Поэт № 2 СМОГа Володя Алейников подавал множество надежд. Но недолго. В 1968–1970-м казалось, что из него прет могучий древний талант. Рыжий, в веснушках, высокий, юный, он свистящим шепотом заклинал:
Табак, по-прежнему родной,
Цветет и помнит об отваге,
И влагой полнятся ночной
И базилики, и баклаги…
Неважно было, что табак не может помнить, а наполнить базилику (то есть церковь) влагой можно, лишь содрав крышу и закупорив двери и окна. В однокомнатной квартире на улице Бориса Галушкина мы пили, ели, читали стихи, цепенели от стихов, влюблены были все в его юную жену Наташу Кутузову. Туда приезжала и Басилова, там дневал и ночевал Игорь Ворошилов, перебывало пол-Москвы.
Володька пил, и много. Тогда это не было тяжелое, мутное пьянство, а скорее необходимая приправа к стихам и стилю жизни. Я тоже много пил. Иногда мне казалось, что я полечу, вдруг приподымусь над каким-нибудь пригорком и полечу. Рядом была речка Яуза, екатерининских еще времен акведук, туда мы ходили гулять. Год, наверное, я прожил в приподнятом над землей состоянии, думаю, так же себя чувствовали и другие участники этих пиршеств. Это было состояние, сходное с влюбленностью в женщину. Анна была со мной, рядом, активно разделяла тягости и радости той жизни, однако с нею мы были вместе уже четыре года и, конечно, не она была источником этой влюбленности. Это, скорее, был аванс, данный жизнью, мол, смотри, как все необычайно, здорово, празднично, важно, какие у тебя великолепные, талантливые друзья. Мы все тогда были влюблены друг в друга. Наташа Кутузова называла Анну – Анкой. Алейников был Володькой, Вовкой. Время от времени мы встречали на Курском вокзале очередной эшелон провизии от родителей Володьки, они жили в Кривом Роге, мать была завучем школы, отец – художник-самоучка. Ящики с перцами, помидорами, ящики с салом и фруктами – все это избавляло нас от расходов на еду, и мы могли тратить наши скромные ресурсы на вино. Пили мы тогда сухое: чаще всего алжирское, оно было самым дешевым.
Однажды мы втроем – Володька, Наташа и я – выпили за ночь 14 бутылок алжирского и две бутылки водки. Впервые могучее Володькино здоровье дало сбой. Пришлось вызывать скорую. Сердце забарахлило. Дохлый с виду, но с железными генами, я откачался в качалке. (Кто-то подарил им качалку.) Если вспоминаю Володьку, то вдруг срывающимся с места, с книгой в руке:
– Послушай, как здорово, Эдька!
Чайки манят нас в Порт-Саид,
Ветер зной из пустынь донес,
Остается направо Крит,
А налево милый Родос.
Вот широкий Лессепсов мол,
Ослепительные дома,
Гул, как будто от роя пчел,
И на пристани кутерьма.
Дело важное здесь нам есть –
Без него был бы день наш пуст –
На террасе отеля сесть
И спросить печеных лангуст.
Ничего нет в мире вкусней
Розоватого их хвоста,
Если соком рейнских полей
Пряность легкая полита.
– Здорово! Кто это? Ты?
– К сожалению, не я. Гумилев!
Сам он писал приступами. Запирался в комнате на часы или сутки и выходил с циклом стихов.
Потом я отошел от него. Жизнь отнесла меня от него, да и сам я изрядно отгребал от него, поработал веслом. Он стал мне менее интересен, очевидно.
В конце 80-х он приехал в Париж, возбужденный, орущий, полупьяный, просто бочонок такой с вином, а не человек. Бородатый, рыжий, толстенный, дремучий, какими в кинофильмах изображали купцов-охотнорядцев. Мне было грустно на него смотреть.
Так как он жив, то нечего особенно о нем распинаться тут, это же «Книга мертвых». Просто он был смогист № 2, после Губанова. А Губанов вон как закончил: разложившийся в августовской жаре труп, мухи… 37 лет от роду, как полагается по русской традиции гению. Все на месте. Стихи вот только бессмысленные.
