Почему такое имя вдруг? Виноват солдат. Он зачитывался в те дни Эдуардом Багрицким, «революционным поэтом-романтиком», как его называют литературные словари и энциклопедии. Впоследствии сын его набрел на стихи Багрицкого, и стихи ему понравились.
По рыбам, по звездам проносит шаланду,
Три грека в Одессу везут контрабанду.
На правом борту, что над пропастью вырос,
Янаки, Ставраки, папа Сатырос…
А ветер как гикнет, как мимо просвищет,
Как двинет барашком под звонкое днище… –
прочел вдохновенно автор, глядя на парижские крыши. И подумал, что сейчас, спустя семьдесят лет после Великой революции, пора бы уже успокоиться жителям Союза Советских и одинаково принять свою историю, и революционных поэтов-романтиков, и поэтов-романтиков контрреволюционных. И Багрицкого, и Гумилева. Другие страсти колышут пусть население. Эти-то давно мертвые. Упиваться мертвыми страстями грешно. Вот автор, передовой русский человек, только что получивший французское гражданство, одинаково гордится и красными матросами, и реакционером Константином Леонтьевым. «Всё наше» – так нужно думать. Хорошо, чтобы дом Родины, ее Пантеон, был полон личностей различных и интересных. Вот французская нация ведь мудра же в этом (у нее, правда, 198 лет истекло после взятия Бастилии, и в злопамятной России за все 70 лет не случилось Реставрации) – одинаково гордится и Людовиками своими, включая Казненного, и Робеспьером и его ребятами. Каждый может по вкусу своему выбрать себе героя в истории своей Родины. Но все они, гурманы и аббаты, «либертин» маркиз де Сад и кардиналы Ришелье и Мазарини входят в кунсткамеру Родины. Поглядев в прошлое, есть чем развлечься и погордиться, если нужно. Не следует бояться прошлого, не нужно бояться «плохих» личностей в истории. Мнение современников редко бывает сбалансированным, и кто был плох вчера, возможно, окажется хорош сегодня. Кто знает. Вместо того чтобы каждый раз переписывать историю, разумнее принять ее такой, какой она выясняется сама. Семьдесят лет – достаточный срок.
Летом немцы еще прилетали бомбить их. Откатываясь все дальше на запад, немецкие аэродромы с «мессершмиттами» все-таки не отдалились еще настолько, чтобы не достичь неба над Дзержинском. Мама вернулась на завод, не те были времена, чтобы выкармливать детей в свое удовольствие. Уходя, родители оставляли дитя одно. Дабы, если случится, что «мессершмитт» сбросит бомбу поблизости, дитя, крепко увязав, задвигали в снарядном ящике под стол. Солдат усилил стол, набив на него дополнительные доски. Против прямого попадания никакие доски не помогли бы, разумеется, но маме на заводе было спокойнее. В руку сыну совали не бутылку молока с соской, но, о шокинг, – хвост селедки. Оказалось, что уже тогда он решительно заявил о своих гастрономических предпочтениях. Он сосал себе хвост, лежа под столом, и думал свои младенческие думы, еще мало чем отличающиеся от грез растений и животных. Он мог подавиться хвостом и помереть к чертовой матери четырех-, пяти- или сколько там месячный, без вмешательства тевтонской бомбы. Но ни молодая мама-девушка, ни солдат, очевидно, об этом никогда не подумали. (Селедку он любит до сих пор. И аккуратно обсасывает, держа ее за хвост. Фу, какой позор!)
