bannerbannerbanner
Любожид

Эдуард Тополь
Любожид

Полная версия

Борис сунул руку за пазуху, в нагрудный карман пиджака, нащупал там четыре пятерки и, отпихнув пальцами остальную пачку, вытащил двадцать рублей.

– Веселая у тебя работа! – сказал он.

– Ага, – сказал «цыган». – Махнемся? Ты мне свой еврейский паспорт, а я тебе свою работу. А?

– Спасибо. Не надо, – усмехнулся Борис и вдруг – впервые в жизни! – почувствовал прилив еврейской гордости. Ему – завидуют! Он уже открыл дверцу, чтоб выйти из машины, когда шофер сказал:

– Ты запомнил? Роза Фридман. Чернявая такая. Если встретишь, привет передавай.

Это новое чувство расправило Борису плечи. Впервые за все четверо суток путешествия от Минусинска до Москвы он не только освободился от страха, но улыбался и не мог согнать с лица эту гордую, радостную улыбку. Надо же! Там, в сибирской глухомани, в Минусинске, три десятка евреев-инженеров шепчутся об эмиграции тайком, закрывая окна и двери, иные скрывают свое еврейство даже от собственных детей, а здесь, в Москве, в той самой Москве, которая клеймит и разоблачает международный сионизм, об эмиграции говорят открыто, да что там говорят – завидуют им, евреям!

Он посмотрел на стоявших у синагоги людей. Таких откровенных евреев он тоже видел впервые. В детстве, когда он жил с родителями в Туркмении, его родители и их еврейские друзья даже дома носили туркменские халаты, говорили при встрече «Салам алейкум!» и не по еврейской, а по мусульманской, туркменской традиции не ели свинину и не пили водку. В Свердловске, когда он учился в политехническом институте, все студенты с еврейскими фамилиями «окали», как русаки, и старательно налегали на дешевую свиную тушенку. А в Минусинске евреи-металлурги хлещут водку и спирт стаканами, откармливают в сараях свиней, охотятся в тайге на кабанов и после каждого второго слова прибавляют сибирское «то»: «Я-то тебе-то сказал-то…» Нужно быть тонким и даже изощренным антисемитом, чтобы не по паспорту, а по внешнему виду узнать евреев в этих сибиряках, уральцах, волжанах…

А тут, в Москве, в самом центре «оплота всего прогрессивного человечества» – рядом с площадью Дзержинского! – эта вызывающе пейсатая, бородатая толпа, сто, а то и более мужчин в каких-то темных длиннополых пиджаках и в кепеле на головах. А на груди у безбородых юношей, в их открытых воротах, ярко блестят золотые цепочки с шестиконечными звездами! И женщины тут! И дети! А язык! На каком языке они говорят? Господи, неужели это… иврит? В Москве, на улице, открыто – иврит???

Еще не понимая, как он, сибирский валенок, может сочетаться с этими евреями, но уже чувствуя себя не одиноким жидом, против которого 260 миллионов советских людей плюс все остальное прогрессивное человечество, а среди своих, друзей, союзников, Кацнельсон непроизвольно сделал глубокий выдох. Словно доплыл до спасительного берега. И – в уже освобожденные от страха и 24-летнего гнета легкие – набрал совсем другой, столичный, что ли, воздух. Воздух улицы Архипова.

Низенький рыжебородый еврей в открытом черном пальто, с белыми шнурками из-под пиджака и какими-то тонкими черными кожаными ремешками в руках остановил его в двери синагоги:

– Аид?

Кацнельсон вдруг с радостью вспомнил, что знает это слово. Но он не знал, как сказать по-еврейски «да», и поэтому только вальяжно, как сторожу на заводской проходной, кивнул рыжебородому с высоты своего роста и прошел в синагогу.

К его удивлению, внутри синагоги людей было значительно меньше, чем снаружи. В центре большого молельного зала стояли человек сорок мужчин, в основном старики. Они держали в руках молитвенники, усердно, как дятлы, раскачивали взад и вперед седыми головами в кепеле и бормотали какие-то негромкие гортанные слова:

 
«Эйн кейлохейну, эйн кадонейну,
Эйн ксмалкейну, эйн кемошсйну…»
 

Стихи какие-то, подумал Кацнельсон, снял шапку и поверх голов молящихся посмотрел в глубь молельного зала. Там лицом к молящимся стоял коренастый и, к удивлению Кацнельсона, молодой, не старше сорока, раввин в черном костюме. Он читал молитвенник. Рядом с ним и тоже лицом к залу молились два огромных еврея, удивительно похожих не то на грузин, не то на армян. За их спинами, в стене, был высокий стеклянный шкаф. Дверцы этого шкафа были украшены цветным витражом, а за стеклом стояли какие-то свертки и лежала на подушке какая-то книга.

