Да, никто из них не повернулся к иллюминатору бросить прощальный взгляд на шереметьевский аэропорт. А зря. Потому что именно в этот день, 25 января 1979 года, на посадочную полосу аэропорта приземлился еще один «ТУ», прибывший из златой, как тогда говорили, Праги. И когда, сутуло кутаясь от морозного ветра в пальто и шарфы, они поднимались в свой самолет, по пустому трапу пражского самолета легкой походкой сбежал вниз загорелый моложавый брюнет в светло-бежевом кашемировом пальто, темно-синем костюме, белоснежной сорочке и при галстуке в сине-бордовые полоски, под стать его костюму и туфлям. Одного взгляда на его прямую фигуру, свободно развернутые плечи и костюм, сшитый по фигуре буквально «с иголочки», было достаточно, чтобы понять – иностранец. Двадцатиградусный московский мороз вызвал легкую улыбку на его красивых под усиками губах. Впрочем, улыбку легкообъяснимую – прямо у трапа его ждала черная «Волга» с включенным мотором и двое мужчин, бетоннолицых, но с приветливыми улыбками на лицах.
А рядом с ними стояла тонкая, как стручок, двадцатипятилетняя шатенка в очках, синем поношенном пальто, вязаной шапочке набекрень, в темной «водолазке» под горло и в тяжелых сапогах на низком каблуке. В ее глазах, увеличенных стеклами очков, брюнет мгновенно прочел то сочетание отчуждения, настороженности и любопытства, которым любые аборигены всегда встречают чужеземцев, и улыбнулся еще ослепительнее.
Тем временем следом за иностранцем из самолета вышел еще один кирпичелицый с тяжелым кожаным чемоданом в руке, багажом новоприбывшего. При виде этого чемодана один из встречавших тут же распахнул багажник «Волги».
– Бонджорно, синьор! – сказала ему шатенка низким голосом и продолжила также по-итальянски, показав на открытую заднюю дверцу машины: – Andare indietro! Сюда, пожалуйста…
Синьор, легко пригнувшись, нырнул в машину, шатенка тут же деловито села по его левую руку, а прибывший с иностранцем «кирпич», забросив чемодан в багажник, – по правую. Двое встречавших стремительно сели впереди – один за руль, второй рядом с ним, и машина с места рванула от трапа прямо к воротам аэропорта – без всякой таможни и паспортного контроля.
Только после этого стюардесса, заслонявшая дверной проем пражского самолета, отступила в сторону и пассажиры цепочкой потянулись вниз, к подкатившему к трапу автобусу.
– Вы так легко одеты, синьор! У нас сегодня минус двадцать три по Цельсию, – укорила в машине шатенка новоприбывшего иностранца все тем же низким голосом. – Меня зовут Елена, я ваша переводчица и гид. – И по-русски попросила водителя: – Прибавьте печку, Сережа. Не дай Бог, мы его простудим…
– Винсент, – коротко представился иностранец. – Но вы можете звать меня Винни, это еще короче…
Тут водитель вымахнул на Ленинградское шоссе и, распугав ревуном и мигалкой шарахнувшийся по сторонам транспорт, пулей помчался по осевой полосе.
– Мамма миа! – воскликнул Винсент. – Куэсто ми пьяче! Мне это нравится! Куда мы едем? В Кремль?
Елена усмехнулась:
– Разве вам не нужно отдохнуть с дороги? Мы едем на дачу, но через Москву. Вы уже бывали в Москве?
– Нет, конечно! Я первый раз в России… – Винсент, с любопытством оглядываясь по сторонам, показал на гигантский придорожный щит с портретом Брежнева: – А что тут написано?
Елена перевела текст, припорошенный снегом:
– «ЛЕОНИД ИЛЬИЧ БРЕЖНЕВ – МУДРЕЙШИЙ, ТАЛАНТЛИВЕЙШИЙ РУКОВОДИТЕЛЬ МЕЖДУНАРОДНОГО КОММУНИСТИЧЕСКОГО ДВИЖЕНИЯ!»
Произнесенный ее низким бархатным голосом, этот текст вдруг прозвучал проникновенно и почти эротически.
– Magnifico![4] – воскликнул Винсент и посмотрел на растяжку, висевшую над шоссе. – А здесь?
