bannerbannerbanner
Избранное. Проза. Том 2

Эльдар Ахадов
Избранное. Проза. Том 2

Полная версия

© Эльдар Ахадов, 2024

ISBN 978-5-0064-2977-2 (т. 2)

ISBN 978-5-0064-2893-5

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Человек – источник духовного бытия

и в этом смысле – причина звёздного неба.

Голоса

В юности мы то слушаем эти голоса, то не слушаем их, иногда спорим с ними, иногда даже обижаемся на них… Всякое случается в жизни. Но однажды наступает время, когда нам уже всё равно: хвалят они нас или ругают, узнают или уже не узнают. Не важно. Главное: чтобы они были, чтобы длились и звучали каждый день, каждый час, каждый миг… голоса наших родителей… Потому что других таких родных голосов у нас никогда уже не будет…

Мамина долма

Самое вкусное в мире блюдо – это мамина долма. Поскольку ни повторить, ни, тем более, превзойти его никому никогда не удастся, ибо для его приготовления нужны руки и душа моей мамы, то перейдём к долме обыкновенной, которую могут приготовить все, даже я.

Что для этого нужно? Во-первых, виноградные листья. Не крупные и не мелкие – средние. Желательно свежие. Мама отправила мне такие в полулитровой пластмассовой бутылке, доверху набив её скрученными виноградными листьями и хорошенько закупорив. Теперь, чтобы их осторожно расправить, я складываю листья в небольшую кастрюлю и заливаю их горячей водой из чайника – так они легче расправляются. Когда не сезон и нет под рукой свежих виноградных листьев, тогда можно использовать маринованные. Если у вас в городе есть базар, то там они непременно должны где-нибудь быть.

Мясо лучше выбирать самому и делать фарш – самому. Поскольку, увы, времени у меня на это, а главное, терпения, не хватило, я купил готовый нежирный говяжий фарш. По виду – свежий. Я не люблю жирную долму. Кто-то, может быть, и любит, но не я. Вкус жира перебивает всё. И даже долма становится мне неинтересна. И это несмотря на то, что давным-давно, когда я ещё учился в школе, мама сказала мне: «Сынок, я заметила, что если даже я буду готовить тебе долму все 365 дней в году, то ты спокойно будешь её есть и ничего больше не попросишь из еды». Этоправда, мама знает, как я люблю маминудолму. Но не любую, а именно мамину.

В фарш нужно обязательно добавить риса. Я предпочитаю делать это интуитивно. Ничего я в пропорциях не понимаю, но получилось вчера очень даже нормально. Рис должен быть рисом, а не дроблёнкой, не окатышами и прочим, непонятно чем. Так, чтобы в приготовленной долме рис в начинке выглядел, как в плове: рисинка к рисинке, а ни в коем случае не слипшейся склизкой массой.

В фарш ещё добавляется мелко-мелко нарезанный репчатый лук, зелень мяты (нанэ) или базилика (рейхан). Или того и другого, если есть. И, конечно, нужно заправить фарш чёрным молотым перцем и простой поваренной солью. Готовый фарш заворачивается в виноградные листочки. Получается сырая долма.

В кастрюлю лучше всего сначала положить одну-две-три небольшие мясные косточки. Поскольку я делаю долму с говядиной, то косточки должны быть говяжьи. Сверху укладывается долма.

К готовой долме я делаю соус. Если есть мацони или катык, то добавляю в них мелко нарезанный чеснок (по вкусу) и хорошо перемешиваю, чтобы чеснок там распределился равномерно. Всё. Можно выложить долму, полить соусом и есть. Что я сегодня и сделал…

Ем долму, а сам вспоминаю разные-разные мамины блюда… И ароматный суп кюфта-бозбаш с крупными мясными шариками, внутри которых цельный чернослив, с крупным горохом – нохуд. И плов с мясом в каштанах, и каурма-плов, и сабза-каурма-плов, и кялям-долмасы, и холодную, с зеленью, довгу, и пити, и душбара, и лявянги (особенно кутум-лявянги), и, конечно, кутабы – с мясом и зеленью… И пярямяча – ну, разумеется!