В 1989-м, в декабре, впервые попав в Россию, я пришел на аукцион живописи. Случайно, впрочем: там у меня была назначена встреча. В ожидании я осмотрел аукцион. И получил несколько уколов в сердце. Я увидел там картины своего друга Игоря Ворошилова. Одну из картин, женщину в красном платье, он рисовал в моем присутствии. Нам обоим досталась на лето квартира человека по имени Борис Кушер, в углу здания школы в Уланском переулке. Сейчас там высятся непотребные блоки высотных банков и контор, а тогда серая школа обретала в углу скромную крошечную квартирку директора. Я жил там несколько раз. Кушер был добрый маленький юный еврей, сын директора. Сам он искусством не занимался, но покровительствовал, как мог. Он всех нас в разной степени любил. Особенно Игоря. Достаточно было посмотреть, каким взором, иначе это не назовешь, обожающей мамы взором он наблюдал за Игорем, выдавливающим из тюбиков краски. В крошечных кухне и двух клетках. Не было грязно только в спальне, там жил я и Ворошилова туда не допускал. Анны не было, она отъедалась от суровой зимы в Харькове, но когда Анна появилась, то и она стала жить в кушеровском теремке.
Ворошилов приехал в Москву раньше нас всех. Полагаю, году в 1963-м. С мешком сушеного мяса он прибыл из города Алапаевска, на Урале, знаменитого тем, что близ него где-то сожгли или закопали великих князей. Прибыл, поступил и стал учиться во ВГИКе, не где-нибудь, на отделении кинокритики. В Белых Столбах, где помещался Госфильмофонд, Ворошилов имел комнату и был прописан. Где же еще должен находиться кинокритик, как не рядом с хранилищем шедевров. Семью Ворошилова выслали в Алапаевск с Украины, предварительно раскулачив ее. Но там, на Урале, трудолюбивая семья опять пошла в гору, выстроила дом и успешно стала плодиться и размножаться. Кроме Игоря, мы знали еще и его сестру Веру, или Верку, как он ее называл. Рыжая, высокая, насмешливая девка – такой я ее помню. Уже во ВГИКе Игорь стал рисовать и к окончанию института был законченным бродячим художником, жил, как истинный богемный, проклятый художник, кочуя от друзей к друзьям, везде плодя картины и рисунки, раздаривая их, продавая за трешки и десятки.
Облик у него был необычный. Большеносое лицо рыбы-камбалы, кадык. Если на него надевали берет (у него есть портрет в берете, с одним глазом), он превращался немедленно в голландца, в Леонардо, в кого угодно, но не в русского художника. Гнусавый голос, резкие вдруг восторги:
– Лимоныч! – орет из соседней комнаты. – Лимоныч!
Выхожу:
– Что случилось?
– Посмотри, какой свет!
Во дворе в сумерках обычная московская серость.
– Магический свет!
Может, я не видел так, как видел он. Как и у меня, у него выработалась привычка жить на гроши. Варил фирменное блюдо под названием «лабардан». Варились огромные мороженые головы черт знает каких рыб, помню, что трески и еще каких-то, со всем пшеном, зерном, крупой, какие были в наличии, и с картошкой. Все, что можно было забросить, забрасывалось. Лук, морковка, сырные корки. Все это обильно воняло при изготовлении. Но вообще-то было сытной едой, особенно зимой.
Я написал «привычка жить на гроши». Сомневаюсь, успел ли он пожить с деньгами. Это я потом, получив от издательства «Фламмарион» за самую тонкую свою книжку «У нас была великая эпоха» 120 тысяч франков (то есть около 25 тысяч долларов) аванса, пошел в магазин и купил пару бутылок вина не за восемь-десять, а за пятнадцать франков! Привычки бедности непреодолимы. Когда в 1989 году я приехал в Харьков из Москвы в плацкартном вагоне, это еще было понятно: у касс очереди, меня взяли проводники, но когда, уезжая в Москву, я пошел с матерью покупать билет, купил плацкартный и только на обратном пути в квартиру родителей остановился и сказал:
– Мама, а почему я купил плацкартный?! Один журнал «Знамя» заплатил мне тысячи две рублей, мне их некуда девать, эти русские деньги!
