bannerbannerbanner
Тайна булгаковского «Мастера…»

Эдуард Филатьев
Тайна булгаковского «Мастера…»

Накануне бегства

16 февраля 1921 годы Булгаков отправил брату Константину ещё одно письмо, в котором просил его связаться с родственниками из киевского дома № 13 на Андреевском спуске: «Я тщетно пишу в Киев и никакого ответа не получаю… У меня в № 13 в письменном столе остались две важных для меня рукописи: „Наброски Земск[ого] вр[ача]“ и „Недуг“ (набросок) и целиком на машинке „Первый цвет“. Все эти три вещи для меня очень важны. Попроси их, если только, конечно, цел мой письменный стол, их сохранить. Сейчас я пишу большой роман по канве „Недуга“…

Сообщи мне, целы ли мои вещи и Т[асин] браслет».

Затем (после других просьб и поручений) Михаил Афанасьевич сообщал брату о своих планах на ближайшее будущее:

«Во Влад[икавказе] я попал в положение „ни взад ни вперёд“. Мои скитания далеко не кончены. Весной я должен ехать или в Москву (м[ожет] б[ыть] очень скоро), или на Чёрное море, или ещё куда-нибудь… Сообщи мне, есть ли у тебя возможность мне перебыть немного, если мне придётся побывать в Москве».

Выделенные нами слова («ещё куда-нибудь») явно намекают на то, что Булгаков по-прежнему не исключал возможности своей разлуки с родиной. Об этом же в апреле месяце он сообщал и сестре Надежде:

«На случай, если я уеду далеко и надолго, прошу тебя о следующем: в Киеве у меня остались кой-какие рукописи – „Первый цвет “, „Зелёный змий“, а в особенности важный для меня черновик „Недуг“… Выпиши из Киева эти рукописи, сосредоточь их в своих руках и вместе с „Сам[обороной]“ и „Турб[иными]“ – в печку.

Убедительно прошу об этом…»

Булгаков прощался. Со всеми родственниками. И с рукописями, очень для него «важными».

В связи с планировавшимся отъездом за рубеж возникал вопрос, брать ли с собой на чужбину жену? Михаил Афанасьевич колебался, не зная, что предпринять. Поэтому в письмах родным просто сообщал о том, что Татьяна Николаевна пока ещё с ним:

«Тася со мной. Она служит на выходах в 1-м Советском Владикавк[азском] театре, учится балету…

P.S. Посылаю кой-какие вырезки и программы… Если уеду и не увидимся – на намять обо мне».

Сестре Вере Булгаков написал немного подробнее о том, что успел за это время создать:

«… творчество моё разделяется резко на две части: подлинное и вымученное. Лучшей моей пьесой подлинного жанра я считаю 3-х актиую комедию-буфф салонного тина „Вероломный панаша“ („Глиняные женихи“). И как раз она не идёт, да и не пойдёт, несмотря на то, что комиссия, слушавшая её, хохотала в продолжение всех трёх актов…

Эх, хотя бы увидеться нам когда-нибудь всем. Я прочёл бы вам что-нибудь смешное. Мечтаю повидать своих. Помните, как иногда мы хохотали в № 13?»

Но какие бы планы ни строились, все они могли в одночасье рухнуть, узнай власти о медицинском образовании Булгакова. Его тотчас мобилизовали бы в Красную армию. Вот почему в письме (от 26 апреля) он в очередной раз просит сестру Надежду не вести никаких «.лекарских» разговоров…

«… которые я и сам не веду с тех пор, как окончил естественный и занимаюсь журналистикой».

8 мая владикавказская газета «Коммунист» сообщила читателям, что булгаковскую пьесу «Парижские коммунары» собираются ставить в Москве. Да, такие планы существовали. Но от автора потребовали переделок. Булгаков ничего исправлять не пожелал, и по его просьбе сестра Надежда забрала пьесу.

Тем временем подотдел искусств, в котором служил Михаил Афанасьевич, расформировали. Театр, где работала его жена, закрыли. И тотчас…

«… грозный призрак голода постучался в мою скромную квартиру, полученную мною по ордеру».