А сладости? Боже мой, сладости, которые мне давно уже нельзя есть, увы… От простого лябляби (смеси орешков и изюма), до кяты, шекер-буры, пахлавы и даже шор-когала – он солёный, его мне, наверное, можно немножко…

А потом я включаю музыку «Яных-керем», потому что помню её с детства, и грущу. Почему я, сытый, в тепле: всё равно, грущу? Я не умею делать мамину долму – наверно, поэтому? Нет, не поэтому. Не скажу – почему. Не хочу говорить. Это моё. Извините…

Люблю и помню

Брат моего отца, дядя Юсиф, был на столько старше остальных братьев, что все их дети называли его не иначе как Юсиф-баба (дедушка Юсиф), хотя он был им, как и мне, дядей, а не дедушкой.

Когда грянула Великая Отечественная война, то дядю Юсифа в армию так и не взяли, всю войну он проработал в колхозе. Колхоз в Уладжалах был хлопководческий, а значит, стратегически очень важный, поскольку хлопок нужен был для изготовления взрывчатки.

Всю свою жизнь дядя Юсиф проработал на земле. Лицо у него всегда было темным от загара. Когда он почувствовал приближение смерти, то позвал родных, сказал им, что он умирает, и попросил постелить ему во дворе своего сельского дома – на голой земле. Ему постелили. Он лёг и умер.

Через много лет его сын Билял, мой двоюродный брат, попросил однажды ночью о том же самом свою жену Джамилю. Она, плача, постелила ему на земле… И он тоже лёг и умер. Они были сельскими тружениками, жили и работали на своей земле и всю жизнь преданно любили – свой дом, своих близких, своё село, свою землю.

Дед мой – Аббасгулу Ахадов, жил с семьей на берегу реки Куры в селении Уладжалы Сабирабадского района Азербайджанской ССР. Знаю, что родился он в 1870 году (то есть, был ровесником В. И. Ульянова-Ленина), а умер в 1959, не дожив, к сожалению, около года до моего рождения и своего девяностолетия.

Имя своё дед, возможно, получил в честь первого азербайджанского просветителя нового типа Аббасгулу Бакиханова. Сын последнего правившего бакинского хана, Бакиханов – основоположник азербайджанской научной историографии, а его труд «Гюлистане-и-Ирем» – первое монографическое исследование академического плана. Вот та причина, по которой в середине девятнадцатого века в мусульманском Закавказье имя «Аббасгулу» было весьма популярно. Мой сын Тимур родился в 2011 году. Разница в возрасте с прадедом – 141 год, с дедом – 78. Впрочем, ничего особенного в этом не вижу, поскольку со школьного детства помню Ширали Муслимова, легендарного талышского чабана, родившегося в селении Барзаву 26 марта 1805 года и скончавшегося там же 2 сентября 1973, как раз, когда я пошёл в шестой класс. То есть, по возрасту он мог быть свидетелем Бородинского сражения с войсками Наполеона, мог встретиться с Грибоедовым и Пушкиным, а потом делиться с моими ровесниками своими впечатлениями, однако, на самом деле дедушка Ширали так и прожил всю жизнь в родном Барзаву на юге Азербайджана.

Алихас Аббасгулу оглы Ахадов, мой отец, родился в 1933 году, когда моему деду было 63 года. Он был его самым младшим сыном. После окончания школы в начале пятидесятых годов он поехал в Баку, поступил в индустриальный институт (АзИ он тогда назывался), окончил его и остался работать в городе. Здесь мама и отец познакомились и поженились. Здесь родились я и мои сёстры.

Бабушку мою, 1874 года рождения, звали Сярфиназ, она происходила из другого села, ближе к Сабирабаду, и была дочерью обедневшего землевладельца Таги-хана. У неё было два брата. Знаю, что бабушка не только занималась обычными домашними делами, но и ткала прекрасные ковры. Я никогда её не видел (бабушки не стало задолго до моего появления на свет), но ковер, вытканный её тёплыми добрыми руками помню в нашей бакинской квартире с раннего детства: с ею набранной нитками и шерстью в уголочке ковра датой – 1944, а ещё – со старинным национальным орнаментом – бутой по всему ковровому полю.

