивать запруды, ловить лягушек…
– Я вожу, – выкрикнул Илюха.
Бойкий, остроязыкий, он давно оправился от осеннего недомогания. Староста Яков не жалел Илюху, вдоволь насытил розгу о его спину. Теперь лишь красные рубцы на спине напоминали о наказании за поджог. Изменилось одно: Илюха перестал обижать Нютку Ветер.
– Побежал ручеек,
Нашей речки поперек!
Детишки беспорядочно сгрудились возле ручейка, Илья подходил и разворачивал так, чтобы каждый глядел в затылок другого, отвешивал подзатыльники.
– Побежал снеговой,
Побежал озорной,
По двору, по улице,
Мимо нас и куриц!
У-ух![19]
На последнем выкрике каждый должен был перескочить ручей и оказаться на противоположном берегу. После громкого Илюхиного «У-ух» тут же поднялась возня: мальчишки пихались, не давали друг другу перескочить, девчонки визжали со страху. Ванька упал в ручей, промочив порты, Зойку кто-то – в сумятице не разберешь – ударил по руке, и она причитала:
– Отцу пожалуюсь, он вам покажет. Он вогненный бой[20] принес. Покажет вам!
– Ручеек-то узкий, в два локтя, – ерепенился Илюха с противоположного берега, скаля острые белые зубы. – Как не перепрыгнуть?
Восьмилетний Кузька, сын Феклы и покойного пьяницы Макара, приземлился проворно и ходил по бережку гоголем.
– Молодец я красный-прекрасный. Всех я ловчей. Всех я умней. Вот брат Ефим приедет, мне сапоги справит с каблуками, не угонитесь, – похвалялся он, обтирал о сухую траву дырявые поршни.
– Я сапоги твои заберу, тебе они, голодранцу, без надобности. – Илюха перескочил через ручей и показал кулак Кузьке.
– Я в лес до ветру схожу, – сказал тот и скрылся в кустах ивняка.
Нютка Ветер перескочила, как кошка, ловко приземлившись на две ноги, да потеряла равновесие и упала прямо в жидкую грязь.
– Ты чего ж, нескладешка такая, – глумился Илюха.
Он поднял девчушку, легонько щелкнул по макушке.
– Дальше играть будем, – пискнула она.
Детвора продолжала игру: до одурения перескакивали ручей, смеялись, барахтались в грязи.
– А Кузьма где? Почему не вернулся? – вспомнил Илюха. Никто рыжего мальчонку не видел.
Все отчего-то расстроились и собрались по домам.
– Рыжая Нюра, уведи малышню, – велел Илья, и Ульянкина дочь скривилась, но спорить с заводилой не стала.
Зоя хныкала, баюкала ушибленную руку, Нюта Ветер и Нюра Федотова шли молча, с недоверием косясь друг на друга. Почти тезки, Сусанна и Анна, они не испытывали приязни друг к другу. Старшая, Нюра, Ульянкина дочь, раздражалась, когда мелкая Нюта лезла к ней с играми и тряпичными куклами. Пары окриков хватило, чтобы Аксиньина дочь затаила обиду и перестала донимать Рыжую Нюру.
– Больно тебе, Зоя? – Нюта взяла за руку девчушку.
– Больно, – шмыгнула Зойка.
– Пошли ко мне, матушка даст тебе мазь – в два дня все пройдет.
– А моя мать про твою говорит: ведьма она, колдует и с чертом знается. Не пойду к тебе, еще порчу наведете на меня.
– Мать твоя злая. Вечно гадости про всех говорит.
Зойка не вступилась за родительницу, Зою-старшую, вздохнула:
– Злая! Недавно так меня отхлестала, что я сидеть не могла. Кур покормить забыла.
– Эй, мелкота, – суетливо махнул рукой Никашка и благодушно улыбнулся, чего отродясь за ним не водилось.
Он тащил из леса кожаный мех[21] и сгибался под его тяжестью. Березового сока набрал, жадюга?
