Деревянная Нога дремал за прилавком, надвинув на лицо тюрбан. Свой грубый протез он держал под рукой, готовый схватить его при малейшей попытке какого-нибудь сорвиголовы оказаться в опасной близости от его сахарных голов. Унижение, которому его подверг Эль Моро, превратилось лишь в смутное воспоминание. Долгие годы пребывания в рядах конников арабской кавалерии научили его снисхождению. На мой взгляд, стерпев за свою жизнь великое множество унтер-офицерских насмешек, противопоставляя им безропотное смирение, этот человек в чрезмерном рвении темных личностей из Женан-Жато усматривал что-то вроде злоупотребления властью. Для него жизнь состояла из взлетов и падений, моментов доблести и периодов кротости, и в его глазах важно было лишь одно – подняться после разгрома и сохранить достоинство, когда тебя бьют… И если после «позорного фиаско» перед Эль Моро над ним никто не насмехался, то это лишь доказывало, что ни одна живая душа не смогла бы вступить в конфронтацию с подобным человеком, не потеряв частичку души. Эль Моро был ходячей смертью, живым воплощением расстрельной команды. Столкнуться с ним и выйти из сражения с общипанными перьями считалось подвигом, а остаться целым и невредимым, всего лишь немного испачкав штаны, и вовсе было сродни чуду.
Брадобрей заканчивал брить какого-то старика. Тот сидел в позе факира, положив руки на колени, широко раскрыв рот и выставив напоказ гнилой пенек. Скрежет бритвы по коже, казалось, доставлял ему несравненное удовольствие. Брадобрей сетовал на свои огорчения, но старик его не слушал и упивался счастьем каждый раз, когда лезвие вновь сколь зило по его гладкой как бильярдный шар голове.
– Ну вот, – воскликнул цирюльник, закончив свой рассказ, – теперь твоя голова сверкает такой чистотой, что по ней даже можно прочесть, что у тебя на уме!
– Ты уверен, что ничего не забыл? – спросил старик. – А то мысли у меня как в тумане.
– Какие мысли, старый ворчун? Ни в жизнь не поверю, что ты порой еще можешь думать, так что даже не старайся.
– Я, может быть, и старик, но из ума не выжил, предупреждаю тебя. Посмотри хорошо, там еще осталась пара волосков, которые не дают мне покоя.
– Ничего там не осталось, уж поверь мне. Голова гладкая, как яйцо.
– Ну пожалуйста, – гнул свое старик, – присмотрись повнимательнее.
Брадобрей был не дурак. Он знал, что старик пытался растянуть наслаждение. Он полюбовался своей работой, тщательно проверил, не осталось ли волосков в складках кожи на затылке старика, отложил в сторону бритву и заявил клиенту, что сеанс релаксации закончен.
– А теперь брысь отсюда, дядюшка Жабори. Проваливай. И возвращайся к своим козам.
– Ну пожалуйста…
– Хватит мурлыкать, говорю тебе. У меня других дел полно.
Старик скрепя сердце встал, посмотрелся в осколок зеркала и стал копаться в карманах.
– Боюсь, опять забыл деньги дома, – произнес он, притворяясь раздосадованным.
Брадобрей улыбнулся – он видел, что все к тому и шло.
– Так оно и есть, дядюшка Жабори.
– Клянусь, я был уверен, что положил их утром в карман. Наверное, потерял по дороге.
– Не страшно, – безропотно сказал брадобрей, – мне за тебя Бог заплатит.
– Даже не думай, – лицемерно взвизгнул старик, – я вот сейчас же пойду и найду их!
– Как трогательно. Смотри только сам не потеряйся, пока будешь их искать.
Старик обмотал вокруг головы тюрбан и поспешно скрылся из виду.
Цирюльник скептически посмотрел ему вслед, присел на корточки и прислонился спиной к ящику с патронами.
– Все та же старая история. Что они себе думают? Что я ишачу ради удовольствия? – проворчал он. – Это мой хлеб, черт бы их всех побрал! И что я сегодня вечером буду есть?
Он говорил в надежде, что Деревянная Нога откликнется на его слова.
Но бакалейщик не обращал на него никакого внимания.
