Мы так и не знаем, был ли он отпущен или стал, говоря по-нынешнему, невозвращенцем. Его звали Герасим Лебедев… Он был скрипач, причем великолепный. Уже вскоре его имя гремело в Европе. Он стал настолько известным скрипачом, что великий Гайдн в своих мемуарах не забыл написать о встрече с Герасимом Лебедевым.
Но тяга к странствиям гонит его по миру. И все заканчивается старой русской мечтой-сказкой – Индией.
Лебедев приплывет в Индию… Мадрас – владения Ост-Индской торговой компании. Торговля, денежная лихорадка, битвы за собственность – все радости рыночного дьявола. В Индии создаются великие состояния, отсюда возвращаются сказочными богачами. Но он артист и обольщен иным.
Индийская улица… Здесь показывают свое искусство они – бродячие музыканты, заклинатели змей, танцоры. И Лебедев решает увести с улицы на сцену весь этот пестрый, фантастический мир. Он покупает помещение и превращает его в театр, где властвует индийское искусство.
С этого момента он останется в истории Индии. Его новый и вечный титул – основатель первого ИНДИЙСКОГО театра европейского типа. Он это сделал!
Но дальше…
То, что произошло дальше, было бы, наверное, очень понятным сейчас. Но тогда для меня эта история была несколько умозрительной.
Итак, вместе с театром Лебедева в Мадрасе существовал обычный европейский театр, принадлежавший Ост-Индской торговой компании. По мере того как театр Лебедева становился моден, театр Ост-Индской компании стал терпеть убытки. В него перестают ходить. И тогда владельцы театра, говоря современным языком, решили «наехать» на конкурента. Но сделали это в стиле Галантного века.
Однажды, идучи по улице, наш герой увидел, как несколько человек избивают одного. В традициях века Лебедев тотчас выхватывает шпагу и разгоняет мерзавцев. Спасенный оказывается столь нужным ему театральным декоратором. Причем настолько умелым, что вскоре наш герой делает его совладельцем своего театра. Ну а дальше – финал интриги…
Спасенный декоратор, конечно же, был подослан.
И подлинным совладельцем театра Лебедева теперь оказался… театр Ост-Индской компании. Лебедев потрясен. Он подает в суд. Разыгрывается процесс – точнее, состязание человека из феодальной страны, все время взывающего к совести и благородству, с законами рыночных отношений.
И Лебедев потерял свой театр. Он покидает Индию совершенно разоренным. Ему остаются лишь воспоминания о фантастическом театре… и место в будущих энциклопедиях по индийскому искусству.
Для меня сомнений не было. Это была та самая желанная история благородного Дон-Кихота. И, конечно, это должна была быть пьеса – театр в театре.
В это время все были увлечены итальянским неореализмом. Подлинность, простота, этакие обычные «трамвайные» лица – вот что ценилось в актерах. Исключительность находили в обыденности. Я все это презирал. И решил вернуть на сцену шекспировский театр страстей.
Я написал пьесу о вечном Дон-Кихоте и о фантастической стране. В джунглях прячутся развалины древних городов, и мистические факиры прямо на улицах беседуют со змеями, и брамины хранят тысячелетнюю мудрость. И нищие мудрецы удивляются глупости европейцев, тратящих бесценную, столь краткую жизнь на собирание бумажек, именуемых ими деньгами… Вся эта риторика была изложена белыми стихами.
Пьесу я отнес в Театр юного зрителя, удобно расположившийся через дорогу от моего дома.
Я перешел через тогдашнюю улицу Горького, через этот допробочный, достаточно пустынный тогда Рубикон.
Состоялась читка.
Прежний Театр юного зрителя, оправдывал тогда свое название. Он ставил пьесы для детей и подростков. Так что его актеры не были избалованы. Они добросовестно играли хороших пионеров, боровшихся с неуспеваемостью, их сверстников мальчишей-плохишей (в этих ролях блистал молодой актер Ролан Быков), играли зловещую Бабу-Ягу и честно воплощали в сказках грибы, лисиц и медведей в первом и втором составах. И вот, после всего этого я прочел им пьесу про страсти – про коварство и любовь…
Восторг был невероятный. Я до сих пор храню протокол этого обсуждения. Выступил Ролан Быков. Он сказал: «Путь нашего театра лежит через Индию».
