bannerbannerbanner
Император

Георг Эберс
Император

Полная версия

III

Префект приказал ожидавшим у колесницы ликторам поспешить в его дом, взять там несколько надежных рабов, уроженцев Александрии, которых он перечислил поименно, и отвести их к архитектору Понтию и тут же послать для него в старый дворец на Лохиаде хорошую кровать с подушками и одеялами, а также обед и старое вино. Затем Титиан сел в свою колесницу и поехал вдоль морского берега через Брухейон к великолепному зданию, носившему название «Цезареум».

Он медленно подвигался вперед, так как чем ближе он был к цели своей поездки, тем гуще становилась толпа любопытных граждан, плотной массой окружавших это обширное здание.

Еще издали префект увидел яркий свет. Этот свет подымался к небу из больших плошек со смолой, поставленных на башнях по обеим сторонам высоких, обращенных к морю ворот Цезареума. У этих ворот, справа и слева, возвышались два обелиска. На обоих зажигались теперь светильники, укрепленные накануне по четырем углам и на вершине. «Это в честь Сабины», – подумал префект.

– Все, что делает этот Понтий, выполняется толково, и нет более бесполезного дела, чем проверять его распоряжения.

Всецело руководствуясь этим соображением, он не поехал к воротам, которые вели к храму Юлия Цезаря, построенному Октавианом, а велел своему вознице остановиться у других ворот, в египетском стиле, обращенных к садам дворца Птолемеев. Эти ворота вели в императорский дворец. Он был построен александрийцами для Тиберия и при позднейших императорах подвергся кое-каким расширениям и украшениям. Священная роща отделяла его от храма Цезаря, с которым он соединялся крытой колоннадой.

Перед главным подъездом стояло несколько колесниц, и целая толпа белых и черных рабов ждала возле носилок своих господ. Здесь – ликторы оттесняли назад жадную до зрелищ толпу, там – стояли центурионы, прислонившись к колоннам, и римский дворцовый караул, с лязгом оружия и при звуках труб, только что собрался за воротами в ожидании смены.

Перед колесницей префекта все почтительно расступились. Когда Титиан проходил затем по украшенным колоннами галереям Цезареума мимо многочисленных, выставленных здесь образцовых произведений скульптуры, картин, мимо зал дворцовой библиотеки, он думал о трудах и стараниях, которые ему с помощью Понтия пришлось в течение нескольких месяцев затратить на то, чтобы этот дворец, оставшийся пустым со времен вторжения Тита в Иудею, превратить в жилище, которое могло бы понравиться Адриану. Императрица жила теперь в этом приготовленном для ее супруга дворце, покои которого были украшены лучшими произведениями искусства. И Титиан с грустью говорил себе, что если только Сабина проведает об этих произведениях, то уж никак невозможно будет перевезти их на Лохиаду. У входа в великолепную залу, предназначенную им для приема императорских гостей, префект встретил постельничего Сабины, который взялся немедленно проводить его к своей госпоже.

Потолок залы, в которой префект должен был найти Сабину, открытый летом, теперь, в ограждение от дождей александрийской зимы, а также потому, что Сабина и в более теплое время года жаловалась обычно на холод, был прикрыт подвижным медным зонтом, благодаря которому получался приток свежего воздуха.

Когда Титиан вошел в эту комнату, на него повеяло приятной теплотой и тонкими благоуханиями. Теплота происходила от весьма своеобразных печей, стоявших посреди залы. Первая представляла кузницу Вулкана[26]. Ярко пылавшие древесные угли лежали перед раздувальным мехом, который через короткие, правильные промежутки приводился в действие посредством приспособленного к нему самодвигателя. Вулкан и его помощники, изваянные из бронзы, окружали огонь с щипцами и молотами в руках. Другая печь, из серебра, представляла большое птичье гнездо, в котором тоже горели древесные угли. Над их пламенем подымалась к небу вылитая из бронзы и походившая на орла фигура птицы – феникса. Сверх того многочисленные лампы освещали эту залу, убранную стульями изящной формы, кушетками и столами, цветочными вазами и статуями и казавшуюся слишком обширной для собравшихся в ней лиц.