– Потому что ты привык быть бедным, – констатировала мать.
Игорь не успел понять, осталась бы у него «привычка жить на гроши» или нет.
Утром, выходя на кухню, я видел его нос над пледом и босые ноги по другую сторону пледа, кушеровского, разумеется. Кушер был инженер, у него был плед. У нас с Игорем не было. Рядом с похрапывающим Игорем обычно лежали книги, штук этак пять, раскрытые все. У него была интересная привычка читать сразу несколько книг, переходя от одной к другой и опять возвращаясь. Я сейчас вот так смотрю вечером иногда телеящик. Вообще, он был въедливый тип, читать любил и искусство знал очень хорошо, живопись отлично знал.
Конечно, его в итоге умертвила водка. Я оказался неправ, я думал, ему износа не будет, этому уральскому дядьке. Я думал, он меня переживет вдвое. По-моему, он был 1940 года рождения, а помер, если не ошибаюсь, в 1985-м, так? Даже некому позвонить, уточнить. Как-то в метро я встретил неприятного пьяного и мокрого человека. Мокрый, заикаясь, стал мне рассказывать обстоятельства смерти Игоря, что-то говорил о женщине, чьей-то бывшей жене, якобы она кормила в этот вечер Игоря грибами. И что эта женщина и ее грибы именно и отправили его на тот свет. Ну откуда я знаю, я не знаю. Я сам когда-то написал: «Смерть – профессиональная смертельная болезнь человека». Но Игорь был светлый человек. Я не очень сентиментальный тип, но его любил, наверное. Как я могу. Однажды Алейниковы оставили нам с Игорем свою квартиру. Он рисовал, я перепечатывал стихи. У него вздулся огромный флюс на левой щеке. Зуб болел. Тахта у Алейниковых была одна. Легли как можно дальше друг от друга. Утром и у меня был флюс на левой щеке. Может, из симпатии.
В Нью-Йорке я вспомнил их и написал стихи. «Эпоха бессознания» назывались.
Из эпохи бессознания
Миража и речки Леты-Яузы
Завернутый в одно одеяло
Вместе с мертвым Геркой Туревичем
И художником Ворошиловым
Я спускаюсь зимой семидесятого года
Вблизи екатерининского акведука
По скользкому насту бредовых воспоминаний
падая и хохоча
в алкогольном прозрении
встречи девочки и собаки
всего лишь через год-полтора
Милые!
Мы часто собирались там, где Маша шила рубашки
А Андрей ковырял свою грудь ножом
Мы часто собирались
Чтобы развеяться после
Снеговою пылью над Москвой
медленно оседающей и семидесятые годы
простирающей свое крыло в восьмидесятые
За обугленное здание на первой авеню в Нью-Йорке
Все та же жизнь
и тот же бред
Настойки боярышника
«Это против сердца»
сказал художник-горбун из подвала
впиваясь в узкое горлышко пятидесятиграммовой бутылочки.
Против сердца –
против Смоленской площади
где троллейбус шел во вселенную
где встречались грустные окуджавы
где очерченные бачурины, похожие на отцов
где на снегу валялись кружки колбасы
и стихи и спички
и пел Алейников
И подпевал ему Слава Лён.