– «ПАРТИЯ – УМ, ЧЕСТЬ И СОВЕСТЬ НАШЕЙ СОВЕТСКОЙ ЭПОХИ!»
– Perfetto! А тут? – Он живо повернулся к щиту с портретом Ленина, поднявшего ладошку к доброму прищуру глаз.
– «ВЕРНОЙ ДОРОГОЙ ИДЕТЕ, ТОВАРИЩИ!»
Винсент расхохотался – заразительно и безыскусно.
Елена изумленно вскинула на него очки, а сопровождающие «кирпичи» посмотрели на нее вопросительно – мол, чему он смеется?
– Фантастико! – сказал Винсент. – Кампанелла! «Город солнца» в России! А тут что написано? Тоже про революцию?..
Впрочем, в Москве его жизнерадостного оптимизма слегка убыло – то ли от того, что город был накрыт низкими облаками, набухшими снегом, то ли от магазинных витрин, сиротливо уставленных пирамидами консервных банок, то ли от вида сутулых москвичей, которые тащились по тротуарам вдоль этих витрин с тяжелыми авоськами в руках[5].
А может быть, Винсенту стало не до смеха потому, что, несмотря на мощно гудящую печку и жару в салоне, пол машины оставался ледяным и его ноги в модных итальянских туфлях просто подмерзали.
Но еще тревожнее стало его лицо, когда «Волга» после короткого тура по Москве вновь выскочила из города и, проехав по узенькому Рублевскому шоссе, вдруг резко свернула влево, под заснеженные лапы гигантских сосен, а метров через двести уперлась в высоченные и глухие железные ворота. По обе стороны ворот шел трехметровый кирпичный забор – глухой, с колючей проволокой на гребне.
Винсент в тревоге посмотрел на Елену.
Однако она лишь загадочно улыбнулась, а один из сопровождающих «кирпичей» вышел из машины, подошел к воротам и нажал неприметную кнопку под железной, словно от почтового ящика, накладкой. Тотчас эта накладка приподнялась, в узкой прорези показались чьи-то глаза. «Кирпич» что-то сказал, накладка упала с металлическим звуком, затем за воротами послышался лязг отпираемых запоров, и наконец тяжеленные, кованые, будто средневековые, створки ворот стали медленно открываться под нажимом двух солдат-автоматчиков в длинных овчинных полушубках, валенках и шапках-ушанках. За ними, во все расширяющемся просвете, обнаружилась очищенная от снега дорога в дремучем сосновом бору…
– Это ГУЛАГ? – деланно улыбнулся Винсент. – Куда мы приехали?
– Я же сказала, вам нужно отдохнуть с дороги, – уклончиво ответила Елена.
– Да, но…
Машина миновала ворота, и Винсент непроизвольно оглянулся – автоматчики, всем телом налегая на тяжелые створки, уже закрыли ворота и теперь задвигали скрипящие запоры.
А впереди, за стволами гигантских заснеженных сосен, показался бело-желтый двухэтажный особняк.
– Это бывшая дача Сталина, – сказала Елена. – Здесь вас никто не потревожит.
– …Сначала мы жили в области Гошен, плодородной и обильной пастбищами и скотом. Отсюда мы могли кочевать по всей стране и очень скоро расплодились и стали жить не в шатрах, а в домах, занимаясь земледелием и ремеслами. Иосиф, сын Якова, возвысился до звания главного советника фараона, но египтяне все равно смотрели на нас с презрением и снобизмом, ведь мы не верили в их рукотворных богов…
Господин Вильчицки – маленький, пожилой, вежливый и суетливый польский еврей, представитель Израиля – встречал нас за стеклянной дверью венского аэровокзала.
– Господа, поздравляю вас с прибытием на свободный Запад!
Он собрал наши визы и открыл блокнот, чтобы записать в него тех, кто едет в Израиль. Оказалось, что из 27 новоприбывших только моя сестра с дочкой направляются в Израиль, а остальные хотят в США и Канаду. Но Вильчицки был корректен:
– Хорошо, господа, пойдемте со мной.