Девчонки помахали в ответ, а Нюта остановилась и долго смотрела вслед мужику.
– Что столбом встала? – возмутилась Рыжая Нюра. – Сока березового захотела? Иль втюрилась в Никашку?
Нюта Ветер молчала, только крутила в руках замусоленный конец старого материного платка, надежно укутывавшего ее голову, грудь и спину.
К вечеру явился встревоженный Тошка: пропал Кузьма, Феклин сын. Как ушел в лес до ветру, так и не явился обратно. Фекла бегала по деревне, причитала: «Сынка мой, сынка». Но вопли ее оставались без ответа. Все парни и мужики снарядились искать Кузьму в окрестных лесах. Мальчонка как в воду канул.
На следующее утро открылась неприглядная правда.
Еловская детвора спозаранку бегала по берегу Усолки, выпросив часок на сбор березовых и сосновых почек – первейшего средства при весенней бескормице. Илюха, самый длинноногий и старший, опередив всех, мчался быстрее ветра вдоль водной глади по узкой кромке берега.
Увидев что-то страшное, он закричал, словно полоумный, споткнулся, упал, чуть не коснувшись того, что лежало на камнях. Три ворона, которых оторвал он от сытной трапезы, взлетели, подняв ветер мощными чернокрыльями.
– Илюха, ты чего как маленький орешь? – Ванька Петух первым догнал брата, согнулся, ловя воздух. – Чего… – и оборвал сам себя, всматриваясь в неопрятную кучу мяса и тряпья.
– Ты девок останови, не надобно им видеть, – попросил Илюха.
– И что тут у вас? – Павка, Прасковьин сын, не удержался на скользкой земле, что пропитана была не только влагой, но человечьими соками.
Он упал прямо на кучу расклеванного воронами мяса. И закричал от ужаса, не в силах понять, принять, что еще вчера кости, лоскуты кожи и выклеванное мясо были озорным и веселым Кузькой. Павку вывернуло наизнанку, и долго еще утробу сотрясали позывы, и явил он на свет кашу и хлеб, съеденные утром.
Нюту и Зойку близко к покойнику не пустили, берегли. Илюха решил остаться возле него, чтобы стеречь от голодных воронов. Ни Ванька, ни Павка не согласились сидеть на берегу, слишком большой ужас внушал им мертвый Кузька.
– А можно я тут посижу? – пискнула Нюта Ветер.
– Вечно ты учудишь, – сказала Зойка и отвернулась от подруги.
– Нютка – девка, какой с нее толк? – хмыкнул Павка.
– Девка – не девка, а рыгал здесь ты.
– Так я прямо в него, я весь… – Павка глядел на свою рубаху и порты в коричневых пятнах и чувствовал запах мертвечины, смешанной с его собственной рвотой.
– Оставайся, Нюта, коли не боишься, – разрешил милостивый Илюха.
– Я с тобой не боюсь, – ответила та, и лучших слов для Ильи, сына Семена, было не найти.
Дети подняли шум в деревне.
Тошка, Георгий Заяц, Никашка и растрепанная Фекла прибежали к берегу Усолки, уложили Кузьку на рогожу и вернули в родную деревню.
Кто сгубил невинного Кузьку, рыжего весельчака, бесхитростного мальчишку? Мужики долго судили-рядили, вспоминали плоть, что клочьями висела на костях, словно порезанная острым ножиком, и сошлись на том, что злодеи-людоеды подстерегли Кузьку и утолили голод. Грех поедания человечьей плоти расцвел на Руси в годы бедствий и никого не удивлял… Но тем страшнее было видеть сейчас, после победы над лихом и ляхами, подобное злодейство.
Кузьму схоронили, и родители перестали выпускать со двора детей без пригляда взрослых. Нюта долго еще просыпалась со страшными криками, и мать успокаивала ее, отпаивала травами, и Илюха Петух еще пуще возненавидел воронов и гонял их камнями, безжалостно расправлялся с зазевавшейся птицей. Скоро у него скопилась гора длинных черных перьев, которые он выменивал на всякие нужности у еловских мальчишек.
