bannerbannerbanner
Отсутствие Анны

Яна Летт
Отсутствие Анны

– Господи, – сказала она вслух, обращаясь к шелестящему листьями дереву за окном, – честное слово, если она вернется, я не буду ее ругать. Пусть только она вернется, и, честное слово, я никогда больше ни за что не буду ее ругать.

Дерево молчало.

Тогда она настояла – и не так уж хотелось ей работать официанткой, как, возможно, думала мать. В идее работы официанткой ей нравилось все, кроме, собственно, работы. Это Марина поняла уже через несколько дней, но отступать было поздно. Она представляла себе летнюю работу как жизнь хозяйки салона из романа – веселая шутка, нежная улыбка, стремительность и яркость форменного фартука. Новые друзья, с которыми можно вдоволь посмеяться над причудами завсегдатаев в обеденный перерыв… Но главное – деньги, собственные деньги в хрустящем белоснежном конверте. Белый – цвет свободы, потому что именно деньги казались ей свободой, окончательной и бесповоротной. Платья любой длины, разноцветные лосины, туфельки на каблуке, а еще блестящая тушь, и помада, и тени в маленькой позолоченной коробочке.

Время от времени она вспыхивала от стыда наедине с собой, настолько эти низменные обывательские мечты, эта мещанская жажда были далеки от того, чему учили книги и мама. Герои книг оказывались награждены за добродетель – Элизабет Беннет, Наташа Ростова, Марья Миронова… Однако были ведь еще и Скарлетт, и Бекки Шарп – в конце концов, пусть с оговорками, и эти особы получали то, к чему так стремились. С досадой Марина одергивала себя – она старалась смотреть на вещи здраво и понимала, что Скарлетт из нее не выйдет… Но все же… Даже у Наташи и Элизабет Беннет были роскошные платья, кокетливые прически, сверкающие украшения. Их мамы (хотя Марине никогда не нравилась ни черствая графиня Ростова, ни глупая миссис Беннет) понимали, как важно для юной девушки строить свою жизнь, нравиться молодым людям. Да, и нравиться молодым людям тоже! В такие минуты Марина боязливо озиралась, как будто мать могла подслушать эти кощунственные мысли сквозь стены.

Строго говоря, Марья Михайловна никогда не говорила Марине, что она имеет что-либо против общения с противоположным полом, но этого и не требовалось. Презрительный взгляд, резкое слово, тихий телефонный шепот – Марина видела и слышала достаточно осуждения чужих грехов, чтобы прекрасно понимать, чем именно рискуют обернуться ее собственные. Будь мамина воля, должно быть, Марина полностью повторила бы ее собственный путь: религиозные собрания, недолгое и унылое замужество, безопасная школьная скука. Порой (хотя Марина никому бы в этом не призналась) ей казалось, что даже вдовство вполне устраивало мать. Мужчина в доме, пусть даже спокойный, покорный (таким она смутно помнила отца), был слишком непредсказуемой переменной в их домашнем укладе.

В Максиме ничего спокойного не было, а покорного – и подавно.

Марина вдруг обнаружила, что засыпает, хотя не думала, что в эту ночь такое возможно. Усилием воли села прямо, помассировала веки – глаза жгло усталостью. За окном начал накрапывать дождь, стекло покрыла сеть капель, похожих на крохотные спинки влажных юрких созданий. Создания быстро сбегали вниз.

Что, если и Аня тоже видит дождь? Что, если ей приходится встречать эту ночь на улице, под открытым небом? Эта мысль пришла непрошеной, и Марина стиснула зубы, чтобы прогнать ее прочь. Все это время она старательно думала о прошлом и отгоняла мысли о настоящем – тем более о будущем.

– Так держать, – прошептала она, и звук собственного голоса ободрил ее, – так держать.

Думать о настоящем не следовало. Не следовало думать о том, что капли этого же дождя могут падать Ане на лицо. Может быть, она и не во всем понимала дочь, но знала точно, что Аня – не дура. Если сбежала из дома – что ж, она точно нашла, где укрыться. Если нет…

Марина резко подвинула к себе стакан, хотя понимала, что стоит притормозить. Ей нужно сохранить ясность мысли. И не спать – Анатолий Иванович сказал, что позвонить могут в любой момент. Значит, никогда не спать. Утром обзвонить больницы. Или звонить прямо сейчас, ведь в больницах всегда должен быть дежурный? Не спать…

Под веками наготове была темнота, и в этой темноте таился лес. Деревья в нем росли не так, как положено, – ветви завивались спиралями, и в центре каждой мерцал хищным глазом светлячок, распространяющий зеленоватое неяркое сияние. Она стояла в центре леса, и деревья плотно сжимали со всех сторон – это был не лес с картинки, полный троп и опушек; это был хищный, первобытный лес. Вдали, за деревьями, мелькнула легкая стремительная тень с раскидистыми рогами, и нечеловеческим усилием воли она выбралась из сна.

Работа официантки не оправдала Марининых ожиданий. Первый день прошел как в тумане – она не знала, куда идти, как стоять, как держаться, и днем начальница смены прикрикнула на нее. Расплакалась только потом, уже дома, злыми бессильными слезами… Разумеется, пока мамы не было дома.