Интересно, подумал Кацнельсон, почему этот старый еврей, стоящий поблизости, уже несколько раз оглянулся с явным осуждением в глазах? Борис осмотрел себя – нет, все на нем в порядке. И шапку он снял, как в церкви. Ладно, не будем обращать внимания.

– Ми кейлохейну… Ми кадонейну…

– Ми кемалкейну… Ми кемошейну… – невнятно неслось по синагоге, и Борис с ужасом подумал, что он никогда не выучит этот язык. Впрочем, ему и ни к чему, тут же успокоился он. Он не собирается молиться ни тут, ни там. Он только должен отдать список вот этому раввину.

И, уже не вслушиваясь в голоса молящихся, он запустил руку под пальто и пиджак, нащупал подкладку пиджака, шов. Черт возьми, как же он теперь отпорет эту подкладку, простроченную маминой швейной машиной? Мама так старалась, чтоб незаметно было, что это не фабричный шов!

– Ноде лейлохейну, ноде ладонейну, – раскачивался в молитве зал. – Ноде лемалкейну, ноде лемошейну…

Борис прошел пальцами до верха шва, до своего левого рукава. И с облегчением перевел дух – тут, под мышкой, где пропотело, заношенная ткань была слабой даже на ощупь. Нужно только чуть потянуть. Вот так… Нет, не рвется, сука! Нужно сильней…

– Барух Элохейну, барух Адонейну… – шелестели вокруг евреи. – Барух Малкейну, Барух Мошиэйну…

Неожиданно в ритмичный шепот молитвы ворвался громкий треск разрываемой ткани.

Евреи замерли, повернули головы к Кацнельсону, раввин посмотрел на него поверх очков.

Борис побледнел, но тут же и нашелся – по школьной выучке сам повернул голову назад, словно этот треск изошел не от него, а откуда-то из-за его спины.

– Ата ху Элохейну, Ата ху Адонейну… – продолжал раввин, и евреи, отвернувшись от Кацнельсона, подхватили в полный голос: – Ата ху Малкейиу!.. Ата ху Мошиэйну!..

Пользуясь этим шумом, Борис, пропотев, дорвал подкладку своего пиджака и нащупал заветный список. Все, осталось только дождаться конца их молитвы. Интересно, долго еще? Впрочем, он подождет. Он ехал четверо суток, а до этого еще полгода вынашивал эту идею! Он подождет…

– А теперь… – вдруг сказал раввин по-русски. – Честь выноса Торы мы передаем сегодня нашим грузинским евреям-братьям Ираклию и Семену Каташвили. Они пожертвовали на нашу синагогу каждый по две тысячи рублей! Прошу вас, Ираклий и Семен!

Раввин открыл стенной шкаф и со словами: «Ваеги бинсоа гаарон, ваемэр мошекума гашем…» – достал свиток в белом шелковом чехле с золотой вышивкой, передал его в руки двух грузинских евреев. Ираклий и Семен, с выражением значительности на своих усатых лицах, огромными, как клешни, пальцами в золотых перстнях осторожно приняли священную Книгу и стали обносить ею молящихся. А раввин шел за ними, говоря:

– Гадлулагашэм, ити унэромэма, шмо яхдав…

Каждый, к которому приближались грузино-евреи со свитком Торы, целовал ее шелковый чехол или трогал его белыми кистями, торчащими из-под их черных пиджаков. Когда свиток приблизился к Кацнельсону, ему не оставалось ничего другого, как тоже тронуть губами белый шелк ее чехла.

Закончив обход, раввин взял свиток у братьев из Грузии, положил его обратно в шкаф и запер этот шкаф ключом. И тут же толпа молящихся задвигалась, заговорила на разные голоса, и Кацнельсон понял, что утренняя служба закончилась. Он поспешил протиснуться к раввину.