Детьми Аббасгулу и Сярфиназ были дядя Юсиф (Юсиф-эми), тётя Азизбеим (Азизбеим-биби), тётя Рубаба (Рубаба-биби), дядя Алибала (Алибала-эми), дядя Ханбала (Ханбала-эми) и мой отец – Алихас. Слова «эми» и «биби» в азербайджанском языке означают соответственно дядя (со стороны отца) и тётя (тоже со стороны отца).

Дед работал бакенщиком на реке, отлично плавал, впрочем, как и мой отец: переплывавший стремительную широкую Куру в обе стороны. Река Кура в тех местах течет настолько стремительно и непредсказуемо, что порой местные её называют «дэли Кюр», что означает «сумасшедшая Кура».

У деда были довольно обширные земли, расположенные между озером Ахмаз и рекой Курой. Ахмаз представляет собой старицу (отрезок бывшего русла) реки Куры. Сейчас эти земли разделены между теми его внуками и правнуками, которые продолжают жить в Уладжалах. И всем их достаточно.

Говорят, отцом Аббасгулу, то есть моим прадедом, был Ахад, родившийся ещё в годы правления императрицы Екатерины Второй. Возможно, Ахад был единственным сыном своих родителей, поскольку его имя в переводе с арабского и означает «единственный» (это – шестьдесят седьмое из девяносто девяти имён Аллаха Милосердного и Всемилостивого). В любом случае фамилия наша произошла от имени моего прадеда.

Однако, не всем членам семьи удалось её сохранить. При оформлении документов дяди Ханбалы произошла ошибка, и его записали Ахмедовым. Так вместо Ахадова ниоткуда возник Ахмедов Ханбала. В дальнейшем его потомки остались Ахмедовыми.

Дядя Ханбала ушел на войну в 43-м, когда подошёл призывной возраст. Успел повоевать на Украине, был автоматчиком. На юго-западе Украины в бою Ханбала получил тяжелое ранение, фашисты прострелили ему автоматной очередью лёгкие. Мало того, у него, девятнадцатилетнего паренька, в госпитале начался туберкулёз… Дядю Алибалу очень любила его мама, моя бабушка Сярфиназ. Он ушел на фронт раньше Ханбалы и… пропал без вести. Бабушке было очень тяжело, она говорила, что он был очень добрым, послушным ребенком в детстве. Если б он дерзил или вёл себя как-то нехорошо, то, может быть, его было бы легче забыть, но она не могла вспомнить ни одного такого случая, их не существовало. И от этого становилось ещё тяжелей, невыносимо тяжко… Кстати, первым в военкомат с запросом об участи Алибалы обратился его старший брат Юсиф. Увы, безуспешно.

 

Нет уже на свете ни набожной, соблюдавшей все намазы тёти Азизбеим (а в кармане широкой юбки – прячутся припасенные конфетки для маленького Эльдара), ни радушной улыбающейся тёти Рубабы (она в моей памяти такой и осталась – с распростёртыми руками, радостной, громкоголосой, бегущей по сельскому двору навстречу мне, своему племяннику), ни дяди Ханбалы (с пахучими нежными персиками в раскрытых ладонях: «Бери, сынок, это тебе»).

Остались их дети, мои двоюродные братья и сёстры: Али-Магомед, Нигяр, Шофкет, Тейбала, Теймир, Алибала, Эльсафа, Низам и другие, много…. Народились их внуки и правнуки. И в Азербайджане, и за его пределами они теперь: растеклось по всей земле потомство моего прадеда – Ахада, чьё имя означает Единственный.

Любовь по-татарски

Была у моей бабушки, маминой мамы, старшая сестра Нафися. Разница в возрасте у них такая, что в ту пору, о которой речь пойдёт, моей бабушки ещё и в помине не было. Жила Нафися в доме родителей своих в старинной татарской деревне Шмалак, росла красавицей: косы густые до пят, брови тонкие, как тетива натянутого лука, глаза крупные, выразительные, загляденье. И вот исполнилось ей пятнадцать лет: для татарской деревни – самый невестин возраст.