Тогда же случился эпизод, многократно вспоминаемый позже матерью и наложивший вечный отпечаток на отношения выросшего младенца к народу и, в частности, к рабочему классу. Мама с младенцем оказалась в Горьком: навещала сестру Анну. Ничего удивительного в том, что мама с младенцем поперлась в Горький, нет, ибо Дзержинск от Горького (автор приложил линейку к карте, карта приблизительная, плохая. Есть, например, к северо-западу от Москвы точка города «Риев», и, хоть ты умри, непонятно, что это за город. Французская карта) отделяют менее двадцати километров. Дзержинск – почти пригород Горького… Молодая мать пересекала знаменитое Сормово, рабочий пригород, когда взвыла вдруг сирена воздушной тревоги. Разбегался народ по бомбоубежищам. Сын Эдик, испугавшись сирены, стал выражать свой страх единственным доступным ему способом – криком. (Автор не любит младенческих криков, нет, он не находит их приятными.) Мать с не перестававшим орать свертком в руках спустилась в бомбоубежище. И что бы вы думали?! Товарищи рабочие вытолкали молодую мать через пяток минут. Один из товарищей рабочих истерически сообщил, что «у них… – он затыкал пальцем в потолок бомбоубежища – есть специальная техника! Они слышат! Из-за твоего… – дальше следовали ругательства, которых Раиса Федоровна никогда не сообщала, – он нас всех разбомбит. Немец все слышит!». И ее вытолкали, и она пошла по улице меж взрывов, и падали стены, горели пламенем дома, и все такое прочее.
Сын впервые услышал эту историю, когда уже учился в школе. Рассказывалась история не ему, но новопоселившейся соседке по квартире. Он, не придав особенного значения истории, запомнил ее скорее оттого, что был удивлен выражением лица матери и ее постоянной страстностью. Очевидно-таки те четверть часа, пока мать добиралась под бомбами (предположим, если даже они падали на соседнюю улицу) до другого бомбоубежища, были насыщены страстями до предела, ибо сквозь годы мать не забывала вспоминать этот эпизод. Сын ее не может без враждебности слышать песню «Сормовская лирическая». Особенно возмущают его слова «А утром у входа большого завода…». Вспоминали ли они, подлые трусы, козьи дети, у входа своего большого завода о вытолканной ими под бомбы похожей на татарку девушке с ребенком? Ни хуя, наверное, не думали. Эпизод этот заложил первый камень в здание антигуманизма, воздвигшееся в душе сына девушки. Реалистического антигуманизма, каковой следует понимать не как человеконенавистничество, но скорее как реакцию против сладкой любви к толпам, исповедуемой современной цивилизацией от Лос-Анджелеса до Владивостока. Толпа может быть диким зверем, если ее оставить без присмотра. Что ей дети, что ей младенцы… Типы, оказавшиеся тогда в бомбоубежище, очевидно, уж все или почти все умерли. Прекрасные наши рабочие. Я надеюсь, что они умерли в муках и судорогах.
К весне сорок четвертого наши освободили почти всю свою территорию и вошли «к ним». Отец в это время находился далеко на юге, в Ташкенте, был послан в военное училище. Рая, с годовалым сыном, явилась к бабке Вере в Лиски – небольшой городок в Воронежской области, он же – большая узловая станция, где пересекаются железнодорожные пути на юг и на восток. Он переименован в Георгиу-Деж после смерти румынского лидера и существует теперь с этим опереточным названием, и нежное «Лиски», то есть «Лисички», стерто с карт. Там-то, в Лисичках, между бабкой и женщиной сына произошло какое-то количество столкновений. Естественно, они и не могли поладить, ибо каждая желала влиять на Вениамина. Так как Вениамин отсутствовал, он быстро узнавал в Ташкенте то, чего ему недоставало, чтобы стать лейтенантом, женщины экзерсировали поля влияний друг на друге. Кончилось все большим скандалом. Вене пришлось забрать своих, ребенка и женщину, от матери. Автор предпочитает, не имея для объективного суждения достаточных сведений, остаться в благородной нейтральной позиции. Бог с ними, с матерью и бабкой. По поводу же матери, взятой отдельно, он позволит себе высказать предположение. Раиса Зыбина, ему кажется, оказалась волевой девушкой и тихо, но настойчиво захватила Вениамина. И одним из орудий захвата послужило рождение сына Эдика. То есть отец, кажется, не очень собирался жить с девушкой Раей, потому и не расписался с ней. Фотографии конца сороковых годов демонстрируют обаятельного молодого лейтенанта в более или менее фривольных позах – обняв дерево, бедро отставлено, как во фламенко, – кажется, озабоченного чем-то иным, а не своей военной карьерой. Военная форма сидит ловко, аккуратно, ушита, и, о, невероятно, Вениамин очень следил за своими красивыми руками и лишь в конце пятидесятых годов перестал покрывать ногти бесцветным лаком! Лейтенант Савенко был франт.