На Пасхальную седмицу[22] Еловая гуляла, вытащив из закромов последние запасы скоромного. О блинах никто не вспоминал, но ржаные и ячменные коврижки с истолченными побегами лебеды и крапивы красовались на каждом столе.
– Кушайте, гости, – угощала Прасковья духмяной кашей на масле и свежей стряпней.
– Вкусные коврижки, – одобрила Нюта с набитым ртом.
– На здоровье, – улыбалась гостеприимная хозяйка.
Она поминутно давала поручения Лукаше и Настюхе, рассказывала о горе безутешной Феклы, потерявшей и мужа, и младшего сына.
– Мож, старшего дождется. Игнат пришел, должны и Фимка с Семкой вернуться. Бог милосердный.
– Фимка… Сколько раз имя слыхала, а самого не видала, – встряла в разговор Лукаша.
– Женихом уже примеряешь? – захохотала Прасковья, но, глянув на Аксинью, осеклась.
– Говорите! Что меня боитесь? Я ж понимаю, не вечно ей по Матвейке реветь. Жизнь идет, Лукерья – девка видная, замуж ей надо выходить, детей рожать.
– Отъестся – краше всех будет. Тогда жениха и найдем.
Никашка поздоровался с гостями, вытер руки о темные порты добротного сукна, сел за стол, в избе запахло крепким мужским потом.
Нюта наклонилась к матери и что-то шепнула на ухо, та поменялась в лице.
– Прасковья, выйдем. – Аксинья резко встала, и подруга устремила на нее удивленный взор.
– Добро, – цокнула Прасковья.
– Ты говорила, что масла постного одолжишь. У меня вторую неделю как закончилось… – уже в сенях сказала Аксинья.
– Пойдем в погреб, подруженька.
Погреб в доме бывшего старосты Гермогена, где жила теперь Прасковья с семьей, располагался, против обычая, во дворе. Покойный много лет назад срубил добротную клеть, вытаскав из ямины несколько кадушек земли. Узкая дверь, скрипучая лестница уводила вниз. Прасковья взяла малый светец с лучиной – день был в разгаре, но, там, внизу, гнездилась сырая полутьма.
– Гляди, добро я запасла, – похвалилась Прасковья.
– Откуда все? – Аксинья оглядывала погреб и дивилась, что в голодную годину семья приберегла снедь: несколько мешков зерна, вилки капусты, связки лука, редька…
Она подошла ближе к одному из мешков и ткнула пальцем:
– Мой мешок, с тремя скобками на боку. Как он у тебя оказался?
Прасковья споткнулась и чуть не скатилась по крутой лестнице. Аксинья схватила ее за рукав, душегрея жалобно затрещала, но доброе сукно выдержало. Иначе лежать бы Прасковье еще одним кулем на земляном полу.
– Недавно тать забрался ко мне, – Аксинья смотрела на подругу, не отрывая глаз, – откопал сундук да утащил два мешка с зерном.
– Вор? Откуда вор?
– Знаю теперь откуда… Нютка Павку твоего угостила ячменем проросшим.
– Да почем я знаю! Угостила да угостила!
– А Никашка прознал. Рассказал ему Павка или показал – все одно.
– Сочинять ты горазда, Аксинья.
– Мешки, погляди, вышиты стежками. Мои мешки, мое зерно. Только возрази мне, Прасковья – душа коровья.
– А откуда у тебя запасы взялись? Люди знают, что было у тебя – все сгорело.
– На исходе Великого поста благодетели принесли снедь.
Все мужики еловские ходили в светлых портах, вытканных женами да матерями, один Никашка щеголял в темных, из сукна, что продавали на рынке купцы. Не по Сеньке шапка – не подобает обычному крестьянину, черной кости, ходить в дорогих портах. Да Никашка сам себе обычаи писал. Темные порты вывели Аксинью на воровской след.