Пришлось срочно сочинять пьесу-агитку «Сыновья муллы», прославляющую новые большевистские порядки. Писалась она в соавторстве со знатоком местных обычаев, владикавказцем Т. Пейдзулаевым. В «Записках на манжетах» Булгаков назвал его «помощником присяжного поверенного, из туземцев».

«В туземном подотделе пьеса произвела фурор. Её немедленно купили за 200 тысяч. И через две недели она шла.

В тумане тысячного дыхания сверкали кинжалы, газыри и глаза. Чеченцы, кабардинцы, ингуши, после того как в третьем акте геройские наездники ворвались и схватили пристава и стражников, кричали:

– Ва! Подлец! Так ему и надо!»

И наиболее темпераментные из зрителей палили в потолок из пистолетов.

Впоследствии Булгаков всячески открещивался от этой своей пьесы, а в рассказе «Богема» даже написал:

«… если когда-нибудь будет конкурс на самую бессмысленную и наглую пьесу, наша получит первую премию…»

Ещё более уничтожающая характеристика «Сыновьям муллы» дана в повести «Записки на манжетах»:

«В смысле бездарности – это было нечто совершенно особенное, потрясающее. Что-то тупое и наглое глядело из каждой строчки этого коллективного творчества…

Вы, беллетристы, драматурги в Париже, в Берлине, попробуйте! Попробуйте, потехи ради, написать что-нибудь хуже! Будьте вы так способны, как Куприн, Бунин или Горький, вам это не удастся. Рекорд побил я! В коллективном творчестве. Писали же втроём: я, помощник поверенного и голодуха. В 21-м году, в его начале…»

И всё же, какой бы эта пьеса ни была, за неё Булгаков получил деньги («Записки на манжетах»):

«– Сто тысяч… У меня сто тысяч!..

Я их заработал!..

… Бежать! Бежать! На 100 тысяч можно выехать отсюда. Вперёд. К морю. Через море и море, и Францию – сушу – в Париж!»

Но много ли это – сто тысяч? Деньги таяли катастрофически быстро. В рассказе «Богема» Булгаков признавался:

«Семь тысяч я съел в 2 дня, а на остальные 93 решил уехать из Владикавказа».

Ехать было решено в Тифлис («Богема»):

«Почему именно в Тифлис? Убейте, теперь не понимаю. Хотя припоминаю: говорили, что:

1) В Тифлисе открыты все магазины.

2) – “ – есть вино.

3) – “ - очень жарко и дёшевы фрукты.

4) – “ – много газет, и т. д. и т. д.».

Этому-то «множеству газет» Булгаков и намеревался предложить свои фельетоны. А пьесами планировал заинтересовать театры солнечной Грузии. Заработав таким образом необходимую сумму, он и собирался через Батум отбыть в Турцию.

Однако большой уверенности в том, что планы эти осуществятся, у него не было. И в конце мая он отправил сестре Надежде письмо, полное неопределённостей:

«… сегодня я уезжаю в Тифлис-Батум. Тася пока остаётся во Владикавказе…

В случае отсутствия известий от меня больше полугода, начиная с момента получения тобой этого письма, брось рукописи мои в печку…

В случае появления в Москве Таси, не откажи ей в родственном приёме на первое время по устройству её дел».

Операция «Батум»

Столица Грузии очень быстро разочаровала Булгакова. В «Записках на манжетах» он воскликнет:

«Что это за проклятый город Тифлис!»

Причина недовольства заключалась в том, что на берегах Куры ни его пьесы, ни фельетоны никого не заинтересовали. Это выяснилось почти сразу, как он приехал в Тифлис. Пришлось написать родственникам письмо, которое Михаил Афанасьевич, видимо, считал прощальным:

«2-го июня 1921 года

Тифлис, Дворцовая № 6, Номера „Пале-Рояль“ (№ 15) Дорогие Костя и Надя, вызываю к себе Тасю из Владикавказа] и с ней уезжаю в Батум, как только она приедет и как только будет возможность. Может быть, окажусь в Крыму…

Целую всех. Не удивляйтесь моим скитаниям, ничего не сделаешь. Никак нельзя иначе. Ну и судьба! Ну и судьба!».