И повел нас в таможенный зал получать наш авиабагаж. Здесь чемоданы моей сестры без всякой проверки отложили в сторону и погрузили на тележку грузчика. Нам же, «прямикам», Вильчицки предложил выбрать по одному чемодану на семью для жизни в Вене, а остальной багаж мы должны были сдать в камеру хранения. Конечно, мы еще в Москве слышали о том, что в Вене, где у нас лишь краткосрочная пересадка по дороге в Рим, все чемоданы брать с собой в отель не разрешают, а этот единственный «венский» чемодан будут досматривать. И все-таки… Все-таки было что-то оскорбительно-саднящее в том, что это именно он, Вильчицки, стал рыться в наших чемоданах, запрещая брать с собой в отель ту или иную вещь, которая, на его взгляд, могла быть предметом спекуляции. Да, человек, который в эти минуты олицетворял в наших глазах весь Израиль, – что же он делал? Своими меленькими пожухлыми ручками он рылся в наших вещах, вытаскивал из них и откладывал в сторону то кипятильник, то банку икры, то алюминиевую кастрюлю. И мы понимали почему: в алюминиевой кастрюле можно с помощью кипятильника сварить курицу в гостиничном номере, а это запрещено австрийскими правилами… Но по мне, лучше бы он обозвал меня предателем за то, что я не еду в Израиль, и ушел бы с моей сестрой, оставив работникам австрийской таможни разбираться с моими вещами. Я смотрел бы в его гордую маленькую спину и понимал, что он прав. Но тут…
– Вы видели? – процедил Хасин сквозь зубы. – А они еще хотят, чтоб мы ехали в Израиль! А сами роются в наших чемоданах, как на советской таможне!
Тень сомнения легла и на лицо моей сестры, сидевшей с дочкой на скамейке под вывеской «Lost and Found», и я тут же спросил господина Вильчицки:
– А если она сейчас раздумает лететь в Израиль, вы отдадите ее вещи?
– Конечно. Отдать? – ответил он и тут же крикнул что-то по-немецки австрийскому грузчику, который уже двинулся с ее вещами к выходу из зала.
Грузчик с автокаром послушно остановился, ожидая нашего решения.
И это были секунды, которые надорвали наши сердца. Мы с сестрой смотрели друг другу в глаза. Молчал господин Вильчицки, молчали окружающие нас «прямики»-эмигранты, и австрийский грузчик в сером фирменном комбинезоне стоял неподвижно у тележки с четырьмя сиротливыми чемоданами моей сестры и ее ребенка.
Одного моего слова было достаточно, чтобы решить их судьбу. Там, за стеклянной стеной зала ожидания, были Австрия, Италия, Америка, и если бы я сказал: «Останься со мной», Белла сгрузила бы свои вещи, поехала со мной, и кто знает, как сложилась бы наша общая судьба… Но я не произнес этого слова, потому что в Московской консерватории вундеркинду по имени Ася Абрамова сказали, что лучший в мире скрипач-учитель профессор Феликс Андриевский работает в Тель-Авивской консерватории. Я вызвонил этого Феликса из Москвы, с Главтелеграфа, и он сказал мне, что если этот ребенок действительно играет Шестую сонату Генделя и Концерт ля минор Вивальди, то он берет ее в свой класс, – и это решило дорогу моей сестры.
Но сейчас, в эту секунду…
Я смотрел в лицо своей сестры, утомленное бессонными ночами последних сборов в эмиграцию. Ее щеки, запавшие после стервозного шмона в советской таможне… Ее глаза… Ее надорванное сердце и больные легкие… Там, в Израиле, в Тель-Авиве сегодня плюс двадцать четыре, там цветут пальмы и мандарины, а в Италии, где нам всю зиму сидеть в ожидании въездной американской визы, даже в самых богатых домах нет отопления…
Нет, я не сказал ей: «Останься со мной».
– Битте! – распорядился Вильчицки, и австрийский грузчик в фирменном комбинезоне увез их вещи, а рядом со мной появилась какая-то женщина, сказала: «Пойдемте, нам сюда», и повела меня и гурьбу остальных эмигрантов не за моей сестрой, а в другую дверь, куда сыновья старухи Фельдман, прилетевшие из Штатов в Вену неделю назад, уже унесли свою мать.
Толкая перед собой тележку с чемоданом и пишмашинкой и полагая, что за этой дверью я вновь увижу сестру и племяшку и прощусь с ними, я вышел из аэровокзала и обнаружил, что никакой сестры тут нет, а нас торопят в автобус. И тут я понял! Я понял, что уже простился с Беллой и Асей, что их увели от меня, увели – насовсем!