Из училища он вышел с самым низшим возможным званием – младшим лейтенантом. Куда нормальнее было выйти лейтенантом. Если учесть, что он был прекрасным стрелком (сохранил твердую руку надолго и оставался чемпионом дивизии по стрельбе из пистолета до самого преклонного возраста), вспомнить о практическом знании электротехники (в самом начале пятидесятых годов сам собрал первый телевизор), записать в приход политическую грамотность его (впоследствии стал политруком и пользовался в качестве такового популярностью среди солдат и офицеров, что нелегко, должность собачья), то невольно напрашивается вопрос: почему при всех своих талантах он покинул училище младшим лейтенантом? Возможно предположить, Вениамина невзлюбило начальство училища. Но почему тогда он получил, несмотря на младшелейтенантство, ответственное назначение – послан был с мандатом, подписанным самим Лаврентием Павловичем Берией, ловить дезертиров в марийской тайге, толпы их обосновались в вышеупомянутой глуши? Очевидно, Вениамин плохо учился, пренебрегал занятиями картографией, или чем там, топографией, или баллистикой… А почему он невнимательно учился? Приходит на ум объяснение, с которым никогда не согласится Раиса Федоровна, всегда настаивающая на вечной любви и гармонии между нею и мужем (на «Поль и Вирджиния» варианте семейной истории), а именно: красивый Вениамин, поющий под гитару красивым баритоном романсы, был бабником. Не из тех вульгарных, широкомордых, знаете, типов, кто бегает за женщинами с килограммами конфет. Он не бегал за ними, он имел у них успех. Помимо, может быть, даже его воли. Однако иметь успех ему льстило, и он не отказывался. Женщины липли к нему. Доподлинно известно, что, например, у него была постоянная женщина в период ловли дезертиров в марийской тайге, и женщина эта вызывала у матери серьезную ревность. Отец даже переписывался с этой девушкой из города Глазова позднее. Возможно, он собирался жить с этой женщиной? Строил с ней планы… Однако воля Раисы Зыбиной, «татаро-монгольского ига», шаг за шагом прибрала его к рукам. Даже в самой этой кличке, данной Вениамином Раисе, содержится намек на характер их отношений, ибо «иго» – то, что навязывается насильно, против воли…
Рае было нелегко захватить отца (как видите, добрый десяток лет прошел, пока Вениамин решился войти в загс для регистрации брака), а отцу было удобнее ускользать от супружеских уз, поскольку армейская служба его протекала в атмосфере искусства. Электротехник явился в армию с гитарой. Наряду со способностями к электротехнике в нем был несомненный музыкальный талант, хороший слух, и он обладал великолепной гитарной техникой. В противоположность большинству современных недорослей с гитарами, знающих три аккорда, Вениамин умел исполнять сложные музыкальные построения (кумиром его был известный гитарист Иванов-Крамской). Обхватив гриф гитары длинными сухими пальцами, отец заводил что-нибудь вроде:
Тает луч пурпурного заката,
Серебром окутаны цветы,
Где же ты, желанная когда-то…
Где, во мне будившая мечты…
«Учись играть, всегда будут любить девушки, – шутливо сказал он как-то подростку-сыну. – Давай я тебя научу, это легко!» Кажется, в тридцатые годы цыганщина не очень поощрялась, подумал сын. Кажется, она рассматривалась как «буржуазная отрыжка»?.. Однако что же за атмосфера была у них там, в родном городе отца, в Боброве, и потом в Лисках-Лисичках? Почему отец получился такой деликатный и такой… как бы это поточнее выразить… чувственно-трагический? Пытаясь мысленно глянуть в маленькие городки возле Воронежа, сын вспомнил, что это же земля прасола Кольцова, исконно русский поэтический плацдарм. Там, за самоварами, за кончиками косынки бабки Веры, не успевшей, но хотевшей «стать барыней», за бабкиным мизинцем, отставляемым при чаепитии, за фикусами, бегониями и геранями мелкой буржуазии рождались иногда вовсе незаурядные русские люди. Отец Вениамина Иван Иванович учился в одном классе с впоследствии знаменитым хирургом Бурденко…