Ожидание брадобрея затянулось на несколько долгих минут, но со стороны конника арабской кавалерии не последовало никакой реакции. Тогда цирюльник глубоко вздохнул, уставился на плывшее в небе облако и запел:
Мне не хватает твоих глаз.
Я слепну,
Когда ты смотришь в другую сторону,
И каждый день умираю,
Когда не нахожу тебя среди живых.
Как мне жить этой любовью,
Когда все в этом мире
Говорит, что тебя нет?
Зачем мне руки,
Если твое тело не трепещет в них,
Как биение божьего сердца…
– А ты ими подтирайся! – бросил ему Деревянная Нога.
На брадобрея будто выплеснули ушат холодной воды. От грубой выходки лавочника его затошнило, магия мгновения моментально испарилась, очарования песни как не бывало. Я тоже огорчился – ощущение было такое, будто во сне довелось забраться на гору, а потом меня разбудили и сбросили с нее вниз.
Брадобрей решил не обращать на бакалейщика внимания. Он медленно покачал головой и вновь прочистил горло, чтобы возобновить свою песню, но душа из нее ушла, и голосовые связки отказались ему подчиняться.
– Как же ты мне осточертел!
– От твоих идиотских напевов у меня уши в трубочку сворачиваются, – проворчал Деревянная Нога, лениво ерзая на стуле.
– Да ты хоть посмотри по сторонам! – запротестовал брадобрей. – Ведь вокруг нас ничего нет. Человек хандрит, сходит с ума от скуки и умирает. Лачуги, в которых мы живем, пожирают нас без остатка, мы не можем дышать от зловония, а рожи наши напрочь разучились улыбаться. Если при всем этом у нас еще и отнять возможность петь, то что тогда нам останется, чтоб тебе неладно было?
Деревянная Нога ткнул большим пальцем в несколько мотков пеньковой веревки, висевших на крючке у него над головой.
– Вот что тебе останется. Выбирай любой, привязывай к суку дерева, суй голову в петлю и резко подгибай под себя ноги. В результате на тебя снизойдет вечный покой, и никакая мерзость больше никогда не потревожит твой сон.
– Послушай, может, ты подашь пример, ведь тебе эта жизнь надоела до чертиков, больше, чем остальным?
– Я не могу. У меня протез, а он не сгибается.
Цирюльник сдался, скрючился на своем ящике и прикрыл ладонями лицо, бормоча что-то себе под нос… Он знал, что его песни – пустое занятие. Никакой лесной нимфы у него и в помине не было. Он сам придумал ее в перерывах между любовными вздохами, прекрасно осознавая, что ему не заслужить подобную любовь. Осколок зеркала наглядно демонстрировал всю несуразность его внешности, а заодно и абсурдность надежд. Он был маленького росточка, тщедушен, чуть ли не горбат и беден, как Иов. У него не было ни крыши над головой, ни семьи, ни шансов хоть на йоту улучшить свою собачью жизнь. Поэтому он, чтобы зацепиться хоть за что-то в этом мире, который без конца от него ускользал, воспевал собственную мечту, бредовую и скрываемую ото всех мечту, в которой невозможно никому признаться из страха выставить себя на посмешище, мечту, которую он, забившись в угол, грыз как кость – пахучую, но начисто лишенную плоти.
Я смотрел на него, и у меня разрывалось сердце.
– Эй, малыш, иди сюда! – крикнул мне Деревянная Нога, отвинчивая крышку банки с леденцами.
Затем протянул мне конфетку, велел сесть рядом и долго меня рассматривал.
– Дай-ка я получше присмотрюсь к твоей рожице, сынок, – сказал он, приподнимая кончиком пальца мой подбородок. – Хм! Я бы сказал, что Боженька испытывал особое вдохновение, когда лепил тебя, мой мальчик. Нет, правда. Какой талант!.. Откуда у тебя голубые глаза? Твоя мать что, француженка?
– Нет.
– Может, тогда бабушка?
– Нет.
Его шершавая рука взъерошила мне волосы и медленно соскользнула на щеку.
– Мордашка, малыш, у тебя и правда ангельская.
– Оставь мальчишку в покое, – пригрозил ему Блисс, внезапно вынырнув из-за угла.