Мама моя! мне уже до лампочки эта свобода! Мама моя, мне уже до фонаря эти сверкающие, как в кино, ряды невиданных мной «мерседесов», «ауди», «вольв» и «фольксвагенов»! И в гробу я видел свой чемодан, который нужно срочно грузить в багажник автобуса! Сестру! Дайте мне сестру! Дайте мне увидеть их еще минуту! Куда вы их дели?
Я бросаю чемодан и пишмашинку и мечусь по сторонам, пытаясь вычислить, через какой выход их вывел из вокзала этот гребаный Вильчицки, я шарю взглядом поверх чьих-то голов, заглядываю в отъезжающие машины и вдруг…
Боже, спасибо тебе! – я вижу свою сестру в окне желтого микроавтобуса, который проносится мимо меня!
Остолбенев от этого мимолетного видения, я еще секунду тупо стою на месте и только потом, когда этот автобусик входит в изгиб поворота к шоссе, я спохватываюсь и что есть духу бегу за ним, цепко держа взглядом его выпуклую желтую крышу. Я бегу за ним, как терьер за зайцем, как спринтер на Олимпийских играх, бегу что есть сил – прямо по мостовой, в густом потоке «мерседесов» и «ауди», и – вот где пригодились мои ежедневные пробежки целый год перед эмиграцией! – я догоняю этот микроавтобус! Я догоняю его уже на шоссе, стучу кулаком по крыше, и… они останавливаются.
Загудели сзади машины, сбились, как стадо, в пробку, но мне плевать, я распахиваю дверь автобуса и, почти задыхаясь, спрашиваю у сестры:
– Куда вас везут?
– Я не знаю, – отвечает она.
– Куда вы их везете? – говорю я Вильчицки, который сидит рядом с ней и Асей.
– За город, в наш лагерь. Не беспокойтесь, им там будет хорошо.
– Я смогу их навестить?
– Нет.
– Почему?
– Вас не пустит охрана.
– К сестре?! Как это не пустит? Дайте мне адрес!
– Я не могу. Вы что, не понимаете? Мы охраняем их от арабских террористов. Тут в любое время может быть теракт и стрельба.
– Хорошо, – смиряюсь я. – А телефон? Я могу им позвонить?
Он отрицательно качает головой и произносит с мягким польским акцентом:
– Не бешпокойтесь, с ними будет все в порядке. – И кивает водителю: – Битте…
И – они уезжают.
А я стою посреди шоссе, два потока лакированных машин обтекают меня, как корягу, я стою на их пути, словно пень, и слежу глазами за удаляющимся микроавтобусом с выпуклой желтой крышей.
На какой срок оторвал я их от себя и доверил Неизвестности? Никогда в России я не был от них так далеко, как с этой минуты, когда между нами в одночасье легли границы государств, паспортные режимы и эмигрантское безденежье. Мы разлучались порой надолго, да, после окончания музыкального училища Белла добровольно уехала преподавать музыку в какой-то глухой кубанский совхоз и жила там год, народоволка, и доработалась до затяжного приступа астмы, но при первом известии об этом я бросил занятия во ВГИКе, вылетел за ней из Москвы и – согнутую колесом, дышавшую только верхними краями легких – на руках унес из больницы, увез к нашей маме в Полтаву. А позже Белла, бросив всех своих кавалеров, приехала в Москву и нашла себе работу в трех часах от нее, в Шатуре – лишь бы быть поближе к своему единственному брату, бездомному и безработному в то блаженное время нашей юности… А когда умирала наша мама, я прилетел из Москвы в Полтаву, застал маму в больничной палате еще живой, и она сняла тогда с руки свое единственное – обручальное – кольцо и сказала тихо, как говорят умирающие:
– Отдай Белле. Не бросай ее…
Я не бросал ее, мама!