Так что отец уехал в армию с гитарой. И, служа в армии, не перестал играть и петь. В конце концов эта боковая дорожка искусства привела его на должность «начальника клуба», самую странную армейскую должность, каковую возможно измыслить. Когда впервые отец стал «начальником клуба», сын сказать не может. Он помнит, что, когда он, сын, уже находился долгое время в сознательном состоянии, отец утерял должность начклуба, им стал его исконный враг «Левитин». Левитин этот (сын никогда так и не встретил его) представал ему из разговоров отца и матери большим злодеем, мифическим типом высоченного роста, чем-то вроде смеси Понтия Пилата с Полифемом. Каково же было его удивление, когда однажды отец принес домой фотографию: старший лейтенант Савенко и «Левитин» стояли рядом на сцене клуба. Слева от них находилась украшенная цветами трибуна, сзади – занавес, впереди – белый цветок в горшке. Оба улыбались, и Левитин поддерживал старшего лейтенанта под локоток. Левитин оказался… импозантным евреем с крупным, морщинистым лицом. Он был старше отца или казался старше. То, что Левитин оказался евреем, почему-то поразило подростка. Вопреки твердому убеждению евреев, что все вокруг помнят о том, что они евреи, ни Эдик почему-то никогда не подумал, что носитель фамилии «Левитин» – еврей, ни родители его, говоря о кознях Левитина, о том, что он «подсиживает» Вениамина Савенко («Он подсиживает тебя, Вениамин!» – сказала мать убежденно, так как в тот момент Вениамин был начальником клуба), не упоминали его национальности. А кем был Левитин, когда отец был начальником клуба? Черт его знает! Из всех этих историй выясняется одно – что должность начальника клуба была хорошей должностью. И она переходила из рук в руки. Выбирали они, что ли, начальника? Отцу приходилось бороться с «хитрым Левитиным». Сын рано понял на примере отца, что бороться – не обязательно поносить и бить друг друга при встрече или не здороваться. Можно и улыбаться, взяв соперника под локоток. У каждого из нас, товарищи, есть в жизни свой Левитин. Иногда автору кажется, что его Левитин – это поэт Бродский…
Но с «Левитиным» автор забежал далеко вперед. Оставим его в покое и рассмотрим ряд фотографий еще военных годов. Фотографии пожелтели от времени и от того, что фотографическая техника тогда была говно… На фото в два, а то и в три ряда сидят и стоят участники самодеятельности дивизии. В первом ряду, нога на ногу, сапоги сияют, тоненький, в портупеях, погоны блестят, сидит его «папка». («Папка» называл он отца, когда был маленький и еще добрый.) Рядом с ним – девушка-баянист, за ней девушки с балалайками. В гимнастерках, пилотках, в армейских юбках и сапогах. Отец в центре группы на всех фотографиях, на него смотрят и по отношению к нему располагаются. Был ли уже тогда отец начальником клуба или еще просто организатором самодеятельности? Неизвестно. Но фотографий с девушками множество. Солдатки с баянами, солдатки без баянов, военные девушки эти все как на подбор «очаровашки». Выбирал ли их Вениамин, или они выбирались сами? На фото (большинство их затемненные, очевидно, самодеятельность размещалась или в очень зашторенных, закамуфляженных залах, которые невозможно было расшторить, или же в подвалах), несмотря на военную форму всех без исключения присутствующих, а может быть, благодаря ей, царит этакая атмосфера ночного клуба, какого-нибудь «Крейзи Хорс салуна» или «Распутина».