– Извините, пожалуйста…

Раввин посмотрел на Кацнельсона поверх очков. В его светлых, чуть навыкате глазах было что-то знакомое, близкое, почти родное. И Борис уже смело шагнул к этому раввину, сказал открыто:

– Я из Сибири, из Минусинска. Нас шестнадцать человек, все инженеры. Мы хотим получить вызов из Израиля. Вот список с нашими адресами. – И он гордо протянул раввину заветный, вчетверо сложенный листок.

И вдруг раввин с такими родными, еврейскими глазами отшатнулся от него, вскинув руки, и закричал:

– Вы что?! Вы что тут себе позволяете! Это провокация! Мы тут такими вещами не занимаемся!

– Это не провокация… Я честно… Я из Сибири… – испуганно залепетал Кацнельсон, глядя на разом повернувшихся к нему евреев.

– Вон отсюда! Вон! – гневной рукой показывал ему на дверь взбешенный раввин.

– Но как же это… как же нам эмигрировать… без вызова? – растерянно лепетал Кацнельсон.

Два брата грузино-еврея подошли к нему, взяли под локти своими стальными клешнями и потащили из зала, говоря тихо, но грозно:

– Ыди, ыди, провокатор!

– Да я еврей, клянусь! – крикнул в отчаянии Борис, стараясь упереться ногами в пол и повернуться к раввину. – Я Кацнельсон! Кацнельсон я! Вы понимаете?

Никогда в жизни он еще не выкрикивал свою фамилию в надежде, что именно она его спасет! Наоборот, он всегда стеснялся произнести ее вслух, а в детстве все допытывался у дедушки, почему тот не сменил ее на что-нибудь красивое, звучное, русское. Ведь в двадцатых годах это было так просто! Не то что сейчас!

– Тыхо! – сказал Борису один из братьев грузино-евреев. – А то абрезание сделаем, сразу будэшь Кацнэлсон!

Борис заплакал в отчаянии. Он всю жизнь страдал из-за того, что он еврей: любой русак, украинец и даже туркмен с первого взгляда опознавал в нем жида – час назад в поезде весь вагон обзывал его жидовской мордой! А здесь, в синагоге, куда он ехал через всю страну, его сочли неевреем, провокатором, гэбистом…

– Паспорт! – вдруг вспомнил он. – У меня же паспорт есть! Там записано!

Но могучие грузино-евреи уже вышвырнули его из синагоги прямо на улицу. И вслед – его чемоданчик.

Вся толпа евреев – все сто человек, которые стояли на тротуаре, повернулись к нему и стали молча рассматривать его в упор, с брезгливостью и презрением в глазах. А один из них – какой-то лохматый молодой хиппарь с гитарой – даже насмешливо бряцнул по струнам, когда Кацнельсон, выброшенный из синагоги, «приземлился» на все свои четыре конечности. Но он не уйдет отсюда, нет! Он ехал сюда через всю страну! Весь Минусинск послал его с этой миссией! Нет, он не уйдет отсюда!

 

Борис сел на свой чемодан, вытер лицо и с ответным вызовом посмотрел на этих жидов. Вот вам хер! Вы евреи – и я еврей! Вы хотите уехать, и я хочу уехать! А то, что мне раввин не поверил, – ну что ж! Может, это и правильно! Мало ли провокаторов может подослать КГБ в синагогу, чтобы потом обвинить раввина в сионистской пропаганде и нелегальных связях с Израилем! Но он, Кацнельсон, докажет этому раввину, что он не провокатор! Он предъявит паспорт с пятым параграфом «национальность – еврей» и с минусинской пропиской!..

– Аид? – прозвучало рядом.

Борис поднял лицо. Перед ним стоял тот самый рыжебородый, который пробовал остановить его при входе в синагогу.

– Да! Аид! – с вызовом ответил Кацнельсон.

– Как отца звать?

– Игорь!

– А мать?

– Ольга!

– Кто же из них еврей?

– Оба! Я Кацнельсон! Вот мой паспорт! – Борис полез в карман пиджака.

– Подожди, не кричи. Не нервничай, – сказал рыжебородый. – Дедушку как зовут?

– Моисей. Он умер.

– А бабушку?

– Ребекка…

– Ну, вот это имена! Другое дело! – обрадовался рыжебородый. – Тфилим наденешь?

– А что это?