В середине июня Татьяна Николаевна прибыла в Тифлис. Деньги, полученные за «Сыновей муллы», к тому времени уже кончились. Пришлось расстаться с последними своими сокровищами («Жизнеописание Михаила Булгакова»):

«Мы продали обручальные кольца – сначала он своё, потом я. Кольца были необычные, очень хорошие, он заказывал их в своё время у Маршака – это была лучшая ювелирная лавка. Они были не дутые, а литые, и на внутренней стороне моего кольца было выгравировано: „Михаил Булгаков“ и дата – видимо свадьбы, а на его – „Татьяна Булгакова“.

Продав кольца, тут же поехали в Батум – осуществлять последний пункт задуманного плана: побег в Турцию.

И тут вдруг Булгакова вновь стали одолевать сомнения… Может быть, всё-таки остаться?.. Ведь если в «своей» Грузии в его услугах никто не нуждается, кому он будет нужен в «чужой» Турции?

Или всё-таки бежать?..

Михаил Афанасьевич колебался. Им завладели суеверия. По воспоминаниям жены, стоило ей что-то пообещать, как он тут же брал её за руку и спрашивал на полном серьёзе: клянёшься смертью? Татьяна Николаевна вздрагивала.

Ехать за рубеж вместе с женой Булгаков так и не решился. И вскоре отправил Татьяну Николаевну в Москву. Она села на пароход, который шёл в Одессу, и (после непродолжительной остановки в Киеве) в начале сентября 1921 года прибыла в столицу Советской России.

А Булгаков продолжал мечтать о Константинополе. Но это были голодные мечты. Или, точнее, мечты голодного. Вот как описаны они в повести «Записки на манжетах»:

«Довольно! Пусть светит Золотой Рог. Я не доберусь до него. Запас сил имеет предел. Их больше нет. Я голоден, я сломлен. В мозгу у меня нет крови. Я слаб и боязлив. Но здесь я больше не останусь. Раз так… значит… значит…»

И он отправился вслед за женой – в Москву, в город, в котором ему предстояло прожить всю оставшуюся жизнь.

«Домой! По морю. Потом в теплушке. Не хватит денег пешком. Но домой. Жизнь погублена. Домой».

Этими словами заканчивается первая часть «Записок на манжетах».

Стремительный бросок голодного литератора в не очень сытую Москву на первый взгляд выглядит не совсем логичным. В самом деле, зачем прошедшему огни и воды 30-летнему человеку, бросив всё, что только можно бросить, устремляться в чужой малознакомый город? Что мог найти в нём тот, кто «сломлен», чья жизнь (и без того обречённая быть недолгой) уже «погублена»?

 

На эти непростые вопросы ответить можно было бы и так: Булгаков направлялся в Москву, потому что знал, что едет туда не простым искателем приключений. Он владеет пером! Мало этого, он легко…

«… находит смешные стороны в людях и любит по этому поводу острить».

Эти слова он вскоре посвятит другому острослову великому французскому драматургу. Но их вполне можно отнести и к самому Михаилу Булгакову который был готов применить своё насмешливое оружие против ненавистной ему большевистской системы.

Иными словами, изголодавшийся и измаявшийся 30-летний Булгаков жаждал мщения. За исковерканную судьбу за поруганные святыни, за растоптанные мечты, за годы, потраченные на бессмыслицу. В этом ореоле благородного мстителя он, видимо, и мечтал взойти на литературный Олимп.

Невольно напрашивается параллель. За 20 лет до этого (в самом начале XX века) другой 30-летний россиянин, Владимир Ульянов, покидал родину с тем же желанием: отомстить! За повешенного старшего брата, за поломанную карьеру, за не осуществившиеся мечты. Незадолго до отъезда (во время последнего допроса) полицейский следователь спросил у Владимира Ильича:

– На кого вы замахнулись, молодой человек? Перед вами – стена!

Ульянов, как утверждали его биографы, якобы, усмехнувшись, ответил:

– Стена, да гнилая. Ткни – и развалится!