Для небольших приемов префект и Понтий первоначально предназначали совсем другое помещение и отделали его соответственно этой цели. Но императрица предпочла залу менее обширной комнате.

Чувство принужденности и даже какого-то смущения овладело душой высокородного маститого сановника, когда он стал рассматривать небольшие группы находившихся здесь людей и услышал тут – тихий говор, там – невнятный шепот и сдержанный смех, но нигде не услыхал свободно льющейся речи. Было мгновение, когда ему казалось, что он вошел в приют произносимой шепотом клеветы, хотя знал причину, по которой никто не осмеливался говорить здесь громко и непринужденно.

Громкий говор беспокоил императрицу, чей-нибудь звучный голос был для нее пыткой, хотя немногие обладали таким сильным грудным голосом, как ее собственный супруг, не имевший обыкновения сдерживаться ни перед кем, не исключая и своей супруги.

Сабина сидела в большом кресле, походившем на кровать. Ноги ее глубоко тонули в косматой шерсти дикого буйвола, а ступни были обложены кругом шелковыми пуховыми подушками.

Голова ее была круто поднята вверх. Трудно было понять, каким образом ее тонкая шея могла удерживать на себе эту голову вместе с нитками жемчуга и цепочками из драгоценных каменьев, которыми было обвито высокое сооружение ее прически из светло-рыжих локонов цилиндрической формы, плотно прилегавших друг к другу. Исхудалое лицо императрицы казалось особенно миниатюрным под множеством естественных и искусственных украшений, покрывавших ее лоб и темя. Красивым оно не могло быть даже в молодости, но черты его были правильны. И префект, глядя на это лицо, изборожденное мелкими морщинками и покрытое белилами и румянами, подумал, что художнику, которому за несколько лет перед тем было поручено изобразить ее в виде Венеры-Победительницы, Venus Victrix, все же удалось бы придать богине некоторое сходство с царственным оригиналом, если бы только совершенно лишенные ресниц глаза этой матроны не были так поразительно малы, несмотря на проведенные около них рисовальной кисточкой темные черточки, и жилы не выдавались так явственно на шее, которую императрица не считала нужным прикрывать.

С глубоким поклоном Титиан взял правую, унизанную кольцами руку Сабины; но та быстро, словно боясь, что он может повредить ее, отняла у друга и родича своего мужа эту тщательно выхоленную, но такую бесполезную руку и спрятала ее под накидку.

В Александрии она впервые встретилась с Титианом, которого в Риме привыкла видеть у себя ежедневно. Накануне ее, изнемогшую от морской болезни, в закрытых носилках доставили в Цезареум, и утром она вынуждена была отказать ему в приеме, так как находилась всецело в распоряжении врачей, банщиц и парикмахеров.

– Как можешь ты выносить жизнь в этой стране? – спросила она тихим, сухим голосом, который постоянно звучал так, как будто разговор – дело трудное, тягостное и бесполезное. – В полдень печет солнце, – заметила она, – а вечером делается так холодно, так невыносимо холодно!

При этих словах она плотно закуталась в свою накидку, но Титиан указал на печи, стоявшие посреди залы, и произнес:

– А мне казалось, что мы перерезали тетиву у лука египетской зимы, и без того не слишком туго натянутую.

– Все еще молод, все еще полон образов, все еще поэт! – ответила императрица вялым тоном. – Два часа тому назад, – продолжала Сабина, – я виделась с твоей женой. Ей в Африке, по-видимому, не везет. Я ужаснулась, найдя прекрасную матрону Юлию в таком состоянии. У нее нехороший вид.

– Годы – враги красоты.

– Часто, но истинная красота нередко выдерживает их нападение.

– Ты сама служишь живым доказательством правдивости этого утверждения.

– Ты хочешь сказать, что я становлюсь старой?

– Нет, что ты умеешь оставаться прекрасной.

– Поэт! – прошептала императрица, и ее тонкая верхняя губа искривилась.

– Нет, государственные дела не в ладу с музою.

– Но кому вещи кажутся более прекрасными, чем в действительности, или кто дает им имена более блистательные, чем они заслуживают, того я называю поэтом, мечтателем, льстецом, как случится.