Рыжебородый не стал объяснять. Из бездонных карманов своего черного не то пальто, не то сюртука он извлек тонкие черные кожаные ремешки, на которых держалась крохотная кожаная коробочка. Эту коробочку он приложил ко лбу Кацнельсона, а тонкие кожаные ремешки обвил вокруг его головы. При этом, сокрушенно качая рыжей головой, сказал:

– Какой же еврей в синагоге шапку снимает! Ай-ай-ай! Все забыли!..

Только тут до Бориса дошло, почему его, Кацнельсона, в котором любой сибирский валенок узнает еврея, приняли в синагоге за провокатора.

– Повторяй за мной! – приказал рыжебородый. – Барух Гашем…

– Подождите! – сказал Борис. – А как же вызов! Я же приехал, чтоб вызовы заказать.

– Тише. Не кричи. Ну, сделаем мы вам вызовы. Давай твой список. – И рыжий быстрым, как у фокусника, жестом обронил минусинский список в свой бездонный карман. – Повторяй за мной. Барух Гашем Элухэйну…

– Барух Га-шэм Элу-хэйну… – неслушающимся языком повторил Кацнельсон.

– Леаниах тефелин…

– Леаниахтефелин… – вторил Кацнельсон. Вокруг стояли евреи, смотрели на него и рыжебородого.

– Аль мицват тефелин…

Кацнельсон встретил взгляды этих евреев и вдруг встал.

– Леаниах тефелин! – сказал он громко.

– Шэма Исрайэл…

Борис набрал в легкие воздух улицы Архипова и выдохнул еще громче:

– Шэма Исрайэл!

– Зачем кричать? – вдруг сказал рыжебородый по-русски. – Он тебя и так слышит. Говори: «Адонай Элохейну, Адонай Эхад!»

– Адонай Элохейну, Адонай Эхад!.. – изумляясь себе, вторил Борис на иврите.

Был март 1978 года. Вокруг была Москва, столица СССР и оплот всего прогрессивного человечества. В центре оплота стоял Кацнельсон Борис Игоревич, 24-летний еврей из сибирского города Минусинска. Он читал «Шэма Исрайэл» – «Слушай, Израиль: Господь наш Бог, Господь Един!..» Хиппарь с гитарой одобрительно качал головой в такт его молитве.

Глава 4
Операция «Миллион на таможне»

Сионистская агентура активизировалась… Перед ними была поставлена задача проникнуть в идеологические учреждения, в партийный и государственный аппарат… играть роль «убежденных коммунистов» и исподтишка осуществлять эрозию социализма. И они умело втирались в доверие, занимали ключевые позиции, преследуя единственную цель: расшатывать, разрушать, дискредитировать социалистический строй.

В. Емельянов, «Сионизм без маски», ж-л «Наш современник», Москва, 1978


И у животных, и у человека половая любовь есть высший расцвет индивидуальной жизни.

Владимир Соловьев, «Смысл любви»

– Ваша фамилия?

– Моя фамилия? – Анна усмехнулась. Этот идиот знает ее уже одиннадцать лет, а все не может запомнить фамилию! – Моя фамилия Сигал. А ваша?

Кузяев, начальник отдела кадров президиума коллегии адвокатов, злобный хорек с крупными ушами и красными глазками тайного алкоголика, изумленно поднял взгляд от ее личного дела:

– Разве вы не знаете мою фамилию?

– Конечно, знаю. И вы мою знаете. Вы же мне сами звонили. – Анна скосила глаза на мужчину, который чуть улыбнулся, слушая этот разговор. Пятидесятилетний, с крупным холеным лицом, короткой стрижкой, в дорогом синем костюме, кремовой рубашке, импортном галстуке, он молча сидел у окна, в стороне от стола Кузяева, и держал на лице выражение стороннего наблюдателя. Но это ничего не означало. С первого момента, как Анна зашла в кабинет Кузяева, она поняла, что ее вызвали сюда именно ради него. Кто же он?

Кузяев кашлянул в свой кулачок с прокуренными пальцами.

– Давайте сначала уточним ваши анкетные данные. Сигал Анна Евгеньевна. 1942 года рождения. Русская. Беспартийная. Образование высшее юридическое. Замужем вторым браком…

Он говорил чуть громче, чем нужно для того, чтобы его слышала Анна, то есть явно для слуха этого мужика. Анна терялась в догадках. Это не повышение и не предложение новой должности – она знала в президиуме коллегии всех начальников, этот тип не отсюда. Но тогда зачем Кузяев читает ему ее анкетные данные?