Я написал о ней пьесу, ты знаешь. Я поставил о ней фильм, ты знаешь. И когда разбогател, то перевез их всех в Москву – и Беллу, и ее гребаного мужа, и Асю, и купил им в Москве квартиру – им, не себе. А когда запретили два моих фильма и я решил, что баста, я не буду лизать зад этой власти, лучше камни бить на нью-йоркской мостовой, то, уезжая, я поставил в титры своего последнего фильма ее фамилию вместо своей, думая, что уеду один, но… она разошлась с мужем, чтобы уехать со мной. И вот теперь – в здравом уме, не подневольно, а только подчиняясь еврейскому инстинкту жертвовать всем ради своих детей – мы с ней впервые в жизни поступали не по сердцу, а по уму. Но буду ли я благословлять эту минуту или прокляну ее?
Я стоял посреди австрийского шоссе и смотрел им вслед.
Господи, сохрани их без меня и не разлучай нас надолго!
Желтый микроавтобус увозил их по солнечной аккуратной австрийской земле, и под этим солнцем не было ни одной диссонирующей ноты, которая заставила бы меня вновь догнать этот автобус, прижать к себе Беллу и Асю и не выпускать никогда.
Я стоял и смотрел им вслед, пока они не исчезли за дальним поворотом шоссе…
…По странному стечению обстоятельств, именно в этот день, 25 января 1979 года, арабские террористы совершили нападение на Израильское посольство в Вене, выстрелили в него ракетой. Мы, однако, еще ничего не знали об этом…
Сталин не любил эту дачу, но и не расставался с ней до конца своей жизни. Когда-то, едва став хозяином Кремля и всей России со всеми ее барскими усадьбами, Ясными Полянами и Петродворцами, он выбрал себе эту дачу только потому, что до революции здесь было поместье кавказского генерал-губернатора, и самолюбие сына грузинского сапожника тешилось сознанием такой символичной экспроприации.
Потом оказалось, что дача крайне удобна – просторная, двухэтажная, с множеством комнат и двухэтажной ротондой, и недалеко от Москвы, всего полчаса на машине, но совершенно изолирована.
Сталин перевез сюда свою семью, расширил парк и окружил его высоким кирпичным забором, приказал построить на территории казарму для охраны и теплицу для выращивания овощей, а бальный зал перестроить под домашний кинозал и бильярдную. Но после смерти жены – то ли она сама застрелилась, то ли Сталин ее тут пристрелил, этого не знает даже Светлана Аллилуева – дача опустела, дети – Яков, Светлана и Василий – переехали в Москву, и Сталин до самой войны не приезжал сюда, обзаведясь новой дачей на окраине Москвы, в Матвеевском. С тех пор дача в Матвеевском стала именоваться «ближней», а эта, в Горках-2, соответственно «дальней».
Но перед войной он вспомнил о «дальней», приказал усилить ее охрану танками, а по всем сторонам глухого кирпичного забора сделать восемь ворот, чтобы в случае опасности рвануть с этой дачи на танке в любую сторону…
Потом, после войны – но еще не остыв от нее, – он распорядился проложить от Москвы до Горок-2 железную дорогу, а от Кремля до «дальней» – секретную подземную линию метрополитена. К самой же даче были пристроены крытый плавательный бассейн с гидромассажем и сауной, а также бытовка для постоянной прислуги. Вся эта работа говорит о том, что Хозяин собирался переселиться на «дальнюю» дачу основательно и надолго, но, похоже, воспоминания о кровавой семейной драме мешали тут даже ему, стальному Сталину, и он продолжал жить на «ближней», устраивая там попойки для своих «соколов», членов его карманного Политбюро.
Под самый конец, когда боязнь покушений на его бессмертную жизнь стала маниакальной до такой степени, что он каждую ночь менял спальни на своей «ближней» даче, он и на «дальней» велел все комнаты переделать под спальни, надеясь, наверное, простым секретным рывком с одной дачи на другую перехитрить не то своих воображаемых убийц, не то саму барыню Смерть.
Перехитрить, как известно, не удалось, он умер на «ближней» Матвеевской даче, и «дальняя» дача легла на руки кремлевского ХОЗУ во всем своем нетронутом сталинском виде – с одинаковой, как в казармах, светлой мебелью из карельской березы в спальнях, с текинским ковром и изразцовым камином в гостиной, с библиотекой и кабинетом на втором этаже, бильярдом в кинозале и гидромассажем в плавательном бассейне.
Прекрасная дача! С чистейшим и упоительным воздухом гигантских корабельных сосен, с просторным парком, дорожками для прогулок, теплицей, барскими беседками – ну просто живи не хочу!