И что же? Самодержавную стену царской России Владимир Ильич Ленин развалил весьма основательно. До основанья, как пелось в революционной песне. Затем на развалинах самодержавия большевики принялись строить своё «царство» всеобщего равенства – тот самый «новый мир», в котором все, кто был никем, должны были получить возможность стать всем. Вот эту-то утопическую большевистскую державу и мечтал растрясти своим насмешливым творчеством Михаил Булгаков.

Наверняка эту каверзную мысль внушил ему…

«… дьявол, в когти которого он действительно попал, лишь только связался с комедиантами».

Так напишет он годы спустя в романе о Мольере. А в пьесе «Дон Кихот» его рыцарь Печального Образа не без гордости скажет о самом себе:

«… этот печальный рыцарь рождён для того, чтобы наш бедственный железный век превратить в век златой! Я тот, кому суждены опасности и беды, но также и великие подвиги. Идём же вперёд…! Летим по свету, чтобы мстить за обиды, нанесённые свирепыми и сильными беспомощным и слабым, чтобы биться за поруганную честь, чтобы вернуть миру то, что он безвозвратно потерял, – справедливость!»

Что и говорить, планы у Булгакова были грандиозные. Но для того, чтобы начинать «.мстить за обиды», «биться за поруганную честь», чтобы попытаться вернуть миру потерянную им «справедливость», ему ещё надо было попасть в Москву.

Дьявольский год

Год 1921 был для Советской России трудным, голодным, а для многих и просто трагическим. В стране царила разруха, в Поволжье свирепствовал голод. Один из большевистских вождей, Николай Бухарин, признался в январе 1921-го:

«У нас положение гораздо более трудное, чем мы думаем. У нас есть крестьянские восстания, которые приходится подавлять вооружённой силой, и которые обострятся в будущем».

Тяжёлые испытания выпали в тот год не только на долю рядовых граждан. Беды не обходили стороной и тех, кто, казалось бы, должен был жить припеваючи – правителей рабоче-крестьянской державы.

Именно в 1921-ом начали вдруг преследовать жуткие головные боли Ленина. Заболели Троцкий, Зиновьев, Рыков, Бухарин, Томский, Сокольников, Дзержинский… Даже редко болевший Сталин и тот слёг в Солдатенковскую больницу – на операцию аппендицита.

Правда, рассерженный на большевиков Горький (он жил в ту пору в Петрограде) по поводу недомоганий Троцкого и Зиновьева заявил:

«Это самоотравление гневом».

Когда об этих словах донесли Зиновьеву, тот распорядился провести обыск в квартире «буревестника революции». Великому пролетарскому писателю тут же припомнили всю его нелицеприятную критику в адрес вождей нового режима и стали настойчиво выпроваживать за границу

Весной 1921 года подал прошение о выдаче ему заграничного паспорта и Фёдор Шаляпин. Сохранившиеся в архивах протоколы свидетельствуют, что 31 мая Ленин, Зиновьев, Молотов, Бухарин, Калинин, Петровский и Томский на очередном заседании политбюро решали «шаляпинский вопрос» (в повестке дня был по счёту двадцать первым):

«Слушали:

21. О выпуске Шаляпина за границу.

Постановили:

21. Отпустить Шаляпина за границу».

Вскоре великий певец покинул родину Навсегда.

Тем же летом тяжело заболел Александр Блок. И его судьбу тоже пришлось решать кремлёвским правителям. 12 июля на заседании политбюро ЦК присутствовали Ленин, Троцкий, Каменев, Зиновьев, Молотов и Бухарин.

«Слушали:

2. Ходатайство т.т. Луначарского и Горького об отпуске в Финляндию А. Блока.

Постановили:

2. Отклонить. Поручить Наркомнроду позаботиться об улучшении продовольственного положения Блока».

Возмущённый таким поворотом дела Горький обратился к Каменеву с решительным протестом, и 23 июля вождям пришлось вновь «решать вопрос» о судьбе больного поэта:

«Опрошены но телефону т.т. Ленин, Троцкий, Каменев, Зиновьев, Молотов.

Слушали:

5. Предложение т. Каменева – пересмотреть постановление н/б о разрешении на выезд за границу А.А. Блоку.