– Скромность отклоняет даже заслуженное поклонение.

– К чему это пустое перебрасывание словами! – вздохнула Сабина, глубоко опускаясь в кресло. – Ты посещал школу спорщиков здешнего Музея, а я – нет. Вон там стоит софист Фаворин… он, вероятно, доказывает астроному Птолемею, что звезды – не что иное, как кровавые пятнышки в нашем глазу, а мы воображаем, что видим их на небе. Историк Флор[27] записывает этот важный разговор; поэт Панкрат[28] воспевает великую мысль философа, а какая задача выпадает по этому поводу на долю вон того грамматика – это ты знаешь лучше меня. Как его зовут?

 

– Аполлонием[29].

– Адриан дал ему прозвище «темный». Чем труднее бывает понять речь этих господ, тем выше их ценят.

– За тем, что скрыто в глубине, приходится нырять, а то, что плавает на поверхности, уносится любой волной или становится игрушкой ребятишек. Аполлоний – великий ученый.

– В таком случае моему супругу следовало бы оставить его при учениках и книгах. Он пожелал, чтобы я приглашала этих людей к моему столу. Относительно Флора и Панкрата я согласна, но другие…

– От Фаворина и Птолемея я легко мог бы освободить тебя; пошли их навстречу императору.

– Для какой цели?

– Чтобы развлекать его.

– Его игрушка при нем, – возразила Сабина, и ее губы искривились на этот раз с выражением горького презрения.

– Его художественный взор, – сказал префект, – наслаждается часто прославленной красотой форм Антиноя, которого мне еще до сих пор не удалось видеть.

– И ты жаждешь посмотреть на это чудо?

– Не стану отрицать.

– И тебе все-таки хочется отдалить встречу с императором? – спросила Сабина, и ее маленькие глаза сверкнули пытливым и подозрительным взглядом. – Почему хочешь ты отсрочить приезд моего супруга?

– Нужно ли мне говорить тебе, – отвечал Титиан с живостью, – как радует меня после четырехлетней разлуки свидание с моим повелителем, товарищем моей юности, величайшим и мудрейшим из людей? Чего бы не дал я за то, чтобы он был теперь уже здесь, и все же я желал бы, чтобы он приехал сюда не через одну, а через две недели!

– В чем же дело?

– Верховой гонец привез мне сегодня письмо, в котором император извещает, что хочет поселиться не в Цезареуме, а в Лохиадском дворце.

При этом известии лоб Сабины нахмурился, глаза ее, мрачные и неподвижные, опустились, и, закусив нижнюю губу, она прошептала:

– Это потому, что здесь живу я!

Титиан сделал вид, будто не слышал этого упрека, и продолжал небрежным тоном:

– Он найдет там тот обширный вид вдаль, который он любит с юных лет. Но старое здание в упадке, и хотя я с помощью нашего превосходного архитектора Понтия уже приступил к делу, употребляя все силы, чтобы, по крайней мере, одну часть дворца сделать возможной для жилья и не совсем лишенной удобств, но все-таки срок слишком короток для того, чтобы… что-либо подходящее… достойное…

– Я желаю видеть своего супруга здесь, и чем скорее, тем лучше! – решительно прервала императрица. Затем она повернулась к довольно отдаленной от ее кресла колоннаде, тянувшейся вдоль правой стены залы, и крикнула: – Вер!

Но ее голос был так слаб, что не достиг цели, и потому она снова повернулась лицом к префекту и проговорила:

– Прошу тебя, позови ко мне Вера, претора Луция Элия Вера.

Титиан поспешил исполнить приказание. Уже при входе он обменялся дружеским приветствием с человеком, с которым пожелала говорить императрица. Вер же заметил префекта лишь тогда, когда тот вплотную к нему подошел, ибо сам он стоял в центре небольшой группы мужчин и женщин, слушавших его с напряженным вниманием. То, что он рассказывал им тихим голосом, по-видимому, было необыкновенно забавно, так как его слушатели употребляли все усилия для того, чтобы их тихое, сдержанное хихиканье не превратилось в потрясающий хохот, который ненавидела императрица.