Можно себе представить, что мама Раиса, с ее характером, могла «вычистить» (как Сталин вычистил партию, а вдова Достоевского – его письма) из семейного альбома «неканонические» фотографии. Не может быть, чтобы у столь популярного лейтенанта не существовало фотографий, на которых он снят с одной девушкой. (А их в альбоме нет! Сохранились лишь групповые, с коллективом девушек.) Есть, впрочем, исключение. Он снят с двоюродной сестрой Лидией… Вот в каком обрезанном виде доходит до нас история, товарищи. Все апокрифы безжалостно уничтожаются, и нам достается урезанная, простая, как дважды два, версия. («Мы прожили в любви и согласии сорок четыре года», – пишет Раиса Федоровна… Семейная легенда вновь и вновь выставляется вперед, версия без изъяна, «Поль и Вирджиния». «Мама! – хочется воскликнуть автору. – Я знаю, что от вас с отцом правды не добьешься, ибо вы сами, оба, поверили во введенную тобой правду, в узаконенный, единственный вариант семейного мифа. А мне интересен другой вариант. Это не разоблачение, но да, попытка ревизионизма, после твоей диктаторской чистки…»)
Много раз сын думал о том, что, может быть, его родители оказались друг другу вредны. Что отец его, чувствительный и мягкий («Твой папа как девушка», – обронила как-то мать), должен был быть предоставлен его судьбе, и она сложилась бы более хаотично и менее счастливо, но куда более артистично… Мать его не была какая-нибудь там деспотичная Васса Железнова, жестокая и капризная, вовсе нет. В ней была ровная татарская сила, она умела ждать и равномерно затягивать. Она не схватила отца этаким налетом хищной птицы сверху, набросом… и птица, хвать, уносит добычу. Нет, она обтекла его, как островок, и потом поднимала уровень постепенно, пока островок не оказался под водой… Что сделано, то сделано. Однако порознь, с другими партнерами, их судьбы, может быть, сложились бы интереснее. Ибо, «захватив» отца, мать не знала, что с ним делать. У нее у самой не было достаточно честолюбия или особых планов для созданной семьи. Этот захват был самым большим делом ее жизни. Захватила, и стали жить. Да, в любви и согласии, но любовь и согласие во всех книгах – это конец истории, если пара не ставит перед собой никаких завоевательских, направленных против мира целей (из семьи направленных, вовне…).
Отец глядит с желтых фотографий, молоденький, со своими военными «очаровашечками», и те выглядят не хуже каких-нибудь американских актрис, нацепивших в эти же годы военную форму, не хуже Марлен Дитрих, предательницы немецкого народа. Пучки мощных русских волос выбиваются из-под пилоток девушек, отец улыбается.