Однако ни Маленков, ни Хрущев, ни Брежнев, ни члены их Политбюро, ни даже кандидаты в эти «члены» никогда не посягали на эту дачу, словно страшились встретить тут призрак сухорукого «гения всех времен и народов»[6].
Зато самые избранные или самые секретные гости Кремля – Фидель и Рауль Кастро, Ульбрихт, Живков и им подобные – считали за честь переночевать на кровати «самого» Сталина, сыграть на его бильярде, попариться в его сауне и поплавать в его бассейне. И тогда – на практике – выяснилось, что именно здесь, вдали от официального Кремля, под кронами сталинских сосен и под психологической сенью его незримого призрака, очень удобно вести тайные переговоры с вождями западных компартий, арабскими лидерами и другими зарубежными гостями. Почему-то тут они становились сговорчивее, откровеннее, покладистее…
Так «дальняя» дача стала домом секретных свиданий – и не только политических…
Впрочем, всего этого Елена, конечно, не стала излагать Винсенту, да и сама, я полагаю, не знала. Но и того простого факта, что Винсента привезли на дачу самого Сталина, оказалось, как обычно, достаточно, чтобы и этот иностранец широко распахнул глаза и рот и с трепетом оглядывался по сторонам, как в таинственном храме.
Елена провела его по даче, показала плавательный бассейн, гостиную, кинозал с бильярдом, а потом повела по коридору второго этажа в глубину дома, открывая слева и справа двери в просторные спальни.
– Где вы хотите расположиться, синьор? Выбирайте.
– Неужели Сталин действительно тут спал? Fantastico! На этой кровати?
Она усмехнулась:
– Винсент, Сталин был человеком, как мы с вами. Тут в каждой спальне есть ванна и туалет. Он и ими пользовался, клянусь вам!
– О, я понял… А сколько я тут пробуду? Когда мы поедем к синьору Андропову?
– Товарища Андропова вы увидите завтра в восемь утра. Постарайтесь не проспать. Бонна ноттэ!
– Как, Элен?! Вы меня бросаете? Здесь? Наедине с духом Сталина? – Винсент с притворным ужасом схватил ее за руку. – Нет! Никогда! Я вас не отпущу! Moriro qui di paura! Я тут умру от страха!
Но Елена мягким движением выпростала свою руку и улыбнулась:
– До завтра, Винни. Мой рабочий день закончился. Чао.
– …Мы не верили в их рукотворных богов, и мы занимались ремеслами, которые они презирали. Мы разводили скот, добывали камень в каменоломнях, прокладывали дороги в пустынях, производили кирпич и черепицу и строили пирамиды для их фараонов, а они держали нас своими рабами…
Наверное, со стороны мы выглядели дикарями, впервые глазеющими из окон автобуса на волшебный мир западной цивилизации.
– Ой, смотрите сюда! Какая свалка автомобилей! Почти новые!
– Ой, какая чистота!
– А сколько магазинов – на каждом шагу!
– А на витринах что делается! Одних сосисок тридцать сортов!
– Мама, мама! Посмотри: колбаса прямо на витрине и нет очереди!
– Нет, вы видите, как подстрижены деревья?
– А какие дороги!
– А дома?! Слушайте, неужели все эти дома – частные?
– А цветы? С ума сойти – тюльпаны в январе!
– Нет, но витрины! Боже, сколько продуктов! Конечно, почему бы им тут не жить?..
Прокатив через ошарашивающе чистый, витринно-сказочный и разукрашенный рекламой центр Вены, автобус въехал куда-то в пригород, поднялся по холму и привез нас на Джорданштрассе в небольшой отель с вывеской «Zum Turken». Но едва я, волоча свой чемодан и пишмашинку, вошел в его вестибюль – о Боже, мне показалось, что я вернулся в СССР 1945 года, когда мы с мамой возвращались из сибирской эвакуации и сутками мыкались на переполненных сибирских вокзалах, спали на полу и пили из кружек, цепочками прикованных к баку с надписью «Кипяток». Крохотный и обшарпанный холл «Зум Туркена» был так же, как те вокзалы, забит детьми, их родителями, стариками и старухами. Прибывшие ночными и утренними поездами из Бреста и Чопа, они торчали здесь с раннего утра – ждали размещения. Стульев хватало только для стариков, те, кто моложе, сидят на своих узлах и чемоданах, а дети ползают по полу голодные, потные, сопливые. Какая-то мать кормит ребенка грудью, а другая сует своему малышу печенье, но он, зареванный, сипло твердит:
– Я не хочу печенье, я кушать хочу!
– Ну, Сема, пожалуйста! – просит она со слезами, и я вижу ее беспомощно разведенные руки, в которых только пачка сухого печенья. – Ты же видел, еду у нас забрали в Бресте.
А посреди этого эвакуационного шума, гвалта, плача детей и толкотни взрослых сидит за стойкой, как за волнорезом, портье и обзванивает другие пансионы, пытаясь спровадить туда новоприбывших.
Бросив свой чемодан, я по киношной манере тут же протискиваюсь сквозь этот табор и иду посмотреть – а что же там, внутри отеля? Я прохожу по его коридорам и вижу, что трехэтажный «Зум Туркен» заселен теми, кто приехал раньше нас, и заселен до отказа – так, как заселялись, наверное, тифозные бараки в России двадцатых годов, – по шесть коек в каждом крохотном номере, а туалет общий и единственный на весь коридор, совмещенный к тому же с умывальником, – ну точь-в-точь как в моей бывшей армейской казарме. Грязь, гомон, плач детей, запахи сортира и вареной курятины…
Господи, говорю я себе, неужели и моя Ася жила бы здесь со своей скрипкой?
Но почему такое убожество – тут, на благословенном, мать его, Западе?
– А вы не знаете? – удивляется Гриша, мой паяльщик из Киева. – Да вы что! Мне уже рассказали! Хозяйка этого отеля мадам Беттина – легендарная женщина! Раньше у нее была сеть публичных домов, но когда ХИАС стал платить отелям по сто шиллингов за ночлег каждого эмигранта, она быстро превратила свои бордели в еврейские пансионаты, и теперь посчитайте: если селить в двухместный номер по восемь человек, это же триста долларов за ночь с каждой комнаты! Беттина сделала на нас миллионы!..
Я достал свой фотоаппарат, думая: Господи, если судьба сподобит меня делать фильм о нашей эмиграции, никакая, даже голливудская, ассистентка по актерам не найдет мне такую старуху, какая сидит тут в углу вестибюля. Седая, гладко причесанная, она заведенно раскачивалась и, безмолвно молясь сухими серыми губами, глядела на все это остановившимися и трагически-горестными глазами. Нет, я не могу описать всей глубины ее глаз – казалось, они видели не то, что было перед ней, а то, что она уже прожила и пережила в своей жизни, – от дореволюционных погромов до гитлеровских зверств в Белоруссии. И теперь, глядя на новый еврейский табор, прошлое всколыхнулось в ней и толчками раскачивает ее на стуле, как язык безмолвного колокола.
И тут же, среди этого шума, баулов, молитв и писающих детей, выхаживает высокий и хваткий администратор отеля господин Леня, цепким опытным взглядом оценивает вас и вашу ручную кладь, с ходу приглашает избранных в свою конторку за лестницей и за пять минут скупает у новоприбывших то, что им удалось провезти через все заслоны советских и австрийских таможен, – водку, шампанское, икру, кораллы.
Потные, измызганные дорогой, измочаленные третьими и четвертыми сутками этих постоянных проверок люди уже ненавидят вещи, из-за которых они приняли столько мук, и именно сейчас, в эти минуты они – лучшая добыча для перекупщиков. Да, они оставили советской власти свои квартиры, мебель, ковры, музыкальные инструменты и серебряные вилки, и если бы им сказали, что уехать они могут только голыми, они бы и голыми, конечно, уехали, но раз уж сенаторы Джексон, Ванек и прочие заморские благодетели вырвали для этих людей право вывезти из СССР хоть какой-то скарб, то они, страшась неизвестности, везут то, что, по слухам, можно пусть за гроши, но все же продать в Вене и в Риме, чтобы купить детям лишний мандарин или пару туфель. И потому такой шмон на советских таможнях – таможенники, пользуясь своей бесконтрольной властью над этими «предателями Родины», рвут у них все, что могут и даже не могут, вплоть до обручальных колец и сережек из ушей. А теперь и здесь, в Вене, в первый же день свободы – этот Леня из Ленинграда, кандидат, как он мне представился, медицинских наук, он психологию изучал в институте и знает, как разговаривать с людьми в таких экстремальных ситуациях – спокойно, деловито и доверительно: «Хотите продать? Я покупаю по такой-то цене. Нет? Не надо. Оставьте эту водку себе, пейте на здоровье сами!»