Ну что делает молодой человек, у которого так блистательно приняли пьесу? Он начинает легкомысленно ждать, когда ее поставят. Но те, кто собирается писать пьесы, должны знать: если пьеса начинающего драматурга принята в театре, это совсем не значит, что ее поставят. Более того, на 90 процентов ее там никогда не поставят…
Итак, время шло, а репетиции не начинались. Каждый месяц я надоедал несчастной заведующей литературной частью мучительным вопросом: когда? Когда вы начнете репетировать эту замечательную пьесу?
Она была изобретательна в ответах. Говорила мне: «Вы понимаете, пьеса – она, как тесто. Оно должно взойти, чтобы испечь пирог. А для этого нужно что? Время!»
В следующий раз она оказалась еще образней: «Пьеса – это ребенок, которого посадили на горшок: умейте подождать».
Так я ожидал бы, думаю, до сегодняшнего дня и оттого жизнь моя, может, была бы куда счастливей, если бы… Если бы Генеральному секретарю Никите Сергеевичу Хрущеву не пришло в голову поехать в Индию.
Во всех газетах описывали индийцев, кричащих загадочное «Хинди – Руси пхай-пхай», означавшее что-то очень дружелюбное.
Как я уже отмечал, мы – страна цитат. Поэтому должностные лица дружно начали искать, чтобы рассказать этакое о нашей вечной дружбе с Индией. Цитаты из Афанасия Никитина были повсюду и уже не радовали. Хотелось «свеженького мясца».
И вот в это время те, кому надлежало ведать культурой, узнали, что в Театре юного зрителя лежит сокровище. Пьеса о русском человеке, «внесшем большой вклад в историю индийского искусства», «о великих корнях нашей дружбы».
Причем это была не просто пьеса, а пьеса, написанная студентом. К тому же очень успешным студентом (в это время в журнале «ЮНЕСКО информейшн» я опубликовал содержание моей студенческой работы о Герасиме Лебедеве. Журнал «ЮНЕСКО» выходил на множестве языков. И со мной тотчас вступил в переписку индийский профессор, исследователь жизни Герасима Лебедева).
… И заметки о пьесе тотчас появились в газетах. Заголовок пьесы – «Мечта моя Индия» – оказался так своевременен в те дни цветения нашей бессмертной дружбы. И как хорош был подзаголовок статей: «Пьеса, написанная студентом»… Короче, если бы меня не было, меня следовало бы выдумать.
И, конечно же, немедленно начались репетиции. Причем с государственным размахом. Для дальнейшего укрепления нашей великой дружбы был приглашен из Индии индийский режиссер.
Он начал учить бедных артистов Московского театра юного зрителя индийской пантомиме. В пьесе был текст: «Тигр идет на врагов, кровь хлещет из ран. Он изгибается, готовится к прыжку, он не знал хитрого оружия, он хотел сразиться честно… и они убили его».
Наш индийский друг выходил на сцену. Изумляя оливковым лицом, пугая нездешней пластикой, он все это показывал. После чего просил повторить… Выходил на сцену артист Театра юного зрителя и начинал…
Было ясно – нам этого делать не надо.
И вот в это время, проводя все дни в театре, я начал что-то понимать про театр. Точнее, про его кулисы… Ну написали вы книгу, ну, в лучшем случае, скажут вам – хорошо! Может быть, даже – замечательно! В театре подобные слова жалки. Настоящий театр знает одно слово – гениально! Там все гениально. Гениален режиссер, гениальны актеры, гениален драматург, правда, пока он работает в этом театре. Театр – это очень условное место, но самое условное в театре – это правда.
Я помню, как второй режиссер (который репетировал мою пьесу, прежде чем пришел главный) объяснял мне, что ужасней человека, чем главный режиссер, быть не может… Он – чудовище, которое вскоре придет и присвоит плоды его труда.
Я честно возненавидел главного режиссера. Когда буквально через два дня увидел, как они… мирно шли в обнимку и беседовали. Нет, нет, он тогда не лгал. Просто тогда это было тогда, а сейчас – это сейчас. Театр – это сейчас, это – мгновение.
И еще меня потрясла одна вещь, которая и в дальнейшем меня будет очень удивлять. Дело в том, что во время самой первой читки пьесы актерами как кто читал, так потом и играл. Кто читал хорошо, он и будет играть хорошо, кто читал не очень, он и будет играть не очень… несмотря на все многомесячные репетиции.
Итак, спектакль вышел. О нем было написано много хвалебных статей. Никогда в дальнейшем обо мне не будут так писать… и никогда у меня не будет такого провала!