В ту минуту, когда префект подходил к Веру, молодая девушка, хорошенькая головка которой была увенчана целой горой маленьких кругленьких локончиков, ударила претора по руке и сказала:

– Это уж слишком сильно; если ты будешь продолжать в таком духе, я стану впредь затыкать уши, когда ты вздумаешь заговорить со мной. Это так же верно, как то, что меня зовут Бальбиллой[30].

– И что ты происходишь от царя Антиоха, – прибавил Вер с поклоном.

– Ты все тот же, – засмеялся префект, мигнув забавнику, – Сабина желает говорить с тобою.

– Сейчас, сейчас, – отозвался Вер. – Моя история правдива, – продолжал он свой рассказ, – и вы все должны быть благодарны мне, потому что она освободила нас от этого скучнейшего грамматика, который вон там прижал моего остроумного друга Фаворина к стене. Твоя Александрия нравится мне, Титиан, но все-таки ее нельзя назвать таким же великим городом, как Рим. Здесь люди еще не отучились удивляться. Они все еще впадают в изумление. Когда я выехал на прогулку…

– Говорят, твои скороходы с розами в волосах и крылышками на плечах летели перед тобою в качестве купидонов.

– В честь александриек.

– Как в Риме – в честь римлянок, а в Афинах – в честь аттических женщин, – прервала его Бальбилла.

– Скороходы претора мчатся быстрее парфянских скакунов, – воскликнул постельничий императрицы. – Он назвал их именами ветров.

– Чего они вполне заслуживают, – добавил Вер. – А теперь пойдем, Титиан.

Он крепко и по-дружески взял под руку префекта, с которым был в родстве, и прошептал ему на ухо, пока они вместе приближались к Сабине:

– Для пользы императора я заставлю ее ждать.

Софист Фаворин, разговаривавший в другой части залы с астрономом Птолемеем, грамматиком Аполлонием и философом-поэтом Панкратом, посмотрел им вслед и сказал:

– Прекрасная пара. Один – олицетворение всеми почитаемого Рима, властителя вселенной, а другой – с наружностью Гермеса…[31]

– Другой, – перебил софиста грамматик строгим и негодующим тоном, – другой – образец наглости, сумасбродной роскоши и позорной испорченности столичного города. Этот беспутный любимец женщин…

– Я не думаю защищать его манеру обхождения, – перебил Фаворин звучным голосом и с таким изяществом греческого произношения, что оно очаровало даже самого грамматика. – Его поведение, его образ жизни позорны, но ты должен согласиться со мною, что его личность запечатлена чарующей прелестью эллинской красоты, что хариты[32] облобызали его при рождении и что он, осуждаемый строгой моралью, заслуживает похвалы и венков со стороны приветливых поклонников прекрасного.

– Да, для художника, которому нужен натурщик, он находка.

– Судьи в Афинах оправдали Фрину[33] ради ее красоты.

– Они совершили несправедливость.

– Едва ли в глазах богов, совершеннейшие создания которых заслуживают почтения.

– Но и в прекрасных сосудах порою находишь яд.

– Однако же тело и душа всегда соответствуют друг другу в известной степени.

– Неужели ты и красавца Вера решишься назвать превосходным человеком?

– Нет, но беспутный Луций Элий Вер в то же время самый веселый, самый привлекательный из всех римлян. Этот человек, будучи чужд всякой злобы и заботы, не печется также и ни о какой морали; он стремится обладать тем, что ему нравится, но зато и сам старается быть приятным всем и каждому.

– Относительно меня труды его пропали даром.

– А я подчиняюсь его обаянию!

Последние слова как софиста, так и грамматика прозвучали громче, чем было принято в присутствии императрицы.

Сабина, только что рассказывавшая претору о том, какое местопребывание выбрал для себя Адриан, тотчас же пожала плечами и скривила губы, точно почувствовав боль, и Вер с укоризненным выражением повернул к говорившим свое лицо, мужественное при всей тонкости и правильности черт. При этом его большие блестящие глаза встретились с враждебным взглядом грамматика.