Старый конник резко отдернул руку.
– Я не сделал ничего плохого, – процедил он сквозь зубы.
– Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду, – сказал Блисс. – Предупреждаю тебя: с его отцом шутки плохи. Он тебе и вторую ногу выдернет, да так, что ты даже не заметишь, а мне очень не понравится, если на моей улице будет болтаться безногий. Это, говорят, дурная примета.
– Да что ты такое говоришь, славный мой Блисс?
– Кому-нибудь другому баки забивай, старый развратник. Почему бы тебе, вместо того чтобы покрываться плесенью в этой своей дыре, пуская слюни при виде малолетних мальчишек, не отправиться в Испанию? Ты же ведь так любишь ходить врукопашную, а в этой стране опять штормит и пушечное мясо им ой как требуется.
– Он бы отправился туда, да не может, – вставил слово брадобрей, – у него деревянная нога, а она не гнется.
– А ты, таракан, вообще заткнись, – бросил Деревянная Нога в попытке сохранить лицо, – иначе я заставлю тебя одним махом проглотить все твои дрянные, грязные бритвы.
– Сначала догони меня. Да и потом, я не таракан. Я не живу в сточной канаве, да и усиков у меня на голове тоже нет.
Комиссионер Блисс жестом велел мне убираться.
Не успел я встать, как в узком переулке показался отец. Я тут же бросился ему навстречу. На этот раз он вернулся раньше обычного. По его сияющему лицу и свертку, зажатому под мышкой, я понял, что он чем-то обрадован. Отец спросил, откуда у меня леденец, и тут же повернулся к лавочнику, чтобы за него заплатить. Деревянная Нога стал отказываться от денег под тем предлогом, что это лишь конфетка и он подарил ее от чистого сердца, но у отца на этот счет было другое мнение, и он настаивал до тех пор, пока лавочник не взял что ему причиталось.
Затем мы вернулись домой.
Отец у нас на глазах развернул большой коричневый пакет и вручил каждому подарок: матери – платок, моей маленькой сестренке – платье, а мне – пару новых, сверкающих каучуковых ботинок.
– Ты с ума сошел! – сказала мать.
– Почему?
– Это же огромные деньги! Деньги, в которых ты так нуждаешься, разве нет?
– Это только начало, – в порыве воодушевления заявил отец. – Обещаю вам, в скором будущем мы отсюда переедем. Я работаю с утра до вечера и сумел кое-чего добиться. Дела мои идут в гору, так почему же мне этим не воспользоваться? В четверг я встречаюсь с одним торговцем. У него свой магазин, он парень серьезный и знает толк в делах. Он хочет взять меня к себе в компаньоны.
– Иса, прошу тебя, не говори о своих планах. Раньше тебе никогда не везло.
– Но послушай, я же не все тебе рассказываю. Это будет сногсшибательный сюрприз. За то, чтобы взять меня к себе, будущий компаньон запросил определенную сумму, и сумма эта… у меня есть!
– Умоляю тебя, больше ни слова, – испугалась мать и сплюнула через левое плечо, дабы отвратить злую силу. – Не будем молоть языками, пусть все идет своим чередом. «Дурной глаз» не прощает болтовни.
Отец умолк, но это не помешало его глазам гореть ликованием, которого я до этого никогда у него не наблюдал. Той ночью он решил отпраздновать свое примирение с судьбой, забил петуха у торговца домашней птицей, ощипал его на площади, выпотрошил и только тогда принес домой на дне корзины. Ужинали мы поздно вечером и втихаря, из уважения к обитателям патио, которым нередко доводилось перебиваться с хлеба на воду.
Отец ликовал. Даже стайка мальчишек, в самый разгар карнавала вдруг обретшая свободу, не радовалась бы больше его. Загибая пальцы, он считал дни. Еще пять; еще четыре; еще три…
Он по-прежнему ходил на работу, но возвращался раньше. Чтобы увидеть, как я бегу ему навстречу… И расстраивался, когда я засыпал до его прихода. Ему хотелось, чтобы я каждый раз его дожидался; это вселяло в него уверенность, что я отчетливо понимаю: ветер меняется, тучи над нами рассеиваются, мой отец крепок, как дуб, и способен единственно силой рук свернуть горы…
И вот долгожданный четверг настал.