– Должность – адвокат, член коллегии адвокатов Фрунзенского района Москвы. За время работы участвовала в ста семнадцати судебных процессах, из которых выиграла тридцать два…

«Неужели?» – внутренне изумилась Анна. Она уже лет пять, как перестала вести учет своим профессиональным победам и поражениям, но, оказывается, этот хорек вел! Что ж, 32 выигранных процесса в этой беззаконной стране – совсем неплохой счет, Анна Евгеньевна! Но что он так зырится, этот тип? Зырится и дыбится, слушая старательного Кузяева.

– Муж, Сигал Аркадий Моисеевич, доктор наук, заведующий лабораторией НИИ сверхлегких металлов Министерства тяжелого машиностроения, член КПСС…

И тут Анну осенило: ее продают! Этот тип – из Инюрколлегии, он хочет забрать ее к себе, и Кузяев, что называется, «показывает товар лицом». Хотя – стоп, она же не знает ни одного иностранного языка! А Инюрколлегия ведет дела только с западными странами – наследственные, арбитражные… Но тогда кто же этот тип?

– Сын Антон от первого брака проживает с отцом…

Тут незнакомец нетерпеливо поерзал в кресле, и Кузяев, чуткий, как все бюрократы, к телодвижениям начальства, прервал себя на полуслове, посмотрел на него вопросительно.

– Я думаю, это излишне, Иван Петрович, – сказал тот. – Вы забыли нас познакомить. Анна Евгеньевна, меня зовут Роман Михайлович Гольский, я из органов безопасности. Скажите, пожалуйста, вы поддерживаете отношения с Максимом Раппопортом?

У Анны сжалось сердце и рухнуло вниз. Но она тут же взяла себя в руки. Какого черта! Они не имеют права лезть в ее частную жизнь!

И с тем спокойствием, с тем надменным спокойствием, которое она воспитала в себе для судебных поединков с прокурором, Анна вскинула на этого толстяка свои большие серо-синие глаза одной из самых красивых женщин Москвы.

– Разве мои отношения с мужчинами угрожают безопасности нашей Родины?

Гольский расхохотался. Это было так неожиданно – его открытый, громкий смех, и где – в кабинете Кузяева! Сам Кузяев озадаченно захлопал ресницами на этот смех, а потом, на всякий случай, тоже улыбнулся – натянутой улыбочкой хорька.

Отсмеявшись и даже утерев слезы в углах глаз, Гольский подошел к столу, сел в соседнее с Анной кресло.

– Все ясно, Анна Евгеньевна! – сказал он. – Теперь я понимаю, как вы выиграли тридцать два процесса из ста семнадцати.

Но Анна продолжала держаться отстраненно, контролируя каждый мускул лица. В чем дело? Почему вдруг всплыл Максим?

– Иван Петрович, организуй нам кофе, голубчик, – сказал Гольский Кузяеву, обращаясь к нему на ты и с тем особым барским «голубчик», который сразу обозначил и полную зависимость хорька от КГБ, и его, Гольского, высокую в этой фирме должность. Потому что никто, даже сам председатель президиума коллегии адвокатов, не смел говорить хорьку «ты». Впрочем, кто же не знает, что во всех учреждениях начальники отдела кадров – это номенклатура органов?

– Один момент… – сказал хорек и, прихрамывая на правую ногу, раненную, как все знали, во время войны, вышел из кабинета.

Гольский проводил его взглядом, повернулся к Анне:

– Нет, Анна Евгеньевна, ваши связи не угрожают безопасности нашей Родины. Тем более что мистер Раппопорт – это дело прошлое. А кто прошлое помянет, тому, как говорится, глаз вон…

На его губах еще была улыбка, но глаза уже давно не смеялись. «Теперь он пробует смягчить удар и подбирает ко мне ключи, – подумала Анна. – Чего он хочет?»

– Впрочем, – вдруг сказал Гольский, словно прервав себя, – что это я в самом деле? Как будто ключи к вам подбираю, а вы же сами – адвокат. И я, между прочим, тоже выпускник МГУ. Правда, я раньше вас закончил. Вы в 67-м, да?

– Что вы хотите? – холодно спросила Анна.