Сознание чьего-либо отвращения к своей особе было невыносимо для Вера. Он быстро провел рукою по своим иссиня-черным волосам, только слегка посеребренным сединой у висков, хотя и не вьющимся, но окружавшим его голову мягкими волнами, и, не обращая внимания на вопросы Сабины о последних распоряжениях ее супруга, сказал:

– Противная личность – этот буквоед. У него дурной глаз, который всем нам угрожает бедой, и его трубный голос столько же неприятен мне, как и тебе. Неужели мы должны ежедневно выносить его присутствие за столом?

– Адриан желает этого.

– В таком случае я возвращаюсь в Рим, – сказал Вер. – Моя жена и без того рвется к детям, и мне в качестве претора более пристало жить на Тибре, чем на Ниле.

Эти слова были произнесены таким равнодушным тоном, как будто в них заключалось приглашение на какой-нибудь ужин, но они, по-видимому, взволновали императрицу. Она закачала головой (которая во время ее разговора с Титианом оставалась почти неподвижной) так сильно, что жемчуг и драгоценные каменья на ее локонах зазвенели. Затем несколько секунд она неподвижным взором смотрела на свои колени. Когда Вер наклонился, чтоб поднять выпавший из ее волос бриллиант, она быстро проговорила:

– Ты прав – Аполлоний невыносим. Пошлем его навстречу моему супругу.

– В таком случае я остаюсь, – отвечал Вер, похожий на своенравного ребенка, который добился исполнения своего каприза.

– Ветреная голова! – прошептала Сабина и, улыбаясь, погрозила ему пальцем. – Покажи мне этот камень. Это один из самых крупных и чистых; ты можешь взять его себе.

Когда спустя час Вер с префектом покинули залу, последний проговорил:

– Ты оказал мне услугу, не подозревая этого. Не можешь ли ты устроить, чтобы вместе с грамматиком были отправлены к императору в Пелузий астроном Птолемей и софист Фаворин?

– Ничего не может быть легче, – ответил Вер.

В тот же самый вечер домоправитель префекта известил архитектора Понтия, что для своих работ он будет, вероятно, иметь в своем распоряжении вместо одной две недели.

IV

В Цезареуме, резиденции императрицы, светильники погасли один за другим, но в Лохиадском дворце становилось все светлее и светлее. При освещении гавани в торжественных случаях обыкновенно горели смоляные плошки на крыше и длинные ряды светильников, расположенные по архитектурным линиям этого величественного здания, но никто из александрийских старожилов не помнил, чтобы когда-нибудь изнутри дворца исходил такой яркий свет, как в эту ночь.

Портовые сторожа сначала тревожно поглядывали в сторону Лохиады: они думали, что в старом дворце произошел пожар; но скоро ликтор префекта Титиана успокоил их, передав им приказание – в эту и во все следующие ночи, впредь до прибытия императора, пропускать через ворота гавани каждого, кто, по приказанию архитектора Понтия, пожелал бы пройти из Лохиады в город или из города на косу.

И еще долго после полуночи каждые четверть часа кто-нибудь из людей, состоявших при архитекторе, стучался в незапертые, но хорошо охраняемые ворота.

Домик привратника был тоже ярко освещен.

Птицы и кошка старухи, которую префект и его спутник застали дремавшей возле кружки, теперь крепко спали, но собачонки бросались с громким лаем на двор каждый раз, как только кто-нибудь входил через отворенные ворота.

 

– Ну же, Аглая, что о тебе подумают? Прелестная Талия, разве так поступают приличные собачки? Поди сюда, Евфросина, и будь паинькой, – весьма ласковым и ничуть не повелительным голосом покрикивала на них старуха, которая теперь уже не спала, а, стоя позади стола, складывала просушенное белье.

Но носившие имена трех граций собачки не обращали внимания на эти дружеские увещания, и сами себе во вред, ибо каждой, получавшей удар ногой от нового пришельца, не раз приходилось с криком и визгом ползти обратно в дом и, ища утешения, ластиться к хозяйке. Она брала пострадавшую на руки и успокаивала ее поцелуями и ласковым словом.

Впрочем, старуха теперь была уже не одна. В глубине комнаты на длинной и узкой кушетке, стоявшей возле статуи Аполлона, лежал высокий, худой мужчина в красном хитоне. Спускавшаяся с потолка лампочка слабым светом освещала его и лютню, на которой он играл.