Бывают дни, отвергаемые самими временами года. Их остерегается и злой рок, и даже демоны. Святые покровители молчат и не подают признаков жизни, а люди, предоставленные самим себе, бесследно исчезают. Тот четверг был именно таким. Отец понял это еще на рассвете. День с самого утра наложил на его лицо свой отпечаток. Я не забуду его до конца жизни. Погода была жуткая, мерзкая, грозовая: безнадежно свинцовое небо то проливалось дождем, то сверкало сполохами молний, обещавших вечное проклятие, отливающие медью облака будто с цепи сорвались.
– Не идти же тебе в такую погоду, – сказала мать.
Отец стоял на пороге нашего жилища, не сводя глаз с мрачных, синюшных кровоподтеков, дурным предзнаменованием устилавших небо. И спрашивал себя, не отложить ли встречу на другой день. Но удача нерешительных не любит. Он знал это и полагал, что изводившие его предчувствия – от лукавого, стремившегося совратить его с пути истинного. Вдруг он повернулся ко мне и велел идти с ним. Вероятно, решил, что мое присутствие сможет умаслить судьбу и смягчить ее подлые удары.
Я надел гандуру с капюшоном, каучуковые ботинки и бросился за ним.
Добравшись до назначенного места, мы промокли до нитки. Ноги хлюпали в воде, набравшейся в ботинки, капюшон давил на плечи железным ошейником. Улица будто вымерла. Помимо перевернутой повозки на тротуаре, на ней не было ни души… или почти ни души. Там стоял Эль Моро; он напоминал хищную птицу, караулившую человеческую судьбу. Завидев нас, он тут же выпрыгнул из своего укрытия. Глаза его напоминали стволы охотничьего ружья, в глубине их таилась смерть. Отец не ожидал встретить его здесь. Разводить церемонии Эль Моро не стал; он нанес удар головой в грудь, наподдал ногой и саданул кулаком. Отцу, захваченному врасплох, понадобилось какое-то время, чтобы прийти в себя. Он дрался храбро и отвечал ударом на удар, решив дорого продать свою шкуру. Но Эль Моро был искусный боец, его обманные маневры и увертки матерого бандита сломили храброе сопротивление отца, молчаливого и неприметного крестьянина, не привыкшего к уличным дракам. Эль Моро поставил подножку, и отец упал как подкошенный. Бандит набросился на него, не давая ни малейшего шанса встать. Он продолжал осыпать его ударами с явным намерением добить. Я окаменел. Все происходило как в кошмаре. Я хотел кричать, прийти на помощь отцу, но ни один мускул тела не ответил на этот призыв. Кровь отца смешивалась с дождевой водой и устремлялась в канаву. Эль Моро до этого не было никакого дела. Он знал, чего добивался. Когда отец сдался, хищник присел перед жертвой на корточки и приподнял подол гандуры; когда он обнаружил спрятанный под мышкой кошелек, набитый деньгами, лицо его озарилось, как ночь от грозового разряда. Ударом ножа он перерезал ремешки, удерживавшие кошелек на плече отца, удовлетворенно взвесил его на руке и исчез, не удостоив меня даже взглядом.
Отец долго лежал на земле. На лице его живого места не осталось, задранный подол гандуры выставлял напоказ его голый живот. Я ничего не мог для него сделать. Будто оказался на другой планете. И даже не помню, как мы вернулись домой.
– Меня предали! – сыпал проклятиями отец. – Этот шакал пришел не случайно. Он ждал именно меня. И знал, что у меня с собой будут деньги. Знал… Знал… Нет, это не случайно; этот мерзавец точно пришел ради меня.
Затем умолк.
И долго не произносил ни слова.
Я видел, как плавятся свечи, как под проливным дождем оседают комья земли. Точно такое же зрелище представлял и отец. Он ничего не ел, не пил и неумолимо, по маленькому кусочку в день, таял, забившись в свой угол. Молча, уткнувшись подбородком в колени и сцепив на затылке пальцы, он без конца возвращался мыслями к своей горечи и досаде. Он прекрасно отдавал себе отчет – что бы он ни сделал, что бы ни сказал, последнее слово всегда останется за злодейкой судьбой, изменить которую были не в состоянии ни клятвенные заверения, ни самые благочестивые обеты.
Как-то вечером на улице разорался пьяница, решивший излить свой гнев. Его похабная брань влетела в патио бешеным вихрем, будто зловонный могильный ветер; яростный голос, наполненный злобой и презрением, обзывал мужчин собаками, женщин свиньями и обещал всяким трусам и подлецам черные дни. В нем было что-то властное и тираническое, он прекрасно осознавал свою безнаказанность и от этого становился еще гаже. Этот голос народ помельче узнал бы даже среди самого адского грохота: он принадлежал Эль Моро! Заслышав его, отец так резко вскинул голову, что с силой ударился затылком о стену. На несколько секунд он окаменел. Затем, будто вынырнувшее в сумерках привидение, встал, зажег керосиновую лампу, покопался в груде белья, наваленной в углу, извлек на свет божий старую, потертую кожаную сумку и открыл ее. Глаза его в тусклых отблесках горели. Он затаил дыхание, подумал и решительно сунул руку в сумку. Блеснуло лезвие мясницкого ножа. Он поднялся, надел гандуру и спрятал холодное оружие в капюшон. Я увидел, что в углу зашевелилась мать. Она поняла, что муж потерял рассудок, но не осмелилась его образумить. Подобные истории женщин не касались. Отец вышел и растворился во мраке. Я услышал, как его шаги затихли во дворе, будто пробивавшаяся сквозь порывы ветра молитва. Дверь патио скрипнула и закрылась; и наступила тишина… тишина бездонная, державшая меня в перекрестье своего прицела до самого утра.
Вернулся отец на рассвете. Украдкой. Снял с себя гандуру, бросил ее куда попало, сунул нож обратно в сумку и направился в угол, из которого не вылезал с того проклятого четверга. Затем скрючился и затих.
Новость по кварталу Женан-Жато распространилась с быстротой молнии. Блисс был на седьмом небе от счастья. Он переходил от двери к двери и кричал: «Эль Моро мертв, вам больше не надо его бояться, добрые люди! Свирепому Эль Моро пришел конец, кто-то ударил его кинжалом в грудь, и сердце его лопнуло, как пузырь».
Два дня спустя отец отвел меня в аптеку к дяде. Он лихорадочно дрожал, глаза его покраснели, всклокоченная борода торчала в разные стороны.
Дядя не вышел из-за прилавка и не подошел к нам. Наше раннее появление, в час, когда лавочники только-только поднимают ставни своих витрин, в его глазах не предвещало ничего хорошего. Он думал, что отец пришел загладить былую обиду, и почувствовал в душе величайшее облегчение, услышав, как тот тусклым голосом сказал:
– Ты был прав, Махи. Рядом со мной у моего сына нет будущего.
Дядя застыл с разинутым ртом.
Отец присел передо мной на корточки. Его пальцы больно впились мне в плечи. Он посмотрел мне прямо в глаза и сказал:
– Я делаю это ради твоего блага, мой мальчик. Я не бросаю тебя и не отрекаюсь, просто хочу дать тебе шанс.
Он поцеловал меня в голову, что обычно является уделом почтенных стариков, попытался улыбнуться, не смог, встал и резко, почти бегом, вышел из аптеки – наверняка чтобы не показать слез.
Дядя жил в европейской части города, в конце асфальтированной улицы, по бокам которой высились респектабельные, кокетливые, мирные дома с коваными решетчатыми оградами и ставнями на окнах. Аккуратно подрезанные фикусы украшали чистенькие тротуары. Кое-где стояли скамейки, на которых сидели старики, созерцавшие бег времени. В скверах резвились ребятишки. На них не было лохмотьев, в которых ходила ребятня из Женан-Жато, а на милых личиках напрочь отсутствовала печать дурных предначертаний. Они будто полной грудью вдыхали жизнь, получая от этого истинное удовольствие. Во всем квартале царила невообразимая тишина, слышны были лишь детский визг да щебетание птиц.
Дом дяди был двухэтажный, с небольшим палисадником и короткой боковой аллейкой. Низкая стена, служившая оградой, заросла бугенвиллеей, усеянной фиолетовыми цветами, будто парившими в пустоте. Над верандой змеилась виноградная лоза.
– Летом здесь повсюду висят гроздья винограда. Тебе будет достаточно лишь встать на цыпочки, чтобы их сорвать.
Его глаза горели тысячей огней. Он был на седьмом небе от счастья.
– Тебе здесь понравится, мой мальчик.
Дверь нам открыла рыжеволосая женщина лет сорока. Она была красива, на круглом лице выделялись глаза цвета морской волны. Увидев меня на крыльце, она молитвенно сложила руки, поднесла их к груди и на несколько мгновений зачарованно застыла, не в состоянии вымолвить ни слова. Затем бросила вопрошающий взгляд на дядю и, когда тот кивнул, испытала в груди неописуемое облегчение.
– Боже мой! Как же он красив! – воскликнула она, приседая на корточки, чтобы внимательнее меня разглядеть.
Ее руки схватили меня так быстро, что я чуть не упал. Дюжая женщина с резкими, почти даже мужскими жестами. Она с силой прижала меня к груди, и я почувствовал, как бьется ее сердце. От нее исходил приятный запах лавандового поля, а слезы, застывшие в уголках глаз, еще больше подчеркивали их зеленый цвет.
– Дорогая Жермена, – дрожащим голосом молвил дядя, – представляю тебе Юнеса, еще вчера моего племянника, а сегодня нашего сына.
Я почувствовал, что женщина задрожала с головы до ног; слеза, от волнения поблескивавшая на ресницах, быстро скатилась по ее щеке.
– Жонас, – сказала она, стараясь не расплакаться, – Жонас, если бы ты только знал, как я счастлива!
– Разговаривай с ним на арабском. Он не ходил в школу.
– Не страшно. Мы это исправим.
Она, все еще дрожа, встала, взяла меня за руку и ввела в гостиную, показавшуюся мне даже больше конюшни и обставленную чудесной мебелью. Ее заливал дневной свет, струившийся через огромную балконную дверь, обрамленную шторами, которая вела на веранду, где возле столика на одной ножке распахивали гостеприимные объятия два кресла-качалки.
– Это твой новый дом, Жонас, – сказала мне Жермена.
Дядя шел сзади – улыбка до ушей, под мышкой зажат пакет.
– Я купил ему кое-какую одежду. Остальное докупишь завтра.
– Вот и славно, я этим займусь. Твои клиенты, должно быть, уже заждались.
– Ты что, хочешь меня спровадить, чтобы я вам не мешал?
Жермена вновь присела на корточки, чтобы мной полюбоваться.
– Думаю, мы прекрасно поладим, правда, Жонас? – сказала она мне по-арабски.
Дядя положил пакет с одеждой на комод и удобно устроился на диване, положив руки на колени и сбив на затылок феску.
– Ты что, собрался остаться здесь и за нами шпионить? – спросила Жермена. – Иди работать.
– Об этом не может быть и речи, дражайшая моя половина. Сегодня я объявляю выходной, ведь у меня в доме появился ребенок.
– Ты не шутишь?
– Я никогда в жизни не был так серьезен, как сейчас.
– Ну хорошо, – уступила Жермена, – сейчас мы с Жонасом будем принимать ванну.
– Меня зовут Юнес, – напомнил я ей.
Она наградила меня умильной улыбкой, погладила по щеке и шепнула на ушко:
– Теперь уже нет, славный мой… – После чего обратилась к дяде: – Раз ты здесь, сделай что-нибудь полезное, согрей воды.
Она ввела меня в небольшую комнату с чугунным котлом, открыла кран и, пока наполнялась ванна, стала меня раздевать.
– Для начала мы избавимся от этих обносков, да, Жонас?
Я не знал, что сказать, и лишь следил взглядом за ее пальцами, бегавшими по моему телу, снимавшими феску, гандуру, линялую майку и каучуковые ботинки.
Чувство было такое, будто она срывает с меня листья.