– Аксинья, ты совсем сдурела? Ишь выдумала! Да и что ожидать от тебя, ведьмы. Разум потеряла…
– Прасковья, свое добро я забираю. – Аксинья взяла один мешок и чуть покачнулась.
Второй мешок оказался почти пустым, только на дне перекатывались зернышки.
– Бесстыдница, – бормотала ей в спину Прасковья, но не препятствовала, мешки из рук гостьи вырвать не пыталась.
Обливаясь потом, Аксинья вышла на божий свет, кинула наземь кули с зерном. Прасковья не спешила подниматься, словно решив остаться внизу. Аксинья ждала. Мороз кусал ее лицо и ноги, она куталась в плат. Упорство, бывшее всегда в нраве ее, с годами лишь крепчало, становилось сродни упрямству и ожесточенности. Когда чуяла она за собой правоту, шла через бурелом и бурные ручьи.
Наконец, кряхтя и жмурясь, Прасковья тяжело поднялась, заперла погреб на огромный замок, несколько раз уронила ключ. Аксинья стояла на ее пути и глядела на ту, что считала подругой.
– Не хочешь, чтобы к Якову я пошла – рассказывай.
– Я не знала, вот те крест не знала, – испуганно шептала Прасковья. – Никон то репы принесет, то капусты, то монет. Сказывал, за работу хорошо платят, я верила. Потом узнала, что он с дружками по деревням ходит.
– Он хуже, чем вор. Таким прощения нет, и Божьего суда нет.
– Тише говори. Аксинья, не кричи. Тебе ли судить его? Сколько пережил он с малолетства самого, и голод, и унижения. Всяк будет к лучшему идти, о семье своей заботу нести.
– А ты почему потворствуешь ему?
– Я знать не знала, что он к тебе залез. Запретила бы ему, вот тебе крест, не по-человечьи это, у односельчан своих красть.
– Нет в тебе христианского сострадания, страха, так о брате подумай. Поймают ведь, рано или поздно поймают, – настаивала Аксинья.
– Умный он, не сыщут Никона вовек. Кто ловить-то будет? Сейчас жизнь на лад пойдет, братец дела худые оставит. Ты не расскажешь, Аксинья, Христа ради прошу?
– Смолчу я, в память о прошлом.
– Ты прости брата моего, Аксиньюшка, он по дурости, не со зла.
– Ему прощение мое – что волку капуста. И мстить мне иль дочери моей вздумает – не пощажу, слов худых на след его нашепчу.
– Нет, Аксинья, Никон и не подумает о таком! Настюха рожать будет летом… – Прасковья не стеснялась говорить о важном.
– Пошлешь Павку за мной.
Аксинья молчала всю дорогу до дома, и Нютка, не задавая вопросов, с сосредоточенным видом тащила второй мешок, где зерна осталось дня на два, не боле. Еловчане провожали их внимательными взглядами, но вскоре отворачивались, видно, решив, что добрая подруга помогла Аксинье не помереть с голоду.
– Передохнём, дочка. – Аксинья скинула мешок на влажную землю, повела плечами.
– Никашка наши запасы взял? Он тать?
– Дочка, в такие худые времена всяк может дурное сотворить.
– Мне с Павкой играть теперь запретишь?
– Время покажет, Сусанна.
– А ты с теткой Параскевой дружить не будешь?
– Пошли дальше, любопытница.
Аксинья потратила весь вечер на то, чтобы спрятать зерно заново, в сарае-развалюхе, и все то время, что она рыла полумерзлую землю, твердила вслух:
– Проклятые… проклятые… звери.
Она могла сколько угодно убеждать дочь, что в тяжелые времена люди совершают худые поступки, что делают они подобное, влекомые нуждой, но сама не могла обрести в душе мир, принять и простить, обуздать нехристианскую ненависть. Полночи ей снилось, что все, кого обокрал Никашка, пришли расквитаться с вором. Посиневший, жалкий тать болтался на березе, а Прасковья рыдала рядом, умоляя ослабить веревку.