А тут как раз к тому времени поселилась в Шмалаке большая крестьянская семья, из Турции переехали. И в семье той – аж, девять родных братьев! Посватался к Нафисе старший брат. Выдали её замуж. Пришла невестка в новую семью, всем по душе пришлась: и свекрови, и свекру, и золовкам, и восьми деверям. Да, и как иначе: и внимательная ко всем, и хозяйственная, и работящая, и улыбчивая, и скромница. А когда увидел её впервые младший брат её мужа, второй по старшинству, Яхья, так и оборвалось у парня сердце: «Ах, какая же красавица брату досталась! Вот ведь как повезло! Как жаль, что не мне…»

Но что теперь поделаешь? Знать, судьба такая. Вздохнул Яхья, опустил глаза и стал жить дальше. Только мимо Нафиси старался не проходить лишний раз и не смотреть на неё даже издали. Зачем сердце тревожить? Пусть брат будет с ней счастлив и спокоен. В семье Нафиси уже появился первенец, сын, когда случилось большое несчастье: её муж сильно простудился, долго болел и, к несчастью, умер. Не стало в молодой семье кормильца. Айнетдин, отец Нафиси, пришёл к сватьям и говорит:

– Семья у вас большая, малых детишек много, всех кормить, всех на ноги поднимать надо… Трудно вам будет ещё и молодой вдове с ребенком помогать. А у нас семья небольшая, малых детушеки вовсе нет. Спасибо вам за ласку и заботу о Нафисе. Заберу я, наверное, дочку и внука к себе. Отвечают мужнины родители Айнетдину:

– Это мы вас благодарить должны за то, что такую дочь вырастили, воспитали! С тех пор, как вошла она в наш дом, в нём словно светлее стало. Родной нам стала Нафися. Не отпустим мы её! Она теперь – член нашей семьи! По древнему восточному обычаю: если чья-то жена становится вдовой, то на ней обязан жениться брат покойного. Жениться и заботиться о ней и её детях. Поглядите, сколько у нас сыновей!

Переглянулись со своими родителями восемь братьев. Забилось сердце Яхьи сильно-сильно: вот-вот от волнения из груди выскочит…

Так они и поженились. Оказывается, и Нафися к Яхье давно уже была неравнодушна, только виду не показывала. Первый муж был старше её, а с Яхьёй они были ровесниками, понимали и чувствовали друг друга с полуслова. Прожили Яхья и Нафися жизнь долгую и всегда, до самой старости, до последнего своего дня, трогательно заботились друг о друге. Бывало, достанется Яхье яблочко: он к жене идёт, половинку ей отдаст обязательно. А найдётся у Нафиси кусочек хлебушка: она бежит, зовёт, ищет Яхью, вдруг муж проголодался? Им было уже под сто лет, а спать они вместе ложились, согревали друг друга.

Обнимутся, бывало, старенькие, как голубки, и спят. Дожили Нафися и Яхья на свете белом до ста двух лет и покинули Шмалак в один год…

Люди спрашивали иногда бабушку Нафису и дедушку Яхью: что же вас до сей поры рядом держит? Что продлевает вам жизнь? А они переглянутся между собой, улыбнутся друг другу и отвечают: – Мәхәббәт.

По-татарски это значит «Любовь»…

Настя

Когда-то мама рассказала мне историю, которую она слышала от своего отца, моего деда Хасяна (в деревне его звали дедом Василием). После ранения в его третьей по счёту войне (до того он прошёл гражданскую и финскую) его окончательно списали в трудовую армию. До самого конца войны деда дома не было, он работал на строительстве оборонных объектов. Вместе с ним был там товарищ, с которым он сдружился за время работы. Звали его Андреем. Тоже после ранения, но моложе деда.

Познакомились они у фельдшера, куда во время осмотра плохо заживающей дедовой раны привели молодого человека со странным, отрешённым выражением лица и судорожно сцепившимися руками. Это и был Андрей. Несколькими месяцами ранее у него случилось большое горе: ему сообщили, что во время бомбёжки его дом сгорел дотла, а вся семья погибла. И жена, и дети. И остался он один, без родных. В те годы такое было, увы, не редкостью. Вот и у путевой обходчицы Ольги схожее горе. На мужа пришла похоронка, а ребёнка у них так и не было, не успели…

Горе сближает людей. Особенно, когда они остаются совершенно одни. Так незаметно Ольга и Андрей сошлись и стали жить вместе. Прошло некоторое время, и на железнодорожную станцию прибыл поезд с детьми-сиротами, собранными из разных мест. Время было очень тяжёлое. По каким-то причинам поезд застрял, а кормить детей стало нечем. Власти обратились к местным жителям с предложением взять к себе на содержание хотя бы по одному ребёнку.

Ольга, посоветовавшись с Андреем, ребёнка решила взять. Она хотела девочку. Пересмотрела всех детей и выбрала ту, которая почему-то запала ей в душу – маленькую Настю. Но Настя была не одна, у неё был младший братик, Ванечка. Девочка смотрела большими, умоляющими глазами на тётю Олю и держала за ручку братика. Она сказала, что без него не пойдёт никуда. Но женщина не посмела нарушить уговор с Андреем. Вечером она сообщила ему обо всём. Андрей сказал, что, ладно – одного, но двоих ребятишек им не прокормить. Придётся искать другую девочку. Однако сколько бы Ольга ни ходила к сиротам, ни к кому другому у неё душа не лежала. А зачем брать в семью, если не по душе? Но однажды она решилась: будь что будет, заберёт обоих, не станет их разлучать. И забрала.

Дома к вечеру она велела детям залезть на печку и сидеть за занавеской, пока она не переговорит с Андреем. Наконец, пришёл уставший, голодный Андрей. Ольга решила, что сначала накормит мужа, а уж потом обо всём расскажет, но он уже заметил странное шевеление на печке за занавеской. Не успел Андрей сделать и шага, как оттуда с криком бросились ему навстречу худенькая большеглазая девочка и её громко плачущий братик: «Папа! Папочка! Родной! Миленький! Ты нашёл нас! Родненький наш!..»

Заключив детей в объятия, Андрей, словно поражённый громом, стоял посреди избы. Его сцепившиеся руки не удавалось разжать ещё несколько часов.

Это действительно были его родные дети…

Васильковое небо

Летит отовсюду небо – земле навстречу летит.

И летит земля, небом объятая, светом его пронизанная.

И сияет васильковое небо в глазах новорождённых младенцев земных!

И качается младенческое небо на лазоревом ветру.

На ветру ласковом, синем, сквозном, колыбельном…

И несёт, струит свет в невесомой ладони своей голубую глину земли,

синеглазое небо младенцев, алмазную воду жизни.

И нет более ни света, ни тьмы, ни земли, ни неба, ни звука, ни тишины, а всё едино.

Всё вечно.

Всё – Бог. Всё – любовь. Всё – жизнь.

Лапшин

Этой ночью снился мне странный сон… Огромные-преогромные врата посреди неба. Резные, вроде как из наиценнейших пород деревьев: и черного, и красного, и коричневого, и белого, и желтого – всех цветов и оттенков, какие только бывают. Резьба искусная, тонкая, всё до самых мелких деталей разглядеть можно: тут и виноградные лозы с гроздьями, и львы рычащие, и медведи, и зайчики, и птички поют, и леса широкие, и реки текучие, и горы высокие, дальние, серебристые… Стал я вглядываться: а оно всё живое и есть! Шевелится, дышит, ветрами шумит…

А перед вратами теми облака белоснежные клубятся, и выглядывают из них отовсюду, как из кустов, малыши-ангелочки. Видно, что много-много их там. Выглянут и снова прячутся.

– Да, что ж это делается, куда вы поразлетелись, поразбежались-то опять, а?! Ну-ка, быстро сюда! Эй, малышня! Хватит копошиться, в кошки-мышки играть, а то я сейчас уже рассержусь!

Громыхая зычным голосом, прохаживается вдоль врат насупленный здоровенный дядька с широкой стриженой бородой и зорко посматривает на ребятню. Раз! Ухватил одного, который зазевался, приоткрыл врата и подбросил его легонько туда. И полетел малыш, ревя и посверкивая крылышками, полетел на землю, в новую свою жизнь…

Чей же это голос был? Знакомый же, а вот спросонья не разберу никак.

– Ах, вы курвы такие! И как это вам на ум такое взбрело! Уволю! Завтра же заявление на стол и вон из роддома к… матери! Кольца, серьги нацепили, косметики килограмм на рожи свои бесстыжие! Это ж родильное отделение, а не бордель! Совсем ума нет!!! Какие вы медработницы?! Бабье натуральное! В родильном отделении всё должно быть стерильно! … вашу мать! Вам же русским языком сказано было!

Разъярённый главврач Лапшин выпроваживает из родильного двух дамочек в халатах. Обе в слезах. Новенькие. А ведь действительно говорил он им обо всём при приеме, предупреждал, но дамы, видимо, решили, что указания местного начальства можно корректировать по своему усмотрению. Ошибочка вышла. У Лапшина с этим строго. Не порезвишься.

Вот он большой, как самовар, стоит со стаканом горячего чая перед окном в своем кабинете и смачно ругается уже по другому поводу. Лапшин – в матерщине мастер уникальнейший. Как закатит «соловьиную руладу» – залюбуешься разнообразием могучего русского языка. Сколько же в нём нюансов и коленцев неведомых кроется!

Мат я как бы пропускаю, но в остальном смысл произносимого примерно таков:

– Вот же какие девчонки нехорошие, нехорошие, совсем очень нехорошие! Это ж надо! Я их только что в туалете поймал курящими, нехорошие они такие, и выпроводил на нехорошо! Их, нехороших, сюда на сохранение привезли, обеим семнадцати нет, вместо мозгов одно нехорошее, а они, глянь, курят, стоят за уличными дверями! Нехорошо! Нехорошо, нехорошо! Попростужаются же, нехорошие такие девочки!

Какие из них будущие матери? Как они детей растить будут? У обеих на локтях синё, поистыкано уже с такого возраста, да и по глазам нехорошим видно, чем занимались.

Вот эта, нехорошая такая, отказную хочет написать на младенчика своего. Ещё не родила, а уже отказывается, ах, какая же она нехорошая матушка!

Девушки в махровых халатах с большими выпирающими животами тем временем накурились, намерзлись на осеннем ветру у порога роддома и, разговаривая друг с другом, вальяжно зашли обратно. Им-то не слышно…

В роддоме номер четыре обычного сибирского города, в котором служил врачебную службу главврач Лапшин, пусть было также бедно, как и везде у бюджетников, но, по крайней мере, чисто и ответственно по отношению к роженицам и малышам.

Здесь невозможны были ситуации, чтобы женщину в предродовой оставили одну, чтобы кому-то сделали кесарево сечение и забыли убрать послед, чтобы шов на матке нечаянно подшили к тканям мочевого пузыря, чтобы кого-то случайно заразили лишаем или чем-то ещё, чтобы родившую вывезли в коридор и оставили там на полдня зимой под открытым окном, чтобы кормящим матерям давали гороховый суп или салат с огурцами, чтобы посетители проходили прямо в палаты в верхней одежде и грязной уличной обуви…

Вроде бы так и должно быть, но если честно, без вранья: всегда ли и везде ли у нас по жизни есть то, что должно быть?

Да, Лапшин матерился, да, устраивал жуткие разносы персоналу, если находил за что. Да, в райздраве он вырывал «свое» для роддома, за каждую бюджетную строку боролся до последнего, и потому всегда был «неудобным» для любого начальства. Начальство его, естественно, не любило, но, хотя придраться, чтобы уволить, у нас можно и к забору, Лапшина не увольняли, потому что охочих на его место почему-то всякий раз не находилось. А ещё потому, наверное, что у роддома Лапшина были самые низкие показатели детской смертности и заболеваемости во всем регионе.

Лапшин любил порядок на своём «корабле». Однажды, по какой-то сантехнической причине поздно вечером сломался душ. Ну, как в роддоме без душа? И работники районного ЖКХ, попытавшиеся сопротивляться отговорками про то, что «давайте, утром разберемся», познали на своей шкуре смысл выражения «вальпургиева ночь». Слово за слово и – Лапшин учинил им драку. В самом прямом смысле. С приездом милиции и прочими разборками. Тут уж все думали, что его уволят…

 

И случилось-таки два чуда. Первое: к трем часам ночи душ работал как часы. Второе: Лапшина оштрафовали, лишили премий, дали строгий выговор, сделали наипоследнейшее предупреждение, но главное… всё-таки оставили на работе.

А вот он коллег щадил не всегда. Раз довелось ему услышать в операционной, как молодой ассистент смачно называет кричащего, только что родившегося красного младенца кусочком мяса. Через два часа мрачный, как осенняя туча, Лапшин в своем кабинете нарочито вежливо предложил юноше написать заявление об увольнении по собственному желанию. Никакие извинения приняты не были.

– Молодой человек, нам с Вами не по пути, у нас тут есть только люди. Большие и маленькие. А мясо ищите, юноша, в мясных лавках. Мы не сработаемся. Прощайте…

У главврача, который кроме всего прочего еще и сам частенько принимает роды и делает операции, свободного времени не бывает. Но если каким-то чудом оно возникало, то помимо общения с семьей, где его с радостью ждали жена, дочка и маленький внучок, любил Лапшин подремать с удочкой где-нибудь на озерке или речке, коих в сибирских краях превеликое множество.

Ну, и выпить дома, как всякий русский, он мог, конечно. Иногда. И закусить, естественно. И неплохо закусить, поскольку и жена, и дочка готовили отменно. С годами, к сожалению, стал одолевать лишний вес. Перешел на диету. Шутил, что вместо ожидаемого похудания живота первым похудело то, что поправилось последним – лицо. Из спиртного в кабинетном сейфе всегда имелся хороший коньячок. Нет-нет, сам Лапшин на работе никогда не употреблял, исключительно для гостей…

Никто ни разу не видел его плачущим. Лишь однажды, после многочасовой борьбы за жизнь новорожденного, когда врачам пришлось всё-таки отступить, из операционной громыхая матами на всю больницу, вышел в коридор усталый Лапшин с еще неснятой повязкой на лице. Он кричал и грозил неизвестно кому, потрясая немытой окровавленной перчаткой… а глаза его над повязкой как-то странно влажно блестели и такая неизбывная боль в них была, словно ушел из жизни не маленький безымянный чужой человечек, а кто-то очень родной и близкий.

Что могло стать последней истинной причиной его ухода – так и осталось неизвестным, может быть, вся эта дёрганная, взбалмошная, какая-то неправильная жизнь, но в пятьдесят три года сердце Лапшина остановилось…

Прощание с доктором Лапшиным проходило в огромном зале местного Дворца культуры при громадном стечении народа. Пол возле покойного был покрыт алыми цветами вровень с гробом, в котором лежал вроде он, а вроде уже и не он, черты лица его заострились, и исчезло с них то, что делало его знакомым громыхающим Лапшиным.

Более же всего поражало воображение количество детей, пришедших на прощание со своим первым в жизни Главным Врачом. Их были многие и многие тысячи, их невозможно было сосчитать и даже увидеть всех сразу… Кого-то вели за ручку, кого-то везли в колясках, но были и те, кого просто несли на руках…

– Мама, а кто это такой там лежит?

– Дяденька Лапшин, сынок.

– А зачем мы здесь, мам? Тут так тесно, столько народу…

– Сейчас пойдём, сынок. Попрощаемся с доктором и пойдем, потерпи.

– А он что: уезжает куда-то?

– Да, сына, уезжает…

– И куда? В Африку?

– Дальше, сынок, далеко-далеко, там его ждёт много-много детишек, которым он должен помочь. Он уходит для того, чтобы они появились на свет… и пришли к нам…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12 
Рейтинг@Mail.ru