Пришел дядя, в руке у него было железное ведро, над которым поднимался пар. Он скромно остался стоять в коридоре. Жермена помогла мне залезть в ванну, намылила с головы до ног, несколько раз вымыла, натерла пахучим лосьоном, вытерла большим полотенцем и пошла за моей одеждой. Обрядив во все новое, она поставила меня перед большим зеркалом. Я стал совершенно другим человеком. На мне был костюмчик, состоявший из матроски с большим отложным воротником, застегивавшейся спереди на четыре большие медные пуговицы, коротких штанишек с карманами по бокам и берета, точно такого же, какой носил Уари.
Когда я вернулся в гостиную, дядя встал, чтобы меня поприветствовать. Он был так счастлив, что меня это даже беспокоило.
– Ну разве он не чудо, этот наш босоногий принц? – воскликнул дядя.
– Прекрати, а то сглазишь… Кстати, насчет босых ног, ты забыл купить ему обувь.
Дядя хлопнул себя ладонью по лбу:
– И то правда, и где была моя голова?
– В облаках витала, конечно.
Дядя поспешно вышел и через некоторое время вернулся; в руках у него были три пары башмаков разных размеров. Мне подошли самые маленькие туфли – на шнурках, черные и мягкие, немного натиравшие пятки, но восхитительно охватывавшие ноги. Две другие пары дядя возвращать не стал, а оставил на вырост…
Они не отходили ни на минуту и кружили вокруг меня, как две бабочки вокруг лампы, показывая дом, огромные комнаты которого с высокими потолками могли бы вместить всех, кто снимал жилье у маклера Блисса. Тяжелые, спадавшие складками шторы обрамляли окна с безупречно чистыми стеклами и выкрашенными зеленой краской ставнями. Это было красивое, залитое солнцем жилище, в котором поначалу даже можно было заблудиться из-за обилия коридоров, потайных дверей, винтовых лестниц и стенных шкафов, на первых порах казавшихся мне жилыми комнатами. Я думал об отце, о нашей лачуге на отнятой земле, о крысиной дыре в Женан-Жато; пропасть, отделявшая меня от всего этого, казалась столь глубокой, что у меня кружилась голова.
Каждый раз, когда я поднимал на Жермену глаза, она мне улыбалась. Она уже начала меня баловать. Дядя не знал, с какой стороны ко мне подойти, но отказывался оставить меня даже на минуту. Они показывали мне все подряд, смеялись по самым пустячным поводам, а порой брались за руки и просто на меня смотрели. И пока я изумленно открывал для себя достижения цивилизации, в глазах их от умиления стояли слезы. Вечером мы ужинали в гостиной. Здесь я познакомился еще с одной диковинкой: дяде, чтобы зажечь свет, не требовалась керосинка, достаточно было лишь нажать на выключатель, и на потолке вспыхивала гроздь электрических лампочек. За столом я чувствовал себя крайне неловко. Раньше мы всегда ели из одной тарелки, и теперь, когда передо мной поставили отдельную, мне было не по себе. Я почти не притронулся к еде, постоянно чувствуя на себе взгляды, не упускавшие ни одного моего жеста, и ощущая прикосновение рук, то гладивших по голове, то трепавших по щеке.
– Не торопи его, – без конца повторяла Жермена дяде, – ему нужно время, чтобы привыкнуть к новой обстановке.
Дядя в течение нескольких секунд себя сдерживал, затем воодушевлялся вновь и вновь, насколько неумело, настолько и восторженно.
После ужина мы поднялись на второй этаж.
– Это твоя комната, Жонас, – объявила Жермена.
Моя комната… Она располагалась в глубине коридора и была вдвое больше той, где в Женан-Жато мы жили всей семь ей. Посередине, под охраной двух приставленных вплотную низеньких столиков, стояла большая кровать. На стенах висели картины; одни живописали сказочные пейзажи, другие – персонажей с золотистыми нимбами вокруг головы, которые молились, сложив на груди руки. На подставке над камином восседала бронзовая статуэтка мальчика с крыльями, а над ней – распятие. Чуть дальше, в компании с мягким стулом, стоял небольшой письменный стол. В комнате витал какой-то непривычный запах, чуть сладковатый и неуловимый. Через окно можно было видеть деревья на улице и крыши домов напротив.
– Нравится?
Я ничего не ответил. Неприкрытое великолепие этой комнаты меня пугало. Все предметы в ней были выстроены будто в одну шеренгу, царивший вокруг спартанский порядок настолько гармонировал даже в мельчайших деталях, что я боялся сделать неверный шаг и опрокинуть что-нибудь на пол.
Жермена попросила дядю оставить нас одних. Затем подождала, когда он выйдет, раздела меня и уложила в постель, будто я не мог сделать этого без нее. Голова тут же утонула в подушках.
– Приятных сновидений, мой мальчик.
Она накрыла меня одеялом, запечатлела на лбу бесконечно долгий поцелуй, выключила лампу на прикроватном столике, на цыпочках вышла и осторожно закрыла за собой дверь.
Темнота меня не пугала. Я всегда был мальчик одинокий, никогда не обладал слишком богатым воображением и засыпал быстро. Но в этой гнетущей комнате меня охватило непостижимое чувство тревоги. Мне не хватало родителей. Хотя живот сводило совсем не оттого, что их не было рядом. В воздухе витало нечто странное, невидимое и тягостное, природу чего мне никак не удавалось определить. Может, голова кружилась от запаха простыней или от ароматов, пропитавших собой весь этот дом? А может, всему виной было уханье, напоминавшее собой вздохи запыхавшегося человека, порой доносившееся из камина? Я был совершенно уверен, что в комнате есть кто-то еще, что кто-то под покровом темноты тайком за мной наблюдает. Моего лица будто коснулась ледяная рука, волосы на голове встали дыбом, дыхание пресеклось. На улице полная луна заливала серебром окрестности. В решетках ограды завывал ветер, порывы которого клонили деревья. Я зажмурился и с силой вцепился в простыни. Ледяная рука никуда не делась. Присутствие постороннего ощущалось все явственнее. Я чувствовал, что он стоит в изножье кровати, в любую минуту готовый на меня наброситься. Сердце у меня чуть не разрывалось. Я открыл глаза и вдруг увидел статую, медленно вращавшуюся на камине. Она не сводила с меня незрячих глаз, губы ее застыли в печальной улыбке… Я в ужасе спрыгнул с кровати и спрятался за спинкой. Статуя крылатого мальчика вывернула шею, чтобы устремить на меня взгляд, и ее чудовищная тень закрыла собой всю стену. Я нырнул под кровать, завернулся в простыню, капитулировал, сделался совсем маленьким и вновь закрыл глаза, уверенный в том, что, если опять их открою, мне в лицо будет смотреть та же рукокрылая статуя.
Мне было настолько страшно, что даже не знаю, уснул я или потерял сознание.
– Махи!
От этого крика я подпрыгнул и ударился головой о пружины матраса.
– Жонаса в комнате нет! – вопила Жермена.
– Как это нет в комнате? – вспылил дядя.
Я слышал, как они забегали по коридору, стали хлопать дверьми и носиться по лестницам.
– Из дома он не выходил. Входная дверь заперта на ключ, – сказал дядя. – Балконная дверь, ведущая на веранду, тоже закрыта. А в туалете ты смотрела?
– Я только что оттуда, там его нет, – паниковала Жермена.
– А ты уверена, что он не в комнате?..
– Говорю же тебе, его в постели нет…
Они бросились на первый этаж, стали двигать мебель, затем вновь поднялись по лестнице и вернулись в мою комнату.
– Боже мой, Жонас! – закричала Жермена, увидев меня сидящим на краешке кровати. – Где ты был?
Весь правый бок у меня онемел, суставы болели. Дядя наклонился, чтобы рассмотреть небольшую шишку, надувавшуюся у меня на лбу.
– Ты что, упал с кровати?
Я онемевшей рукой показал на статуэтку и сказал:
– Она крутилась всю ночь.
Жермена тут же принялась надо мной кудахтать:
– Жонас, ангелочек мой, что же ты меня не позвал? Ты же весь бледный. Я на тебя в обиде.
Следующим вечером в моей комнате не было ни статуи крылатого мальчика, ни распятия, ни икон. Жермена уселась рядом с моей кроватью, стала рассказывать разные истории, перемежая арабские и французские слова, и гладила меня по волосам до тех пор, пока я не унесся в царство снов.