Дело в том, что взрослые зрители, купив билет, сидят себе и смотрят на сцену, нравится им или нет. Ну не нравятся – уйдут в перерыве. Или досидят тихонечко, да еще похлопают благодарно в конце. Но мерзавцы-дети безобразно искренни. У них все понятно.
Успех сказки у малышей, например, определялся количеством выжатых тряпок. Когда добрую девочку Машу злая Баба-Яга заталкивала в печку, дети от страха не выдерживали… И чем больше было этих мокрых тряпок, тем оглушительней считался успех.
У меня были зрители постарше. Но и они бывали совершенно захвачены происходящим на сцене, хотя здесь уже обходилось без тряпок.
Но, не дай вам бог, если они не были захвачены!
Я это понял уже на первом представлении. Мой герой, который в самые трудные моменты разражался монологами, вместо того чтобы колоть шпагой, им явно не понравился. Как и положено в XVIII веке, он часто «призывал в свидетели небо», и они быстро прозвали его «астрономом». Так что во время действия они в голос решали задачки и обменивались рассказами совсем не о моей пьесе. Апофеоз наступал перед последней картиной. В ней разоренный Лебедев горестно прощался с любимой Индией. Чтобы в последней картине приплыть в Россию…
Но встретиться с родной землей ему удавалось с трудом. После сцены прощания с Индией, решив, что пытка наконец-то закончена, юный зал дружно вскакивал и бросался к выходу. Но у дверей их ждала отважная «педагогическая часть» театра. Немолодые дамы мужественно сражались, отправляя их обратно. Но большинство все-таки пробивались в желанный гардероб.
Четырнадцать раз я выходил на сцену Театра юного зрителя раскланиваться с вмиг пустеющим залом.
Пятнадцатого не было. Пьесу сняли.
И вот тут бы мне и закончить. Я думаю, это был намек судьбы. Но в театре есть одна беда. В него очень трудно прийти, но уйти из него невозможно. Вы тоскуете по этому фантастическому миру, где все мираж, все представление, и все – «гениально!».
И я продолжил писать пьесы. Я писал пьесы, относил их в театры.
Пьесы нравились, но… ставить их почему-то не хотели. И тем не менее о моих пьесах стали знать. В газете «Советская культура» в обзорной статье о драматургии даже было напечатано об этих пьесах.
И Виктор Борисович Шкловский насмешливо сказал: «Вы заметили, что у вас уже слава, правда, она – подземная».
Но эта слава уже не радовала. В это время у меня уже была семья, должен был родиться ребенок. Мы снимали комнату и жили на подачки от родителей.
А я по-прежнему писал пьесы, которые никто не хотел ставить. И близкие смотрели на меня уже выжидающе – когда же, наконец, я займусь делом!
Единственным моим заработком были информации в московских газетах «Вечерняя Москва» и «Московская правда».
– Ну-с, какой у вас сегодня опус? – спрашивал заведующий отделом информации, читая мои очередные перлы:
«Поздней ночью на улицы Москвы выезжают белоголубые машины, разбрасывающие в обе стороны мощные струи воды. Это машины Второго механического парка… Алеют на Доске почета имена передовиков…» и т. д.
– Этот ужас мы берем. В нем необходимая краткость… а она, как известно, главная сестра таланта… Сеструху напечатаем… А вот другой опус, про ткачиху с «Трехгорки»… как ее по батюшке… для нас велик. Так что возьмите сей опус и суньте его в ж… -с.
Я тщательно проверял свои опусы. Я очень боялся допустить ошибки в фамилиях передовиков. Но заведующий успокаивал меня:
– Не волнуйся. Если мы вставим в твои опусы матерное слово, все равно никто не узнает… нас ведь никто не читает.
Но читал я. Каждое утро я мчался к газетным стендам – считать, сколько опубликовано моих строчек; сколько я за них получу.
И свершилось! Подпольная слава помогла! Однажды мне позвонили из Радиокомитета и предложили инсценировать для радио роман, который получил тогда Государственную премию.
С каким восторгом я согласился!
Роман оказался о Гражданской войне. Это был обычный тогдашний графоманский роман на нужную тему, написанный одним из секретарей Союза писателей. При этом роман был необыкновенной толщины.
Назывались подобные сочинения: «секретарская проза».
Я пролистал его и пошел на встречу с автором.
Как и положено, жил он в писательском доме. Хозяин встретил меня в халате. Мне дали чай с бубликами.