Впоследствии Вагрич Бахчанян, служивший в армии художником именно при клубе, рассказал сыну Вениамина поподробнее о должности начальника клуба. Во всяком случае в самом конце пятидесятых годов, когда служил Вагрич, эта должность была чем-то средним между массовиком-затейником и директором «красного уголка» на заводе. Капитан, управлявший Вагричем, был тихо и привычно пьян с утра до вечера и не перерабатывался. В его обязанности входило культурное оформление жизни солдат. При клубе были обязательные музыкальные инструменты, солдат мог явиться в клуб в отведенное ему на досуг время и играть на инструментах, если хотел. Существовала самодеятельность, приглашались артисты из внешнего мира. Кроме художника начальник клуба управлял киномехаником. Начальник клуба обязан был организовывать тематические вечера в день Советской Армии, и в день Победы, и в день Седьмого ноября. По Вагричу, выходило, что должность начальника клуба была «синекурой», как бы не бей лежачего, что в сочетании с приличной зарплатой делало ее соблазнительной. Потому так боролись за нее Левитин и Вениамин. И потому так страдал Вениамин, вдруг побежденный Левитиным и вынужденный стать политруком. Читать солдатам лекции о международном положении и выезжать с ними на учения в мясистую украинскую грязь было куда более утомительно. (Еще более застрадал Вениамин, и мать тоже, когда по каким-то невразумительным причинам ему пришлось сменить дивизию, и старший лейтенант вдруг обнаружил себя начальником конвоя, развозящим по Сибири заключенных. Насколько может судить сын, это был самый неприятный для отца период жизни. Возвращаясь через месяц из Сибири, отец ставил в угол чемодан и сразу же брал гитару, запеть свое неудовольствие службой. Он все более тяготился ею.)
Короче, должность начальника клуба являлась компромиссом между желанием лейтенанта Вениамина быть собой (а именно: быть в мире музыки, песен, девушек, концертов и представлений) и армией, в каковой он очутился случайно и каковую, может быть, из-за этого временного, удачного компромисса – «начальник клуба» – он так и не смог покинуть. Отец и мать часто обсуждали (позднее) проблему ухода из армии. «И что я стану делать без университетского диплома, Рая? – говорил отец. – Мне никогда не заработать таких денег, какие я получаю в армии. Что я, приемники пойду ремонтировать в лавочку?» (Он бы прекрасно справился. У него было даже больше, чем нужно, умения. Телевизор и даже глушитель, глушить радио соседей, выводящих «громкость до отказу», были на его счету, так же как и бесчисленные суперприемники.) Мать была из тех, кто выдержал бы стесненную жизнь без проблем. Но у отца не хватило решимости прыгнуть в неизвестность. Зря, заметим. Жизнь любит смелых…
Но возвратимся к желтым фотографиям и к жизни «под сенью девушек в гимнастерках». Исчезли все другие типы фотографий, никаких больше фотографий с электроникой, нет более телеграфных столбов или киноаппаратов, дружески обнявшихся с Вениамином, но только полуподвальная атмосфера военного секса. (Вдруг донесся из прошлого насмешливый, уже уверенный в себе голос матери, обращенный к отцу: «Которая из этих двух была твоя пассия?» – называлось имя. И смущенный голос отца: «Ну перестань, Рая, какая там пассия… Просто…» – «Ну да, как же, просто, и в клубе в тот вечер вы оказались вместе просто…») Фотографии не были подписаны, и сыну так и осталось неизвестным каждое место происшествия, хотя бы название города. А были эти снимки сделаны не в одном, но во множестве городов. Ибо молодого лейтенанта Родина посылала служить в различные города. Иногда он пребывал в «населенном пункте» (о, очаровательная терминология войны! Во множестве населенных пунктов не насчитывалось и половины довоенного населения) всего несколько месяцев. Изгнанные свекровью, за ним следовали и младенец с матерью. Доподлинно известно, что до того, как очутиться в Харькове, отец служил в Ворошиловграде, бывшем Луганске. Младенец уже очнулся, но отдельные вспышки сознания еще не слились в процесс сознания, потому они так и останутся вспышками среди темноты. В Ворошиловграде, ввиду ограниченности жилой площади, служебный кабинет отца был перегорожен пополам ситцевой занавеской. В то время как отец «служил» – то есть находился в кабинете, куда входили и откуда выходили его подчиненные и начальники, стуча сапогами, ребенок и мать находились за занавеской и, может быть, спали или тихо играли. Оригинальная военно-полевая жизнь, не правда ли? Вокруг дитяти были исключительно голенища сапог…