Постановили:

5. Разрешить выезд А.А. Блоку за границу».

Однако время было упущено, и вскоре Александр Блок скончался.

В июле уехал за границу и Алексей Максимович Горький.

Голодную и неприветливо-угрюмую страну Советов покидали не просто россияне, обидевшиеся на большевистский режим. Уезжали профессионалы и великие мастера, остро почувствовавшие свою невостребованность. А на освободившиеся места устремлялись честолюбивые молодые люди, мечтавшие ухватить за хвост птицу удачи.

В их числе был и 22-летний симферопольский студент Илья Сельвинский, сочинявший стихи, удивительно талантливые по форме и резко антисоветские по содержанию. Он прибыл в красную столицу из только что освобождённого от белых Крыма, чтобы продолжить образование в Московском университете. Была у него и заветная мечта: оседлав крылатого коня Пегаса, взлететь на нём на самую вершину поэтического Олимпа.

Интересно сопоставить, сравнить жизненный (а также творческий) путь Михаила Булгакова с судьбою тех, кто вместе с ним совершал восхождение на пик литературной славы. Поэтому в нашем рассказе мы будем по ходу дела бросать взгляд и в сторону других советских писателей и поэтов.

Большевистская столица

Свой приезд в Москву Булгаков описывал многократно. В автобиографии сообщал:

«В конце 21-го приехал без денег, без вещей в Москву, чтобы остаться в ней навсегда».

Когда именно это произошло? В сентябре 1923 года в булгаковском дневнике появилась такая фраза:

«Как жаль, что я не помню, в какое именно число сентября я приехал два года тому назад в Москву».

В рассказе «Сорок сороков» указан лишь месяц прибытия в столицу:

«… въехал я в Москву ночью. Было это в конце сентября 1921 года».

В повести «Дьяволиада» сообщается день, который можно рассматривать как предположительную дату приезда: 20 сентября. А из второй части «Записок на манжетах» можно узнать даже точный час:

«Бездонная тьма. Лязг. Грохот. Ещё катят колёса, но вот тише, тише. И стали. Конец. Самый настоящий всем концам конец. Больше ехать некуда. Это – Москва. М-о-с-к-в-а…

Два часа ночи. Куда же идти ночевать?»

У литератора, прибывшего сражаться с большевистским режимом, не было крыши над головой. Какие уж там активные «боевые» действия?

Но Булгаков быстро сориентировался. Разыскав жену, которая уже успела в Москве «зацепиться», то есть найти «угол», он кинулся на поиски хлеба насущного. Об этом рассказывается во второй части повести «Записки на манжетах». Она имеет подзаголовок, слегка загадочный и немного тревожный: «МОСКОВСКАЯ БЕЗДНА. ДЮВЛАМ».

Что хотел сказать этим названием автор?

Булгакову (во всяком случае, в первые месяцы после приезда) Москва и в самом деле должна была казаться бездной. Об этом он совершенно откровенно признался в рассказе «Сорок сороков»:

«Теперь, когда все откормились жирами и фосфором, поэты начинают писать о том, что это были героические времена. Категорически заявляю, что я не герой. У меня нет этого в натуре. Я человек обыкновенный – рождённый ползать, – и, ползая по Москве, я чуть не умер с голоду».

Впрочем, поначалу его дела складывалось не так уж плохо (Рассказ «Воспоминание…»):

«Два дня я походил по Москве и, представьте, нашёл место. Оно не было особенно блестящим, но и не хуже других мест: также давали крупу и также жалование платили в декабре за август. И я начал служить».

«Место», о котором пишет Булгаков, называлось Главным политико-просветительским комитетом при Народном комиссариате по просвещению или, как было принято говорить в то стремительное время, Главполитпросветом Наркомпроса. В этом учреждении имелся литературный отдел (сокращённо – ЛИТО), а в нём – вакантное место секретаря.

Почему именно сюда обратился приехавший в столицу литератор? В «Записках на манжетах» по этому поводу сказано следующее:

«В сущности говоря, я не знаю, почему я пересёк всю Москву и направился именно в это колоссальное здание. Та бумажка, которую я бережно вывез из горного царства, могла иметь касательство ко всем шестиэтажным зданиям, а вернее, не имела никакого касательства ни к одному из них».