Он посмотрел на нее, выдерживая паузу и словно оценивая ее заново. Потом хмыкнул не то озадаченно, не то удовлетворенно, вытащил из кармана пиджака очки, надел их, но посмотрел на Анну не через стекла, а поверх дорогой роговой оправы, потом решительным жестом снял эти очки и сказал:

– Ну что ж, давайте к делу, действительно. Я, честно говоря, подготовился к длинному и осторожному разговору, но… Я вижу, что нам ни к чему ни Максим Раппопорт, ни, например… Впрочем, к черту! С вами нельзя играть в эти игры. Правильно?

Анна молчала. Этот Гольский хочет показать, что знает всех, с кем она спала. Но это не их собачье дело. Хотя, с другой стороны, интересно, как давно они ее ведут? Начиная с Раппопорта или еще раньше?

– И вообще, мне кажется, я плохой знаток психологии, особенно женской, – продолжил Гольский. – Я-то хотел, чтобы у нас было дружеское знакомство, а вы как-то сразу замкнулись. И это моя, дурака, вина. Честно говоря, когда я встречаю таких ярких женщин, я робею и оттого сразу беру неправильный тон. Особенно если на столе пусто. Где этот поц? – И он с досадой повернулся к двери. – Ага, наконец-то!

В открывшуюся дверь, обитую темным, под кожу, дерматином, секретарша Кузяева вносила поднос с кофейником, чашками, коробкой шоколадных конфет и сахарницей. За ней, на втором подносе, сам Кузяев нес бутылку шестизвездного армянского коньяка «Арарат», рюмки и яблоки в неглубокой вазе.

«Ничего себе! – подумала Анна. – Яблоки в апреле!» Наверняка Кузяев сам сгонял на второй этаж в персональный буфет председателя президиума. Только там могут быть яблоки и коньяк. Но кто же тогда этот Гольский, черт возьми? Ради простого гэбэшника хорек не стал бы так стелиться…

– Вот это другое дело! – одобрительно сказал Гольский и небрежным жестом смел деловые бумаги на столе Кузяева, освобождая место для подносов. И взглянул на Кузяева: – Спасибо, голубчик. Ты, я знаю, курильщик, а у меня аллергия на дым. Так что можешь пока там покурить, в приемной…

– Конечно, конечно… – ответил Кузяев и, прихрамывая меньше, чем обычно, поспешно ретировался за дверь.

Только тут Анна вспомнила, что Гольский назвал этого хорька еврейским словом «поц». Неужто он еврей? В КГБ есть евреи???

– Вам коньяк в кофе или отдельно, Анна Евгеньевна? – спросил Гольский, держа на весу, над рюмкой уже открытую бутылку «Арарата».

– Кто вы? – спросила она, глядя ему прямо в глаза.

– Моя фамилия Гольский, Роман Михайлович…

– Это я уже слышала. Вы из КГБ. И вы хотите, чтобы у нас было дружеское знакомство. Зачем?

Он выдержал ее взгляд и улыбнулся без раздражения:

– Вам коньяк в кофе или в рюмку?

Гм, подумала Анна. Она любила таких спокойных мужчин, которых нелегко вывести из себя. В этом всегда был какой-то вызов, мимо которого она не могла пройти спокойно. Вот и теперь она выпалила с сарказмом:

– Если вы действительно готовились к нашему знакомству, то должны были изучить мои привычки. Мне коньяк в кофе или в рюмку?

– Ну, я не так досконально… – несокрушимо улыбнулся Гольский и налил коньяк в рюмку. – К сожалению, этот хорек дал нам не коньячные рюмки. Ну да Бог с ним. Прошу!

Анна еще колебалась – взять рюмку или начать с нейтрального кофе? – но уже ощутила острую потребность закурить. Она не представляла, как можно без сигареты пить кофе, а тем паче коньяк.

 

И тут, словно он опять прочел ее мысли, Гольский вытащил из кармана пачку «Dunhill» и стильную золотую зажигалку.

– Прошу вас!

Анна не смогла сдержать улыбки. Он выгнал хорька под предлогом аллергии на дым, а сам – курильщик!

Она взяла рюмку с коньяком и сразу пригубила, чтобы не дать ему повод чокнуться с ней. Затем достала из сумочки свои сигареты «Marlboro», закурила от услужливо протянутой зажигалки и сказала, откинувшись в кресле:

– Слушаю вас.