Под тихий звон струн этого довольно большого инструмента, конец которого упирался в ложе рядом с певцом, он напевал или шептал длинные импровизации. Дважды, трижды, четырежды повторял он один и тот же мотив. По временам он вдруг давал волю своему высокому и, несмотря на преклонный возраст, еще недурно звучавшему голосу и громко пел несколько музыкальных фраз с выразительностью и артистическим искусством. Иногда же, когда собаки лаяли слишком неистово, он вскакивал и с лютней в левой руке, с длинной, гибкой камышовой тростью в правой кидался на двор, кричал на собак, называя их по именам, замахивался на них, точно намереваясь их убить, но нарочно никогда не задевал их тростью, а только бил ею возле них по плитам мощеного двора.

Когда он возвращался после подобных вылазок в комнату и снова вытягивался на своей кушетке, причем, будучи высок ростом, часто задевал лбом висевшую над ним лампочку, старуха, указывая на нее, вскрикивала:

– Эвфорион, масло!

Но он всегда отвечал тем же угрожающим движением руки и все так же вращая своими черными зрачками:

– Проклятые твари!

Уже целый час прилежный певец предавался своим музыкальным упражнениям, как вдруг собаки – не с лаем, а с радостным визгом – кинулись на двор.

Старуха быстро выпустила из рук белье и начала прислушиваться, а долговязый ее муж сказал:

– Впереди императора летит такое множество птиц, словно чайки перед бурей. Хоть бы нас-то оставили в покое!

– Прислушайся – это Поллукс; я знаю своих собак, – вскричала старуха и поспешила, как могла, через порог на двор. Там стоял тот, кого ожидали. Он подымал прыгавших на него четвероногих граций одну за другой за шкуру на хребте и успел уже дать каждой по легкому щелчку в нос.

Увидев старуху, он обеими руками схватил ее за голову, поцеловал в лоб и сказал:

– Добрый вечер, маленькая мамочка!

Певцу он пожал руку, проговорив:

– Здравствуй, большой отец.

– Да и ты уже стал не меньше меня, – возразил тот, при этом притянул молодого человека к себе, положил огромную ладонь на свою седую голову, затем тотчас же на голову своего первенца, покрытую густыми, темными волосами.

– Мы точно вышли из одной и той же формы! – вскричал юноша. И действительно, он был очень похож на отца. Но, правда, лишь так, как породистый скакун может походить на обыкновенную лошадь, или мрамор на известняк, или кедр на сосну. Оба были видного роста, имели густые волосы, темные глаза и правильный нос одинаковой формы. Но ту веселость, которая сверкала во взгляде юноши, он наследовал не от долговязого певца, а от маленькой женщины, которая теперь, поглаживая его руку, смотрела на него снизу вверх.

И откуда взялось у него это «нечто», так облагораживавшее его лицо и исходившее неизвестно откуда: не то от глаз, не то от высокого, совсем иначе, чем у старика, очерченного лба?

– Я знала, что ты придешь, – сказала мать. – Сегодня после обеда я это видела во сне и докажу тебе, что ты не застал меня врасплох. Вон там на жаровне подогревается пареная капуста с колбасками и ждет тебя.

– Я не могу остаться, – возразил Поллукс, – право же, не могу, как ни приветливо улыбается мне твое лицо и как ни ласково поглядывают на меня из капусты эти маленькие колбаски. Мой хозяин Папий уже пошел во дворец. Там будет обсуждаться вопрос о том, каким образом создать чудо в более короткий срок, чем обычно требуется, чтобы обдумать, с какой стороны взяться за работу.

– В таком случае я принесу тебе капусту во дворец, – сказала Дорида и поднялась на цыпочки, чтобы поднести колбаску к губам своего рослого сына.

Поллукс быстро откусил кусок и сказал:

– Восхитительно! Мне хотелось бы, чтобы та штука, которую я собираюсь вылепить там, наверху, оказалась такой хорошей статуей, какой изумительно превосходной сосиской был этот сочный цилиндрик, ныне исчезающий у меня во рту.

– Еще одну? – спросила Дорида.