Как бы там ни было, но «место» нашлось. Для того, чтобы занять его, требовалось лишь заполнить анкету. Она сохранилась. Свидетельствуя о том, что в Москву прибыл совсем не тот человек, что знаком нам по Киеву, Вязьме и Владикавказу. Имя, отчество и фамилия остались у него прежними, но биографические данные претерпели существенные изменения.

Вот ответы Булгакова на некоторые из вопросов анкеты:

«Участвовали ли в войнах 1914–1917 – прочерк

Участвовали ли в войнах 1917–1920 – прочерк

Участвовали ли в боях, где, когда, имеются ли ранения – прочерк

Ваше отношение к воинской повинности – имею учётную карточку

Специальность – литератор

Социальное положение до 1917 года

и основное занятие – студент

Ваш взгляд на современную эпоху – эпоха великой перестройки».

И ни слова об отце, докторе богословия и статском советнике. Ни слова о своём медицинском образовании. Ни слова о службе в царской, гетманской, петлюровской, красной и белой армиях. Отныне всё это становилось тайной.

Со стороны ситуация выглядела так, будто на должность секретаря ЛИТО оформлялся не коренной россиянин, не «лекарь с отличием», воспылавший любовью к литературе, а вражеский лазутчик, проникший в страну с секретным заданием и потому вынужденный скрывать своё истинное лицо.

Ощущения, которые возникли у Булгакова при оформлении на работу, он чуть позднее описал в рассказе «Похождения Чичикова»:

«Пяти минут не просидел Павел Иванович и исписал анкету кругом. Дрогнула только у него рука, когда подавал её.

“ Ну, – подумал, – прочитают сейчас, что я за сокровище и… „

И ничего ровно не случилось.

Во-первых, никто анкету не читал, попала она в руки к барышне-регистраторше, которая распорядилась ею по обычаю: провела вместо входящего по исходящему и затем немедленно её куда-то засунула, так что анкета как в воду канула.

Ухмыльнулся Чичиков и начал служить».

Точно так же поступил и Булгаков. По поводу того, ухмыльнулся ли он, заполнив анкету, нам ничего не известно, но то, что он начал служить, – это, как говорится, факт подлинный.

Началась его служба 1 октября 1921 года. День этот запомнился Михаилу Афанасьевичу появлением молодого человека с мешком в руках («Записки на манжетах»):

«Молодой тряхнул мешком, расстелил на столе газету и высыпал на неё фунтов пять гороху.

– Это вам 1/4 пайка».

Таким образом, вопрос, на что жить-существовать, как бы решился. Можно было подумать и о чём-то более возвышенном. К примеру, выяснить, что представляет собою Москва литературная («Записки покойника»):

«Прежде всего я отправился в книжные магазины и купил произведения современников. Мне хотелось узнать, о чём они пишут, как они пишут, в чём волшебный секрет этого ремесла».

 

Из современных ему писателей Булгаков наверняка должен был обратить внимание на Бориса Пильняка – того самого, что «в женской кофточке» заглядывал в их владикавказский подотдел по дороге в Ростов. Из поездки по югу страны Пильняк давно уже возвратился, и жил неподалёку от пролетарской столицы, в Николе-на-Посадьях, где в ноябре 1921-го завершил работу над повестью под названием «Метель». Одним из первых её читателей, по-видимому, стал и новоиспечённый секретарь ЛИТО Михаил Булгаков.

Будничный день страны Советов Пильняк изображал в очень тоскливых тонах:

«Время действия – революция.

Место действия – город…

Над землёю метель, над землёю свобода, над землёю революция!..

… по городу идёт будённый советский день…

Кожаные куртки, папахи…

День белый, день будничный. Утро пришло в тот день синим снегом. Скучно. Советский рабочий день. А оказывается, этот скучный рабочий день и есть – подлинная – революция. Революция продолжается».

Пильняк не трубил в медные трубы, не славил новую жизнь и не пытался скрыть своего подлинного отношения к новым порядкам. Более того, он позволял себе откровенно издеваться над советской действительностью.