Он задал мне несколько вопросов. Я отвечал уклончиво. И он грозно сказал:
– По-моему, вы не читали моего романа. Идите! Идите и прочтите мою книгу! Книгу, которую вам поручили инсценировать!
Я честно прочел треть. Но осилить роман до конца было выше моих скромных сил. И, пробежав глазами остальное, опять отправился к нему.
Он вновь встретил меня в халате. Но чай на этот раз был без бубликов. Он сразу начал с расспросов. Спросил меня о судьбе героя-командарма.
Я рассказал. После чего он поинтересовался некими любимыми им деталями. Они оказались для меня непосильными.
Он сказал:
– Идите и читайте мою книгу!!
Я был почти, как его командарм. Я совершил подвиг – прочел необъятную графоманщину до половины. И остальное внимательно просмотрел. Мне очень нужны были деньги.
… Он сидел в ненавистном мне халате. Мне не дали чая. Я не успел сесть, когда он сурово спросил меня о судьбе какой-то девушки по имени Клава.
Я понял, что погиб. Но решил нагло отвечать. Там вроде была какая-то очень героическая девушка. И, когда я вдохновенно начал, он сказал:
– Никакой Клавы там нет вообще. Вы опять пробежали мой роман – мой труд! Вы в третий раз так и не прочли!
И тут совершенно неожиданно для себя с криком… «Ну не могу я этого прочесть!» – я бросился прочь из комнаты.
Он написал гневное письмо в Радиокомитет. И оно мне очень помогло.
Мне позвонил настоящий кинорежиссер. И это был не просто кинорежиссер. Теодор Юрьевич Вульфович был автором очень известного тогда фильма «Последний дюйм».
Оказалось, не ведая о том, я поднимался по ступенькам славы. История моих тщетных походов к секретарю-ромаиисту, наивно-подробно рассказанная им в негодующем письме, мой отчаянный вопль – все это очень веселило читавших жалобу. И они пересказывали эту историю друзьям.
Один из них и пересказал ее Вульфовичу.
Он попросил меня вновь рассказать всю историю.
Я рассказал в лицах.
Задыхаясь от смеха, он сказал:
– Я читал твой последний непоставленный шедевр… (Он имел в виду последнюю пьесу о физиках. – Э.Р.) Который он у тебя по счету – непоставленный?
– Третий.
– Мало. У тебя многое впереди. А пока мы напишем сценарий о твоем поколении. Это должен быть сценарий о молодых людях. Твоих сверстниках. В нем должно быть ощущение бури и натиска.
Вообще жизнь «идет полосами и похожа на тигра». И не только печаль не бывает одна, удача тоже бывает не одна.
В это время в Театре имени Ленинского комсомола приняли мою пьесу.
Пьеса была о студентах-физиках. Физики были тогда властителями дум. Они, изобретшие самое страшное оружие уничтожения человечества, были окружены мистическим ореолом. Существовала стойкая легенда о том, что в мире, разделенном на два лагеря, они сумели создать некое надгосударственное братство интеллектуалов. И отвоевали себе право на независимость суждений. Даже Сталин вынужден был терпеть опасные суждения академика Капицы.
Что-то физики в почете,
Что-то лирики в загоне.
Дело не в сухом расчете,
Дело в мировом законе… —
писал в 60-х Борис Слуцкий.
Когда я работал над пьесой, мне посоветовали встретиться с кумиром молодых физиков, легендарным Дау (так прозвали великого физика Льва Ландау).
Я сумел достать его телефон. Отважился – позвонил.
К моему изумлению, величайший Дау сам подошел к телефону.
Растерявшись, заикаясь, я начал что-то ему объяснять. Он прервал:
– Давайте кратко: что вам от меня нужно?
Я (косноязычно):
– Мне бы поговорить.
Он:
– Приезжайте!
Я:
– Когда?
– Сейчас, – сказал он, продиктовал адрес и тотчас повесил трубку.
Я был потрясен. Ведь величайший Дау не знал про меня ничего.
И я приехал к нему.
Вошел в квартиру и сумел произнести только «Здравствуйте». И больше – ни слова.
Он обрушил на меня длинный монолог – водопад парадоксов. Он сообщил мне, что математики, как науки, вообще не существует, что это спорт, вроде игры в шахматы. И вообще, математику надо давно передать в институт физкультуры и спорта. И что ни одной из задачек по математике, которые при поступлении в университет задают абитуриентам, он, Ландау, не решил бы…
И так далее. Все это я записал и честно целиком вставил в пьесу.