Этими позой и тоном она как бы ставила себя в превосходящее положение. Но его только позабавила эта уловка. Он закурил свой «Dunhill», отпил коньяк и спросил:

– Анна Евгеньевна, вы никогда не задумывались, почему все ваши друзья – евреи?

Он сделал такое ударение на слове «друзья», что лучше бы прямо сказал «любовники». Анна взорвалась, но профессиональная выучка выручила и на этот раз. Она только глубоко затянулась, перед тем как ответить. Конечно, она знает, почему все ее мужчины были, есть и скорей всего всегда будут евреями. По той же причине, по которой она стала адвокатом: Тот, Первый, который сделал ее женщиной и которого она тогда, в пятнадцать лет, любила без памяти, был не просто евреем, а знаменитым в Москве адвокатом. И после него Анну уже всегда тянуло только к таким же, как он, незаурядным мужчинам, и не ее вина, что все они оказывались евреями и компании их были еврейскими. Впрочем, что же странного было в этой тяге молоденькой девушки к ярким мужчинам? Странным скорей могло быть другое – что их тянуло к ней. Но и тут было простейшее объяснение. Она была красива. В юности она была так красива, что прохожие оглядывались на нее на улицах, несколько кинорежиссеров всерьез приглашали ее попробоваться на главные роли в кино, а однажды, еще лет двадцать назад, когда она шла по улице с Ним, Первым, их обогнали два подвыпивших мужика, и один из этих мужиков, оглянувшись, громко сказал другому: «Вот едрена мать! Ну как красивая девка, так обязательно с жидом!»

Теперь этот Гольский, гэбэшник, повторил тех алкашей.

Анна затянулась сигаретой, сказала:

– А что? Я должна советоваться с КГБ, с кем мне… дружить? – И нажала на это слово так, чтобы у него не оставалось сомнений, что она имеет в виду. – Или на это у нас тоже процентная норма?

Гольский озадаченно потер губы ухоженными пальцами.

– Ну-ну… – произнес он. – Два ноль в вашу пользу. А ведь у нас дружеская беседа, и я хотел вас просто предупредить.

– О чем?

– От ошибок. Вы же знаете, что сейчас некоторые люди еврейской национальности эмигрируют на Запад. Кто – на их историческую родину… – слово «историческую» он произнес с явной иронией, – а кто – просто в Америку. Как ваш первый муж, например…

У Анны екнуло сердце и снова поплыло вниз, в глубину. Все ясно. Это по поводу израильского вызова-приглашения, который Аркаша нашел в их почтовом ящике месяц назад. Но они не заказывали этот вызов! Они не такие идиоты, чтобы заказывать израильский вызов по почте! И в тот вечер она даже поспорила с мужем, что же с этим вызовом делать? Аркадий хотел отнести вызов в партком, доказывая ей, Анне, что это провокация органов. «Органы, – говорил он, – сами через подставных евреев заказывают израильские вызовы евреям-ученым и ждут – сдадим мы их или будем держать „на черный день“. Так они проверяют нашу лояльность и планы на будущее». «Но это же стыдно, Аркадий! – говорила тогда Анна. – Это же детский сад! Ты, лауреат Государственной премии, доктор наук, побежишь, как мальчишка, в партком с этой бумажкой? Неужели они не понимают, что с твоими допусками ты даже думать не можешь об эмиграции! А если бы думал, то уж наверняка получил бы такой вызов не по почте! Даже последний дурак знает, что все эти вызовы сначала проходят через КГБ!» – «Но если я не заказывал вызов и ты не заказывала, то кто?» – «Не знаю… – сказала Анна. – Может быть, Антон?»

Но она сама не верила этому. Антон, ее сын, уехал с ее первым мужем еще семь лет назад и с тех пор не прислал даже открытки…

А теперь оказывается, что Аркадий, как всегда, был прав. Они такие идиоты в этом КГБ, и Аркадий должен был отнести тот вызов в партком.