– Нет, матушка; да и капусты не приноси мне. До самой полуночи мне нельзя будет терять ни одного мгновения, и если мне после удастся немного передохнуть, так в то время ты уже будешь видеть во сне разные забавные вещи.

– Я принесу тебе капусту, – сказал отец. – Я и без того не скоро попаду в постель. В театре, при первом посещении его Сабиной, должен быть исполнен в честь нее гимн, сочиненный Мезомедом[34], с хорами, а мне предстоит выводить высокие ноты среди хора старцев, которые молодеют при виде Сабины. Завтра репетиция, а у меня до сих пор ничего не выходит. Старое со всеми тонами прочно засело в моем горле, но новое, новое!..

– Соответственно твоим годам, – засмеялся Поллукс.

– Если бы только они поставили «Тезея», произведение твоего отца, или его хор сатиров! – вскричала Дорида.

– Подожди немного, я отрекомендую его императору, когда тот с гордостью назовет меня своим другом, как Фидия[35] наших дней. Когда он спросит меня: «Кто тот счастливец, который произвел тебя на свет?» – я отвечу: «Не кто иной, как Эвфорион, божественный поэт и певец, а моя мать – Дорида, достойная матрона, охранительница твоего дворца, превращающая грязное белье в белоснежное».

Эти последние слова молодой художник пропел прекрасным и сильным голосом на диковинный мотив, сочиненный его отцом.

– О, почему ты не сделался певцом! – вскричал Эвфорион.

– Тогда, – отвечал Поллукс, – я должен был бы на закате дней моих сделаться твоим наследником в этом домике.

– А теперь за жалкую плату ты работаешь для лавров, которыми украшает себя Папий, – заметил старик, пожимая плечами.

– Настанет и его час, и он тоже будет признан! – вскричала Дорида. – Я видела его во сне с большим венком на кудрях.

– Терпение, отец, терпение! – сказал молодой человек, схватывая руку Эвфориона. – Я молод и здоров и делаю что могу, и в голове моей кишит целый рой хороших идей. То, что мне позволяли выполнять самостоятельно, послужило, по крайней мере, для славы других и хотя еще далеко не соответствует идеалу красоты, который мерещится мне там… там… там… в туманном отдалении, все же я думаю, что если только удача в веселый час окропит все это двумя-тремя каплями свежей росы, то из меня выйдет нечто большее, чем правая рука Папия, который вон там, наверху, без меня не будет знать, что ему делать.

– Только будь всегда бодр и прилежен! – вскричала Дорида.

– Это не поможет без счастья, – прошептал, пожимая плечами, певец.

Молодой художник попрощался с родителями и хотел удалиться, но мать удержала его, чтобы показать молодых щеглят, только вчера вылупившихся из яиц. Поллукс последовал за нею, не только чтобы доставить ей удовольствие, а потому, что и ему самому радостно было посмотреть на пеструю птичку, защищавшую и согревавшую своих птенцов.

Подле клетки стояли большая кружка и кубок его матери, который он сам украсил изящной резьбой.

Взгляд его упал на эти сосуды, и он принялся поворачивать их из стороны в сторону. Затем он набрался смелости и сказал:

– Теперь император часто будет проходить мимо. Так уж ты, матушка, брось на время свои дионисии[36]. Что, если бы ты ограничилась четвертинкой вина на три четверти воды? Ведь и так будет вкусно.

– Жаль небесного дара, – возразила старуха.

– Четвертинку вина ради меня, – попросил Поллукс и, схватив мать за плечи, поцеловал ее в лоб.

– Ради тебя, большой ребенок? – переспросила Дорида, и глаза ее наполнились слезами. – Ради тебя… так, коли нужно… хоть чистую воду! Эвфорион, выпей то, что осталось в кувшине!

Архитектор Понтий сперва начал свою работу только при помощи тех подручных, которые следовали за ним пешком. Измеряя, раздумывая, набрасывая короткие записи, занося на двусторонние восковые таблички и на свой план цифры, имена и мысли, он не оставался праздным ни на одно мгновение. Его занятия часто прерывали хозяева разных фабрик и мастерских, услугами которых он думал воспользоваться. Они являлись к нему в такой поздний час по приказанию префекта.