Он закончил говорить и… простился со мной. Он так и не поинтересовался – кто я, что я думаю о сказанном. Я был ему неинтересен.
Как же распирала, раздирала его жажда говорить, точнее, мыслить вслух, еще точнее – эта игра в парадоксы, коли он мог целый час посвятить совершенно неизвестному, неинтересному ему молодому человеку!
Эту пьесу о физиках «Вам 22, старики!» и принял театр.
Театр Ленинского комсомола в это время, мягко говоря, не очень посещался. После смерти своего знаменитого главного режиссера Ивана Берсенева он потихоньку загнивал.
Но именно тогда в театр пришла группа молодых актеров. В моей пьесе играли те, кто потом пройдет через мою жизнь – Александр Ширвиндт, Михаил Державин и Ольга Яковлева.
Играл Всеволод Ларионов – актер, которым бредила страна. Он снялся в популярнейшем фильме «Пятнадцатилетний капитан». И в его героя были влюблены все девочки воистину необъятной тогда родины.
Ширвиндта я узнал раньше. Впервые увидел его в Театральном училище имени Щукина (или попросту в «Щуке»), где вместе с ним училась моя первая жена. Узнав о моем возрасте (я придумал жениться в 10-м классе), он тотчас посоветовал ей подарить мне на свадьбу пионерский галстук.
Увидел я его в спектакле Театрального училища. Играли «Даму с камелиями». Он вышел на сцену… Был неправдоподобно красив. Естественно, играл Армана… Появилась и она – трагическая Маргарита Готье, «дама с камелиями». Дама старательно закашляла, намекая на свою смертельную болезнь. Ширвиндт посмотрел на нее взглядом удава. И спросил печально:
– Ну что, все кашляешь, да?
Зал зашелся от смеха, на этом спектакль, пожалуй, и закончился.
В моей пьесе у него была реплика, которую он сделал бесконечной.
По роли это была несложная присказка: «Вот такие помидоры…» Он разбросал эту присказку по всему тексту. Но перед каждым повтором он задумывался, смотрел в зал гипнотическим взглядом и после этого философского раздумья заменял «помидоры» на что-то вроде: «Вот такие огурцы…» И зал почему-то начинал смеяться. Перед каждой новой присказкой его раздумье в поисках нового фрукта-овоща увеличивалось… Тут были корнишоны, финики, гранаты… Он был изыскан. Теперь он еще не открывал рта, а зал уже хохотал… И когда, уже уходя со сцены, он вдруг оборачивался и произносил: «Вот такие…» и останавливался в самом долгом, томительном раздумье, по залу прокатывались уже какие-то безумные смешки. Но он все держал томительную паузу раздумья. И наконец как-то совсем элегически договаривал: «… патиссоны». Зал заходился в истерическом смехе.
Он был артист!
На этом спектакле Театр Ленинского комсомола (редкий тогда случай!) был полон.
Я был обременен семьей, и строка: «не продается вдохновенье, но можно рукопись продать», – звучала для меня очень насущно. Я очень хотел побыстрее получить деньги, которые театр должен был заплатить за пьесу.
Но в Театре Ленинского комсомола был настоящий директор. Настоящий директор отличается от просто директора тем, что платить деньги молодому драматургу он физически не может. Поэтому каждый раз, когда я подходил к нему с вопросом: «Когда?», – он весело спрашивал:
– На хлеб с маслом есть?
– Есть! – растерянно отвечал я.
– Ну, вот и хорошо, – и, поощрительно хлопнув меня по плечу, исчезал в кабинете.
Его кабинет был рядом с великолепной мраморной лестницей театра.
Здесь, у лестницы, я и караулил его. Он сбегал с лестницы, возвращаясь в кабинет после очередной репетиции. Но я не успевал раскрыть рот… Весело ударив меня по плечику, с возгласом: «Здорово, Островский!» – он стремительно исчезал в кабинете.
В следующий раз было: «Здорово, Грибоедов!» И он также исчезал в кабинете, куда мне дорогу тотчас преграждала секретарша:
– У Анатолия Андреевича важное совещание.
Я был Сухово-Кобылиным, я был Бомарше, я был даже Шекспиром… Но денег он не платил.
Однажды я не выдержал и в гневе бросился за ним, секретарша не успела меня остановить. Я влетел в кабинет, но там… никого не было!
Запомните: настоящий директор театра может все – даже исчезнуть!