У Булгакова, относившегося к большевикам не менее отрицательно, позиция Пильняка должна была вызвать уважение. Но стиль изложения материала поддержки не нашёл, вызывающе «голая» правда «Метели» секретарю ЛИТО не понравилась.

Не эта ли повесть (под названием «Тетюшанская гомоза») полтора десятилетия спустя будет с иронической усмешкой упомянута в «Театральном романе»? Во всяком случае, в авторе «тетюшанской» книги, Егоре Агапёнове, очень легко узнаётся «метельный» Борис Пильняк.

Не вызвали восторга у Булгакова и другие прочитанные им произведения. Как напишет он в «Записках покойника», один из таких романов…

«… два раза дочитывал до сорок пятой страницы и начинал читать с начала, потому что забывал, что было в начале. Это меня серьёзно испугало. Что-то неладное творилось у меня в голове – я перестал или ещё не умел понимать серьёзные вещи».

Ничего «неладного» в голове у Булгакова, разумеется, не было. Причина «непонимания» заключалась в другом – то, о чём и как писали авторы прочитанных книг, его абсолютно не устраивало. Хотелось нащупать свою тропу, найти свою нишу в этом пугающе огромном мире литературы. И он принялся сочинять статьи-фельетоны, наподобие тех, что писал для белогвардейских газет.

Одно из первых написанных им в Москве произведений было посвящено поэту Некрасову. Там привлекает внимание фраза:

«Муза его была – муза мести и печали».

Слова эти относились к Н.А.Некрасову. Но то же самое Булгаков вполне мог сказать и о своей собственной музе. Через семнадцать лет в его пьесе о Дон Кихоте слова «месть» и «печаль» прозвучат в том же контексте, но будут произнесены уже от первого лица. Вспомним это место:

«ДОН КИХОТ…. с этого мгновения я так и буду называть себя, и на щите моём я велю изобразить печальную фигуру… Ну что же, пусть я буду рыцарем Печального Образа, – я с гордостью принимаю это наименование… Идём же вперёд, Санчо… чтобы мстить за обиды, нанесённые свирепыми и сильными беспомощным и слабым…!»

Впрочем, очень скоро Булгакову стало ясно, что к осуществлению «мести» он ещё не готов. Да и «печаль», веявшая от окружавшей его действительности, очень донимала, настойчиво требуя что-то предпринять. Ведь наркомпросовское «место», поначалу звучавшее так многообещающе, не только не обеспечивало безбедного существования, но и не давало никаких гарантий на будущее. Возможно, поэтому и письмо от 23 октября сестре Надежде (она временно проживала в Киеве) начиналось довольно весело, а заканчивалось грустно:

«Игривый тон моего письма объясняется желанием заглушить тот ужас, который я испытываю при мысли о наступающей зиме. Впрочем, Бог не выдаст. Может, помрём, а может, и нет. Работы у меня гибель. Толку от неё пока немного. Но, может, дальше будет лучше. Напрягаю всю энергию и, действительно, кой-какие результатишки получаются».

Мать он пугать не хотел, поэтому в письме от 17 ноября обрисовывал ей своё положение с некоторым оптимизмом:

«… идёт бешеная борьба за существование и приспособление к новым условиям жизни…

Пишу всё это ещё и с той целью, чтобы показать, как в наших условиях мне приходится осуществлять свою idee fixe. А заключается она в том, чтобы в три года восстановить норму – квартиру, одежду и книги. Удастся ли – увидим».

Он не терял надежды. И потому наметил себе три своеобразных ориентира, три маяка, три точки опоры: квартира, одежда, книги. Именно ими хотел он обладать в самое ближайшее время. А для этого надо было выстоять. И победить! На меньшее он был не согласен и сообщал матери:

«В числе погибших быть не желаю».

Стремиться к скорейшему осуществлению своей «идеи фикс» Булгакова побуждало ещё одно обстоятельство, а точнее, некое чувство. Именно оно заставило его внести в заголовок второй части «Записок на манжетах» слово «ДЮВЛАМ». Вот что сказано об этом в повести:

«Серый забор. На нём афиша. Огромные яркие буквы. Слово. Батюшки! Что ж за слово-то? Дювлам. Что ж значит-то? Значит-то что ж?

Двенадцатилетний юбилей Владимира Маяковского…

Никогда не видел его, но знаю… знаю. Он лет сорока…»

Конечно же, Булгаков лукавил. Не мог он не знать, что Маяковский моложе его. Моложе, а уже отмечает 12-летие творческой деятельности! Не нюхал пороха, а уже 12 лет числит себя в рядах поэтов!..

А он, прошедший огни и воды Булгаков, всё ещё никто! Безвестный служащий Наркомпроса, никому неизвестный начинающий литератор. Конечно, было обидно.

Чего действительно не знал Булгаков, так это того, как на самом деле обстояли дела у гордого «юбилейщика». А Маяковский в ту пору особыми творческими достижениями тоже похвастать не мог – он всего лишь рисовал агитплакаты и сочинял подписи к ним (в «Окнах РОСТА»). Правда, трудился он под руководством Платона Михайловича Лебедева (партийная кличка – Керженцев), большевика с дореволюционным стажем. Через несколько лет глава «Окон РОСТА» займёт ответственный пост в Центральном Комитете партии, и тем, кто будет близко знаком с «самим Керженцевым», станут завидовать. Но это случится ещё не скоро, а в 1921-ом скромному «рисовальщику плакатов» особо гордиться было нечем. Кроме как двенадцатилетним поэтическим стажем.

Но Булгаков, повторяем, этого не знал. И броская афиша на московском заборе своим задиристым словом «дювлам» невольно бередила старые раны в его обиженной душе, укрепляя желание догнать и перегнать ушедших вперёд. И он последовал тому же самому совету, который в его «Дон Кихоте» рыцарь Печального Образа даёт идущему на губернаторство Санчо Пансе:

«Положись во всём на волю провидения, Сапчо, а сам никогда не унижайся и не желай себе меньшего, чем ты стоишь».

И Булгаков, вверив свою судьбу небесам, стал не спеша «закреплять» своё положение в красной Москве. В том же письме матери, называя свою жизнь «каторжно-рабочей», он не без гордости перечислял, чего удалось ему добиться за полтора месяца пребывания в негостеприимной столице:

«Место я имею. Правда, это далеко не самое главное. Нужно уметь получать и деньги. И второго я, представьте, добился. Правда, пока ещё в ничтожном масштабе. Но всё же в этом месяце мы с Таськой уже кое-как едим, запаслись картошкой, она починила туфли, начинаем покупать дрова и т. д.

Работать приходится не просто, а с остервенением. С утра до вечера, и так каждый без перерыва день.

Идёт полное сворачивание… учреждений и сокращение штатов. Моё учреждение тоже попадает под него, и, по-видимому, доживает последние дни. Так что я без места буду в скором времени. Но это пустяки. Мной уже предприняты меры, чтобы не опоздать и вовремя перейти на частную службу».

Приведём ещё один отрывок из письма Булгакова матери. В нём речь идёт о быте булгаковской семьи и том, что значила для Михаила Афанасьевича жена Татьяна.

«Таська ищет место продавщицы, что очень трудно, п[отому] ч[то] вся Москва ещё голая, разутая и торгует эфемерно, большей частью своими силами и средствами, своими немногими людьми. Бедной Таське приходится изощряться изо всех сил, чтоб молотить рожь на обухе и готовить из всякой ерунды обеды. Но она молодец! Одним словом, бьёмся мы оба как рыбы об лёд…

Таськина помощь для меня не поддаётся учёту: при огромных расстояниях, которые мне приходится ежедневно пробегать (буквально) по Москве, она спасает мне массу энергии и сил, кормя меня и оставляя мне лишь то, что уж сама не может сделать: колку дров по вечерам и таскание картошки по утрам.

Оба мы носимся по Москве в своих пальтишках… Мечтаю добыть Татьяне тёплую обувь. У неё ни черта нет, кроме туфель.

Но авось! Лишь бы комната и здоровы».

Так начинал свою жизнь в красной большевистской столице 30-летний Михаил Булгаков.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44 
Рейтинг@Mail.ru