В стихотворение помещен ландшафт между квартирой Алейникова на улице Бориса Галушкина и квартирой Андрюхи Лозина на Малахитовой улице. У Андрюхи я жил до его свадьбы с Машей, девочкой из Подольска. Я был свидетелем у них на свадьбе. Маша шила на заказ рубашки в стиле баттон-даун, как я шил брюки. Ландшафт – Яуза, акведук, холмы. Действительно, однажды в жуткий мороз мы шли от Лозина к Алейникову втроем, накрывшись одеялом от холода. Герка Туревич умер совсем рано (я еще жил в России), он был оператор «Мосфильма», и у него была горбатая мама. «Встреча девочки и собаки» – разумеется, это встреча с Еленой. Горбатых же на самом деле фигурировало два, еще одна – мать Туревича подразумевалась, была спрятана. И настойка боярышника попала в стихи не случайно. В отличие от Алейникова, я не позволял себе абстрактных «базилик» и «баклаг». Моя настойка – реальная. Дело в том, что Ворошилов пил все, в том числе и настоянные на спирту лекарства, стоили они копейки, продавались в любой аптеке. Таким образом, 50 грамм водки, настоянной на боярышнике, обходились ему в каких-нибудь 14 копеек. Он всегда таскал с собой в карманах эти бутылочки. А закусывал народный умелец сырыми яйцами. Все карманы короткого зеленого плаща были у него в желтых пятнах, ибо он постоянно забывал о яйцах, и они кололись, причиняя вред. Однажды во время очередного странствия с ним по Москве мы укрылись в полуподвальном помещении в подъезде в каком-то из домов на Смоленской площади. У нас была закусь, немного выпивки, потому мы разлеглись там на пальто у грязных дверей и разглагольствовали, философски беседуя.
Вдруг двери, у которых мы сидели, открылись, и вышел такой себе приветливый горбун. Узнав, что Игорь художник, горбун пригласил нас к себе, он тоже был художник. У него было что-то выпить, а когда алкоголь закончился, Игорь облазил карманы и нашел пару бутылочек настойки боярышника. Я от своей порции отказался. Горбун подозрительно осмотрел пузырек. Тогда именно он и сказал:
– Но это же против сердца…
– А нам от чего надо? Именно от сердца, – подтвердил Ворошилов.
С настойками же в бутылочках был еще более экстравагантный эпизод. Игорь носил короткий салатный грязный плащ, на мне был – длинный до пят. Я начал отпускать бороду и усы, каковые растут у меня, как у монгола: только колечком, усы и на подбородке. Добавьте к этому вдохновенный нос Ворошилова, его близко поставленные глаза камбалы – получите двух тотально подозрительных субъектов. И вот на Трубной, ночью, нас, мирно идущих себе куда-то, останавливают менты, сажают в машину и везут недалеко, на Сретенку, в ментовскую. Там нас записывают. Тогда паспортов с собой не носили. Мы дали наши данные, я ничего не соврал почему-то и сказал, что приехал из Харькова к другу. Нам сказали выложить из карманов все, что есть. Мы выложили. Ничего особенного. У Игоря пять или шесть бутылочек. Боярышник и ромашка.
– У меня сердце, сержант, пошаливает, – немедленно объяснил Ворошилов пожилому сержанту, который нас принимал.
– Ой, знаю, – сказал сержант и вздохнул. – У меня у дочки то же самое!
Сплоченные общей бедой, они поговорили о болезнях сердца, а затем сержант ободрил нас сообщением, что нас, по всей вероятности, скоро отпустят, вот только приедет следователь из МУРа, задаст несколько вопросов. Оказалось, что в районе Трубной совершено необычайно зверское преступление: убита топором дворничиха-татарка и двое ее детей. В центре Москвы таких преступлений давно не было. Или вообще не бывало.
– Да, Лимоныч, хороши мы с тобой, что нас по подозрению в убийстве задерживают, – прошипел Ворошилов.
Благодаря дочке сержанта, вернее, ее больному сердцу, нас даже в камеру не посадили. Через час приехал следователь. Был он, я помню, очень странно по тем временам одет: кожаное пальто и шляпа. И он курил трубку! Поговорив с нами, задав нам наводящие и уводящие вопросы, следователь приказал нас отпустить. Игорь впечатлил его вгиковскими знаниями, а я, может, и ничем не впечатлял, но, очевидно, успокоили мы его. О том, какие это были либеральные времена, свидетельствует тот факт, что мы не имели при себе паспортов и дали свои адреса, что называется, под честное слово, и никто не бросился эти адреса проверять. Потому я и называю эти времена либеральными. Правда, для порядка меня попросили написать подписку, что я уеду по месту жительства в г. Харьков. Я не идеализирую прошлое ничуть. Констатирую факт: нас никто ни разу не ударил! Сейчас подобный эпизод задержания подозреваемых в особо тяжком и изощренном убийстве сопровождался бы как минимум избиением.