– Но конечно, ваш нынешний муж вне подозрений! – сказал вдруг Гольский. – Мы знаем, что он получил вызов, но не отнес его ни в партком, ни в райком партии. И правильно сделал, между нами говоря. Я всегда был против такой унизительной формы проверки крупных ученых. Но с другой стороны, Анна Евгеньевна, что бы вы сделали в нашем положении? Сейчас в стране на руках у людей еврейской национальности больше двухсот тысяч израильских вызовов. Причем некоторые, такие, как ваш муж и его друзья, занимают довольно высокое положение. И каждый из них в любой момент может преподнести нам этот фортель – подать на отъезд! И пожалуйста – из-за одного инженера, которому вдруг стукнуло в голову эмигрировать, останавливай важное секретное производство? Из-за писателя – типографию, ведь у некоторых по две и даже по три книги в наборе! Из-за сценариста, режиссера или актера – клади на полку фильм! Но государство уже миллионы потратило на этот фильм, на эти книги! А про секретные разработки и говорить нечего! Или недавно – вообще скандальный был случай: скульптор один – вы, конечно, слышали его фамилию или, может быть, знаете его лично – выиграл конкурс на памятник Ленину. И по его проекту в Целинограде на центральной площади воздвигли 17-метровую гранитную статую. Вы представляете? Но этого мало – памятник пошел в серию для строек коммунизма. Сорок семь памятников Ленину по его проекту по всей Сибири ставят! А он раз – и подал на отъезд! Ну? Как тут быть, Анна Евгеньевна? Снимать памятники? Это же гевалт!..

Анна молчала. Она не знала, кто этот скульптор, и ей плевать на эти сраные памятники, которыми они, как матрешками, уставили всю страну. И что бы ни говорил ей этот Гольский, что бы он тут ни плел и как бы мягко ни стелил даже еврейскими словами – это все равно про Аркадия и про то, что он не отнес израильский вызов в партком. Опять она его подставила. И за что? Уже три года они не живут супружеской жизнью, она еще тогда, в 75-м, честно пришла к Аркадию и заговорила о разводе, но он сказал: «Зачем, Аня? Если он уезжает, а ты нет, то зачем развод? Я против…» И они остались супругами-друзьями, и она получила полную свободу, которой, как ей казалось, пользовалась не так часто, чтобы это бросалось в глаза окружающим, а уж тем более органам. Но оказывается, бросилось…

– Теперь вы понимаете, Анна, в каком мы положении? – сказал Гольский, по-своему истолковав ее молчание и уже по-свойски опуская ее отчество. – Двести тысяч потенциальных… даже не знаю как сказать… Потенциальных дезертиров, так скажем. И даже хуже. Потому что сегодня он, например, в Подлипках создает систему космической навигации для ракет, а через два месяца – бац! – и он уже в Тель-Авиве делает то же самое для израильской армии. А с другой стороны, мы же не можем отстранить всех евреев от работы только за то, что на их имя пришел вызов из Израиля! Сионисты и ЦРУ, может быть, как раз того и ждут, чтобы мы своих ведущих ученых стали отстранять от важных проектов. Они тогда всех наших ученых и инженеров, даже русских, засыпят такими вызовами. Чтобы все наше хозяйство парализовать! Вот ведь какая получается ситуация! Понимаете?

Действительно, внутренне усмехнулась Анна. Замечательная идея! Почему бы Израилю в самом деле не нашлепать миллионов двадцать таких вызовов! Что будет делать ГБ, если и этому Гольскому, и Суслову, и Брежневу, и самому Андропову придут израильские вызовы?

Но вслух она сказала по-прежнему холодно и отстранение:

– Нет, я не понимаю. При чем тут я? Мы с мужем никуда ехать не собираемся! К тому же я не еврейка, как вы, конечно, знаете. Так о чем речь?

– Вот! – обрадованно сказал Гольский и одним глотком допил свою рюмку с коньяком. – Потому-то я к вам и обращаюсь, что не сомневаюсь ни в вашем, ни в вашего мужа патриотизме. Вы дружите с евреями, вы яркая женщина, у вас широкий круг знакомств. Ученые, инженеры, адвокаты, дипломаты. Вы могли бы принести нашей стране пользу. Как ваш отец. Подождите. – Он жестом предупредил ее возмущение. – Никто не говорит, что вы должны доносить или, как сейчас говорят, стучать про тех, кто хочет уехать. Не об этом речь, Анечка. Тоже ничего страшного, между прочим, но мы рассчитываем на вашу помощь как раз в обратном. Мы хотим знать, кто НЕ собирается уезжать. На кого можно положиться хотя бы в ближайшие два-три года. Понимаете? Почему вы не пьете?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru