Слышно – шебуршат под полом мыши,
сквозь окно сочится лунный свет.
Плюхнулся на землю с елки снег,
от мороза дом кряхтит и дышит.
Скоро рассветет, а сна все нет.
Извертелся за ночь на подушке,
простыни в жгуты перекрутил,
а потом постель перестелил
и лежал недвижный и послушный,
огорчаясь ссорами светил.
Всё не спал и видел хаотичный
о себе самом престранный фильм:
я герой в нем, но герой в кавычках.
Нету сил послать к чертям привычки,
взять и отмочить нежданный финт.
Вот летаю с кем-то до рассвета…
Вижу, что безделье мне к лицу…
Вот целую руку подлецу…
Скачет фильм по рваному сюжету.
Жаль, что к несчастливому концу…
Проскрипела за окном береза,
на полу сместился синий блик.
В пустоте безмолвен горький крик
и шумят задушенные слезы…
Это, видно, сон меня настиг.
1985
Что жизнь? Музыкальная пьеса:
соната ли, фуга иль месса,
сюита, ноктюрн или скерцо…
Там ритмы диктуются сердцем.
Пиликает, тренькает, шпарит,
бренчит иль бывает в ударе,
играется без остановки.
Меняются лишь оркестровки…
Ребячии годы прелестны,
хрустальны, как отзвук челесты.
Потом мы становимся старше,
ведут нас военные марши,
пьяняще стучат барабаны,
зовущие в странные страны.
Но вот увенчали нас лавры —
грохочут тарелки, литавры,
а как зажигательны скрипки
от нежной зазывной улыбки.
Кончается общее «тутти»,
не будьте столь строги, не будьте:
мелодию – дивное диво
дудим мы порою фальшиво.
Проносится музыка скоро
под взмахи судьбы – дирижера…
Слабеют со временем уши,
напевы доносятся глуше,
оркестры играют все тише…
Жаль, реквием я не услы…
Я более всего
бездельничать мечтаю,
не делать ничего,
заботы отторгая.
Я лодырь и лентяй,
ужасный лежебока.
Хоть краном поднимай,
пусть подождет работа.
Проснуться поутру,
валяться всласть, зевая.
О, как мне по нутру,
признаюсь, жизнь такая.
Бессмысленно глазеть,
на потолок уставясь!
Лень – сладкая болезнь,
что вызывает зависть.
Трудиться не люблю.
Работать не желаю.
Подобно королю,
знать ничего не знаю.
Что ж делать, я – таков!
Да только, между прочим,
работа дураков,
к несчастью, любит очень.
Она со всех сторон
все время в наступленье.
А я немедля в сон,
я весь – сопротивленье.
Безделье – моя цель.
Я в койке, как в окопе.
Но где-то через щель
пролезли эти строки…
Старичок-бодрячок
полон оптимизма,
энергичен, как волчок,
бегает по жизни.
Он кривой, как сморчок,
глух и шепелявит.
Старичок-бодрячок
все кричит о славе.
Старичок-паучок —
у него команда…
Попадись на крючок —
станешь есть баланду.
Он упрям, как бычок,
сильно напирает;
старичок-бодрячок
ордена хватает.
Заиграл вдруг смычок
маршик похоронный.
Старичок наш – молчок,
сник, неугомонный.
Нет теперь дурачка,
он на катафалке.
Старичка-бодрячка
как-то даже жалко.
Жизнь скоро кончится… Меня не станет…
И я в природе вечной растворюсь.
Пока живут в тебе печаль и память,
я снова пред тобою появлюсь.
Воскресну для тебя, и не однажды:
водою, утоляющею жажду,
прохладным ветром в невозможный зной,
огнем камина ледяной зимой.
Возникну пред тобой неоднократно, —
закатным, легким, гаснущим лучом
иль стаей туч, бегущих в беспорядке,
лесным ручьем, журчащим ни о чем.
Поклонится с намеком и приветом
кровавая рябиновая гроздь,
луна с тобою поиграет светом
иль простучит по кровле теплый дождь.
Ночами бесконечными напомнит
листва, что смотрит в окна наших комнат…
Повалит наш любимый крупный снег —
ты мимолетно вспомнишь обо мне.
Потом я стану появляться реже,
скромнее надо быть, коль стал ничем.
Но вдруг любовь перед тобой забрезжит…
И тут уж я исчезну насовсем.
Хочется легкого, светлого, нежного,
раннего, хрупкого и пустопорожнего,
и безрассудного, и безмятежного,
напрочь забытого и невозможного.
Хочется рухнуть в траву непомятую,
в небо уставить глаза завидущие
и окунуться в цветочные запахи,
и без конца обожать все живущее.
Хочется видеть изгиб и течение
синей реки средь курчавых кустарников,
впитывать кожею солнца свечение,
в воду, как в детстве, сигать без купальников.
Хочется милой наивной мелодии,
воздух глотать, словно ягоды спелые,
чтоб сумасбродно душа колобродила
и чтобы сердце неслось, ошалелое.
Хочется встретиться с тем, что утрачено,
хоть на мгновенье упасть в это дальнее…
Только за все, что промчалось, заплачено,
и остается расплата прощальная.
Город маревом окутан,
весь обвязан и опутан
проводами белыми.
Стужа забирает круто —
все заиндевелое.
На заснеженной коряге,
словно кляксы на бумаге,
коченеют вороны
и зрачки сквозь призмы влаги
крутят во все стороны.
Не пробиться сквозь туманы,
воздух плотный, оловянный,
атмосфера твердая.
Холодрыга окаянный
обжигает морды.
Мир – огромная могила.
Все погибло, все застыло.
Тишь! Ледовая беда!
Кажется, что эта сила
не оттает никогда.
Тело до костей промерзло,
больше не согреется.
Черное воронье кодло
тоже не надеется.
Ветер закружился над деревней,
хищный ветер из холодной мглы…
Завздыхали бедные деревья,
закачались голые стволы.
Сокрушенно наклонялись елки —
шум верхушек, шелест, шорох, стон…
Словно где-то ехал поезд долгий
под какой-то затяжной уклон.
Слезы с веток сыпались на крышу,
сучья глухо падали в траву.
Этот безутешный шепот слышу,
с чувством сострадания живу.
12 апреля 1986
Все поплыло перед глазами,
и закружился потолок.
За стенку я держусь руками,
пол ускользает из-под ног.
И вот я болен. Я – в кровати…
Беспомощность не по нутру.
Стараюсь в ночь не засыпать я,
боюсь, что не проснусь к утру.
Как будто вытекла вся кровь,
глаз не открыть, набрякли веки.
Но звать не надо докторов —
усталость это в человеке.
А за окном трухлявый дождь.
И пугало на огороде
разводит руки… Не поймешь,
во мне так худо иль в природе.
Тоскуют на ветвях навзрыд
грачами брошенные гнезда.
Но слышен в небе птичий крик:
вернемся рано или поздно!
Хочу тоску преодолеть.
Надеюсь, что преодолею.
А ну-ка, смерть! Не сметь! Не сметь!
Не сметь садиться мне на шею!
Сентябрь 1986
И я, бывало, приезжал с визитом
в обитель скорби, боли и беды
и привозил обильные корзины
цветов и книжек, фруктов и еды.
Как будто мне хотелось откупиться
за то, что я и крепок, и здоров.
Там у больных приниженные лица,
начальственны фигуры докторов.
В застиранных халатах и пижамах
смиренный и безропотный народ,
в палатах по восьми они лежали,
как экспонаты горя и невзгод.
Повсюду стоны, храп, объедки, пакость,
тяжелый смрад давно немытых тел.
Бодры родные – только б не заплакать…
Вот тихо дух соседа отлетел…
А из уборных било в нос зловонье,
больные в коридорах, скуден стол.
Торопится надменное здоровье,
как бы исполнив милосердья долг…
Со вздохом облегченья убегая,
я вновь включался в свой круговорот,
убогих и недужных забывая.