О том, что я Игоря выделял, свидетельствует и стихотворение, помещенное мной в сборник «Русское», изданный в 1979 году Ardis Press. Написано стихотворение незадолго перед отъездом из России. Процитирую несколько строф:
Где этот Игорь шляется?
Где этот Игорь бродит?
Чего же этот Игорь
хоть раз, а не заходит…
Далее следует стихотворная характеристика товарища Игоря Ворошилова:
А пьяным Игорь стройно
бормочет и ноет
годами многослойно
по всей Москве живет
Ты – общий вдохновитель
великий Аполлон
Скажи же нам учитель
что представляет он?
Картину ли распада?
Несчастий, чепухи?
Иль может так и надо?
Нос странный и носки
Танцующие спьяну
какие-то слова
А утром по дивану
каталась голова
О нет, не по дивану
лежал он на полу.
Российскому смутьяну
не подойти к столу
Ведь он не раболепил
а жил себе, творил
Аптечных злаков не пил?
Нет пил, конечно пил!
Роскошнейший художник
и милый человек
целую твою рожу
прости меня навек
Я часто был занудой
нотации читал
но и Лимонов чуду
всегда служил-бежал.
Это не конец стихотворения, но достаточно, чтобы понять мое к нему отношение. Да и то, что я вступился за него, когда его избил Губанов, отомстил, дав Леньке бутылкой по голове, аргумент в пользу особого моего отношения. Нотации же я, возможно, читал ему за беспорядок, который он учинял в квартире маленького Кушера. И уж наверняка я зануживал его просьбами и советами ограничивать себя в питье. Сам я далеко не был примером трезвенника. Помню эпизод, когда я поранил себе палец и, осатанев от вида крови, с жутким криком бежал по улице Кировской в потоке машин. Тогда меня поймали и откачали Ворошилов и Алка Зайцева. Но я, подебоширив с ними пару дней, возвращался в свою нору – читал и писал. Они же не останавливались. Вся та жизнь, эпизоды семилетнего, день в день с 30 сентября 1967 года по 30 сентября 1974 года, пребывания в Москве, невосстановимы, разумеется. Можно лишь вспомнить общий настрой, дух, проявлявшийся в отдельных фрагментах. Помню, мы с Анной снимали уже комнату на Открытом шоссе, близ Преображенки, а Ворошилов опять осел у Кушера. Было лето, окна стояли распахнутыми. За что-то обидевшись на Ворошилова (он уснул пьяный), я от злости собрал все его картинки (в основном гуаши на картоне), связал их и прошел от Уланского по ночной Москве на Открытое шоссе. Проснувшись, Анна в ужасе не могла понять, что я принес. Затем стала бранить меня. В другой раз Игорь позвонил и передал через соседку, что погибает и просит спасти его, и дал адрес. Благородный Лимонов положил в карман десятку, только что полученную за пошитые неизвестному теперь москвичу брюки и отложенную на оплату комнаты, и поехал. Ну, гибель, скорее, постоянно висела над буйной головой художника, поэтому – чуть больше гибели, чуть меньше… Приехав куда-то, кажется, к метро «Студенческая», я нашел Игоря, он ждал меня в пивбаре. Домой к Анне я вернулся через двое суток. Однако я выполнил свой долг перед товарищем: ему надо было выговориться, он чувствовал себя младшим товарищем других наших экспрессионистов, достаточно ярких – Яковлева и Зверева. Ему нужно было с кем-то близким двое суток эту тему развивать, что-то в результате понять для себя, а что-то чтоб сказал ему я. Поэтому я не считал после, что он вызвал меня по неважной причине, «погибель» существовала в форме его страха перед вторым местом. Он говорил мне, что умеет делать вещи «лучше Зверя», что «Зверь клепает картинки для иностранцев».