Ваятель Папий пришел одним из последних, хотя ему Понтий собственноручно написал, что он дает ему большую, выгодную и спешную работу для императора, которую, вероятно, можно будет начать в эту же ночь. Дело идет о статуе Урании. Она должна быть изготовлена в десять дней по прилагаемой при сем им, Понтием, мерке на месте в самом дворце на Лохиаде, по тому способу, который Папий применил во время последнего празднества Адониса[37]. При этом там же будет заключено условие относительно других не менее спешных восстановительных работ, а также и цен заказа.

Скульптор был человек предусмотрительный и явился не один, а со своим лучшим помощником Поллуксом, сыном четы привратников, и с несколькими рабами, которые везли за ним на телегах инструменты, доски, глину, гипс и другие сырые материалы.

На пути к Лохиаде он сообщил молодому скульптору о предстоящей работе и затем покровительственным тоном сказал, что позволит ему попытать свои силы над восстановлением Урании. У ворот дворца он предложил Поллуксу навестить родителей и затем отправился во дворец один, чтобы без свидетелей вести переговоры с Понтием. Молодой помощник понял, в чем дело. Он знал, что ему придется работать над Уранией и что его хозяин, сделав кое-какие незначительные поправки в его работе, выдаст потом статую за свое собственное произведение. В течение двух лет Поллукс уже не раз с этим мирился и теперь тоже безропотно подчинился этому недобросовестному образу действий, потому что в мастерской хозяина всегда было много дела, а творчество составляло для Поллукса величайшее наслаждение.

Папий, к которому он с ранних лет поступил в обучение и которому обязан был своим умением, не скаредничал; Поллукс же нуждался в деньгах не для себя, а чтобы содержать овдовевшую сестру с детьми, точно это была его собственная семья. Притом его радовала возможность внести посредством своих заработков некоторое довольство в домик родителей и поддерживать во время учения своего брата Тевкра, посвятившего себя ювелирному искусству. Ему не раз приходило в голову оставить хозяина, работать самостоятельно и пожинать лавры, но его удерживала мысль – что станется с теми, которые нуждаются в его помощи, если он пожертвует верным, хорошим заработком, рискуя остаться без заказов, как часто случается с неизвестными, начинающими художниками.

На что пригодятся ему все умение и добрая воля, если не будет возможности творить статуи из благородного материала? А приобрести таковой на собственные средства не позволяла ему бедность.

Пока он беседовал с родителями, Папий вел переговоры с архитектором.

26Вулкан – бог огня (греко-римская мифология). Он устроил под землей кузницу, где вместе с циклопами ковал перуны Юпитера.
27Флор – историк, жил во II в. н. э.; написал историю римских войн от первых царей до Августа.
28Панкрат – александрийский поэт, причисленный к Музею за хвалебные стихи в честь Адриана и Антиноя.
29Аполлоний Дискол (т. е. ворчун) – александрийский грамматик, автор трактата о синтаксисе.
30Бальбилла – римская поэтесса, писавшая главным образом на эолийском наречии в подражание Сафо. Она хвасталась своим происхождением от римского наместника в Египте Клавдия Бальбиллы (55 г. н. э.) и от сирийского властителя Антиоха.
31Гермес – вестник богов, изображался в виде сильного, стройного юноши с добрым, умным и хитрым лицом.
32Xариты (у греков) – богини изящества, соответствующие римским грациям.
33Фрина – греческая гетера IV в. до н. э. По преданию, ее собирались осудить, обвиняя в безбожии, но ее защитник Гиперид додумался в судилище сорвать с нее одежду, и судьи, пораженные ее красотой, оправдали ее.
34Мезомед – вольноотпущенник Адриана, лирический поэт, автор гимна Антиною.
35Фидий – известный греческий ваятель V века до н. э.
36Дионисии (греч. миф.) – празднества в честь Диониса, бога вина и виноделия, выродившиеся позднее в оргии.
37Адонис – прекрасный юноша, любимец богинь Афродиты и Прозерпины, в честь которого устраивались двухдневные празднества, так называемые адонии.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35 
Рейтинг@Mail.ru