Веселая, живая работа! Евреи наживаются на евреях! Леня – на новоприбывших эмигрантах, мадам Беттина – на Лене и на эмигрантах, а выше я не хочу заглядывать – зачем мне?
Увидев мой фотоаппарат, Леня насторожился, выделил меня из толпы, пригласил за стойку, представил портье господину Рубинчику и увел нас в каморку администраторов пить кофе. Я с радостью отдал ему единственную бутылку водки и тут же, за первой чашкой кофе, открыто и азартно изложил замысел своего заветного фильма.
– Я буду делать об этом кино! А как же! – сказал я, ощущая себя разом и бывшим, как в юности, тележурналистом, и режиссером своего будущего голливудского блокбастера. Позабыв о том, что я сам эмигрант, я горячечно возглашал: – Я сделаю фильм о советских таможнях, о венском аэропорте, об израильской проверке наших чемоданов, о своей сестре и об этом вашем бардаке в «Зум Туркене»! Я столько слышал по «Голосу Америки» о миллионных пожертвованиях американских евреев на нашу эмиграцию – и что? Наши дети должны в первый же день эмиграции голодными ползать по грязным полам австрийских борделей?
– А что с вашей сестрой? – осторожно спросил портье.
Сорокалетний, черноволосый, хорошо одетый, в России сказали бы «фирменный» или «интеллигентный», у нас там этим словом выделяют любое неиспитое лицо, – он производил приятное впечатление, и я в двух словах рассказал ему о прощании с сестрой в венском аэропорту. Он усмехнулся:
– О, вы послушайте мою историю! Я тоже из Москвы, журналист-очеркист, моя фамилия Рубин. Точнее, Рубинчик, а Рубин – это псевдоним, может быть, вы меня читали в газетах. Но сейчас это не важно. Я приехал в Вену с женой, двумя детьми и, между прочим, с замыслом, близким к вашему, – я хотел писать книгу «Еврейская дорога». На аэродроме нас встречал тот же Вильчицки, он сказал те же слова: «Господа, поздравляю с прибытием на свободный Запад! Кто едет в Израиль?» «Мы!» – сказала вдруг моя жена. «Как? – изумился я. – Ты что?! Мы едем в Америку!» «Мы едем в Израиль», – сказала она и протянула Вильчицки нашу общую визу. Я закричал: «Ты с ума сошла! С чего ты взяла? Мы едем в Америку! Господин, отдайте наши документы, мы едем в США!» «Ты можешь ехать куда хочешь, – сказала жена, – а я с детьми еду в Израиль. И если ты любишь детей, ты поедешь с нами». И она уехала с этим Вильчицки в их израильский загородный лагерь Эбенсдорф – туда, куда он увез и вашу сестру. Я пробовал пробиться к ним, я звонил туда каждые полчаса – ведь у нас с женой никогда и разговора не было об Израиле! Но уже на следующий день ее и детей они первым же рейсом отправили в Тель-Авив. А я остался тут – без вещей, без денег, без документов. Слава Богу, Беттина взяла меня на работу. Конечно, она платит мне гроши, но это не важно, она меня спасла. И я люблю свою жену, старик! Я люблю жену и детей, и я стал звонить им и писать в Тель-Авив, в этот ульпан, где их поселили, и – похоже – уговорил ее вернуться. Она согласилась, я выслал ей все, что заработал, – 600 долларов, чтобы она могла купить билеты. Но в день, когда она пошла за билетами на самолет, «Сохнут» дал ей трехкомнатную квартиру. Понимаешь, я ничего не могу сказать – тут Израиль сработал блестяще. Никто там не получает квартиру раньше чем через полгода, некоторые и по году ждут – ты еще увидишь это по своей сестре. А моим дали квартиру через полтора месяца, и теперь она пишет, что счастлива, устроена и я должен приехать к ним. Выпьем, старик!