В 1989 году я ходил по аукциону, картинки и Зверева, и Ворошилова висели рядом. Цены на работы Игоря были пониже, и это меня обидело. «Погибель» вот, оказывается, может продолжаться и после смерти.
Именно Игорь водил меня пару раз к Звереву. Ярко помню первый визит. Стучали в дверь, но никто не вышел. Это не значило, что хозяина нет дома. Он мог быть, но у него могло не быть настроения для приема гостей. Из обшарпанного подъезда мы спустились в обшарпанный двор. Во дворе Зверева не было, и мы вышли на пустырь, образовавшийся на месте соседнего разрушенного дома. В углу пустыря три мужика пинали хохоча консервную банку, подымая пыль. Один, самый неприятный, и был Зверев. Я человек крайне интуитивный и чувствую людей. Самый мой первый основной инстинкт мгновенен: опасное или не опасное человеческое существо стоит передо мной. Зверев был очень опасен. Удивительно, что он стал художником. Описать его личность трудно. Он имел простую кондовую физиономию жуткого соседа по дому, от которого, драчливого пьяницы, стонет весь дом. Нечто среднее между наглым бомжом и угрюмым рабочим. Мы пошли в дом и стали пить водку. Его товарищей-«футболистов» он оставил на пустыре. Узнав, что мы принесли одну пол-литру, он сказал им: «Обойдетесь. На всех водки не хватит. Я сейчас спущусь».
Все время, которое мы просидели на вонючей кухне гения, я сидел от него напротив, вместе с Ворошиловым через стол. Я ожидал, что сейчас он ударит кого-нибудь из нас ножом, которым он режет лук. Такого ощущения опасности от человека у меня до тех пор не было. Следует учитывать, что я вырос в рабочем поселке, соседи мои были все работяги, сам я работал на заводах, дружил с бандитьем и хулиганьем, о чем написал в книге «Подросток Савенко», то есть я привык к опасным людям. С Игорем Зверь разговаривал тоном учителя, а Игорь явно Зверя побаивался, говорил мало, задал несколько вопросов, что-то по грунтовке холста. Зверь отвечал высокомерно.
Со временем влияние мертвых постепенно ослабевает. Нет, очевидно, мертвого, кто бы мог держать нас на привязи постоянно, интересовать собой. К этому нужно добавить еще тот факт, что величина мертвого зависит от величины того, кто его вспоминает. Если бы я был, скажем, почтальоном поэта Бродского и десять лет подряд приносил бы ему письма, а потом сел бы писать воспоминания, то, вероятнее всего, вспомнил бы о нем с благоговейным уважением. Простой обыватель, который был достаточно храбр, чтобы жить в шестидесятые-семидесятые годы чуть не так, как остальные, и купил работу Ворошилова тогда же, напишет свои о нем воспоминания восторженно. Я, к сожалению, лишен этой возможности. Мои требования к искусству очень высоки, мой жизненный цинизм остр, как опасная бритва. Плюс я патологически честен. В результате мои воспоминания о моих мертвых могут только разозлить их родственников, обожателей и друзей.
Водка сгубила множество русских талантов. Это банальное утверждение стоит перевернуть. Водка – это уже следствие. Причина – слабость характера. Русские таланты в большинстве своем рождаются со слабым, созерцательного, выжидательного типа, характером. А уж водка – это потом, это выбор времяпрепровождения. Игорь Ворошилов оставил после себя некоторое количество очень драматичных, талантливых, поэтичных работ. Он вышагивал со мной в чернильных московских сумерках, шел, накрытый со мной одним одеялом, по холму у Яузы. Слева Герка? Нет Герки. Справа – Игорь, нет Игоря. Один я иду?
Нет, не один – слева и справа ребята, рождения восьмидесятых годов. Пацаны. Солдаты. Татуировка гранаты-лимонки на предплечье. Жизнь не должна заканчиваться. Искусство по природе своей индивидуалистично и потому буржуазно. Вот почему я ушел в политику. Там работают с миллионами и с поколениями. Там никогда нет смерти.