Но вдруг случился резкий поворот.
Я заболел. Теперь живу в больнице.
И мысль, что не умру, похоронил.
Легко среди увечных растворился,
себя к их касте присоединил.
Теперь люблю хромых, глухих, незрячих,
инфекционных, раковых – любых!
Люблю я всех – ходячих и лежачих,
отчаянную армию больных.
Терпением и кротостью лучатся
из глубины печальные глаза.
Так помогите! Люди! Сестры! Братцы!
Никто не слышит эти голоса…
Сентябрь 1986
Вроде ссоры не было, заминки,
недовольства, склоки иль обиды.
Потихоньку разошлись тропинки, —
сам собою скрылся ты из вида.
Жили в одном доме по соседству,
каждый вечер вместе гужевались,
а потом переменил ты место,
и дорожки наши разбежались.
Я-то думал, сведены мы дружбою.
Оказалось – это география…
Так друг дружке стали мы ненужными
в нашей разобщенной биографии.
Сентябрь 1986
Хорошо тому живется,
у кого одна нога:
и порточина не рвется,
и не надо сапога.
Фольклор
Тот, конечно, перебьется,
у кого одна рука, —
ведь один рукав не шьется,
и перчатка не нужна.
Хорошо тому живется,
у кого стеклянный глаз:
капли капать не придется,
а сияет, как алмаз.
Если глухо одно ухо,
ты, подруга, не зуди:
стерео не надо звука,
и наушник лишь один.
Хорошо тому живется,
если нет обеих ног —
шортами он обойдется,
брюк не надо и сапог.
Хорошо живется в мире,
у кого одна губа.
У него улыбка шире,
весела к нему судьба.
Замечательно живется,
если нет обеих рук —
он жилеткой обойдется,
Экономия вокруг!
Хорошо тому живется,
у кого один лишь зуб:
он без мяса обойдется,
будет есть протертый суп.
А вот как тому живется,
у кого одно яйцо?
Он без женщин обойдется…
А без женщин жизнь – дрянцо!
Сентябрь 1986
О, эта неуверенность в глазах,
приниженность, готовность к нездоровью,
запрятанный в зрачках привычный страх,
что всякий раз судьба ответит болью.
Какая цепь несчастий, неудач,
болезней, слабоволий, невезений
создала лики, где запрятан плач?..
В них – стыд и горесть самоунижений.
Просительны фигуры, голоса,
бездонны годы тихого страданья…
Я взгляды отвожу, а их глаза
участья просят, словно подаянья.
А после долго чувствую спиной,
что здесь постыдна самооборона.
И я иду, подстреленный виной,
и тщусь забыть… Как муторно, как скорбно!
Сентябрь 1986
Сто различных настроений
у подружки дорогой.
Словно кружит день осенний
между летом и зимой.
Рядом быть с тобой не скучно,
не дано предугадать:
вдруг лицо покроют тучи,
то оно – как благодать.
Вот летит из туч луч света,
светится в ответ душа.
Ты прекрасна в бабье лето,
невозможно хороша.
Ты щедра и бескорыстна,
будто неба синева.
Загрустила… Словно листья,
тихо падают слова.
Вспышка! Ссора! Нету мира!
Ветер вспыльчивый задул,
закачалась вся квартира,
я из дома сиганул.
Предугадывать нелепо,
что нахлынет на тебя,
просто надо верить слепо
и терпеть, терпеть, любя.
Ведь предвидеть нереально:
вдруг навалится циклон,
или с нежностью печальной
ты приходишь на поклон.
Я задел тебя не очень —
пролился слезами дождь…
Просто потому что осень
и ты сильно устаешь.
Я, конечно, на попятный,
стал вокруг тебя кружить.
Ты нежданна и внезапна,
как природа и как жизнь.
P. S. Дом напоминает кратер
иль затишье пред грозой…
Потому что мой характер
тоже, скажем, не простой.
Как столкнутся две стихии —
вихри, смерчи и шторма!…
Лучше напишу стихи я,
чтобы не сойти с ума.
Октябрь 1986