Позже все наладилось. Она быстро разобралась в своих обязанностях, но работа не стала ей больше нравиться. Посетители обращали на нее куда меньше внимания, чем она ожидала. После долгих смен на ногах болела спина. Обещанные бесплатные обеды были совсем не такими вкусными, какой казалась еда для посетителей. На смену радостному возбуждению от погружения во взрослую жизнь быстро пришла скука.

Переломным моментом стало знакомство с Лизой, для которой летняя работа администратором не была способом заиметь собственные деньги или короткие платьица – всего этого у нее и так было в избытке.

Лиза второй год с веселым легкомыслием балансировала на грани отчисления в престижном вузе, куда ей помогли поступить родители. Работа в кафе, принадлежавшем кому-то из друзей ее отца, была для Лизы таким же развлечением, как и все остальное. Марина, причудливо одетая, стеснительная и глядевшая на нее с восторженной завистью, тоже стала развлечением. Нехорошо было так думать, но чем еще спустя время можно было объяснить эту их странную дружбу?

Она увидела Лизу, курившую у входа в кафе, и на миг застыла, пораженная ее красотой. Лиза поймала ее взгляд и улыбнулась, призывно помахала рукой:

– Привет. Закурить хочешь?

Как поняла потом Марина, она бы подозвала так кого угодно, начиная от случайного прохожего и заканчивая пожилым поваром. Лиза всегда была открыта миру, и мир отвечал взаимностью. Но тогда Марина ощутила себя избранной этой рыжеволосой богиней. В своем белом модном костюме и туфлях на высоком каблуке Лиза казалась ей воплощением взрослой, недоступной, богатой жизни. Приблизившись, Марина благодарно взяла сигарету, неумело прикурила, поднесла к губам. Тогда она не курила, но не хотела упускать возможность завязать разговор.

– Тоже здесь работаешь?

– Угу. Но думаю скоро сваливать. Вера Пална противная, а главный администратор – вообще мерзость.

– Он мне всегда Урию Гипа напоминал, – решилась сказать Марина и тут же мысленно разругала себя последними словами, но случилось чудо: Лиза звонко расхохоталась.

– Да. Точно! Так вот кого он мне все время напоминал со своими потными ручонками? Старик Диккенс всегда в кассу! – Теперь Лиза улыбалась ей иначе, как будто они обе были причастны великой тайне, и Марина робко улыбнулась в ответ. Лиза любила читать с раннего детства, но среди отпрысков богатых родителей разговоры о книжках были не в чести. К концу разговора о литературе Лиза, которая вообще легко и быстро сходилась с людьми, уже позвала Марину в гости. Так вот и началась их дружба.

Марина краснела до корней волос, когда Лиза делилась с ней надоевшими дорогими платьями или старой косметикой, но и гордо отвергать эти дары ей не хватало духа. Лизу, всегда стильно одетую, с парикмахерской завивкой ярко-рыжих волос, захватила идея «сделать из дурнушки красавицу». Ей нравилось чувствовать себя благодетельницей. До сих пор она никогда не играла в такую игру, а наблюдать за преображением Марины было куда интереснее, чем вращаться на надоевших орбитах компаний ее круга. Порой Марина разрывалась между благодарностью и гневом. Она была куда красивее этой громогласной, уверенной в себе, хитроглазой девицы, однако именно к этой девице устремлялись все взгляды. До поры до времени Марина оставалась в тени.

Лизиного отца потом убили, и кануло в никуда все: кассеты, кожаный диван, шубки и кожаные сапоги на тонком каблуке. Но тогда до этого было далеко.

Марина зашла на Лизину страницу. Теперь в Лизе не было ничего шикарного или стильного – и на фотографии ярко накрашенной женщины, не выглядящей на свой настоящий возраст, неловко было смотреть. «Тетя Лиза». Она могла материться при детях, когда они с Аней приезжали к ней в гости, и рассказывать девочкам непристойные байки, а подросткам нравится такой доверительный тон. Могла ли Аня обратиться за помощью к ней, если что-то в ее жизни пошло не так?

Нет. Вряд ли.

Когда-то именно благодаря Лизе Марина наконец оказалась посвящена в таинство коттеджей с кожаными диванами, больших экранов телевизоров, брендовой одежды. Все деньги, которые она зарабатывала, тут же тратились на то, чтобы соответствовать новой компании. Мама, разумеется, была против, но колесо, которое начало набирать скорость, было не остановить. Оно стремительно катилось, обманчиво-весело подпрыгивая на резких поворотах, – вниз.

Марина засыпала. Дождь за окном тоже засыпал – капал все тише, звучал все нежнее. Ей снились колесо, летящее вниз по отвесному склону дикой горы, хохочущая Лиза, Максим в ту самую первую встречу, снова и снова (неотвратимо) ловящий ее взгляд, и Аня – которая возвращалась домой.

Дневник Анны

«7 сентября

Ужасно мечтать быть гением, но гением не быть.

Я вспоминаю Гогена. Многие считают его чудовищем. Он был абсолютно безжалостен к людям вокруг себя, к судьбам других людей, даже близких… Не думаю, что он на самом деле хотя бы миг считал их по-настоящему близкими себе – даже своих детей, даже женщину, которая родила их.

 

Страшны люди, которые затыкают свои пустоты детьми. Да, все новое рождается из пустоты, но какое заблуждение – думать, что это новое сможет пустоту заполнить.

Но если бы она была Гогеном, я бы могла ее простить.

Гоген. Мчится, глядя на синеву волн, на лодке, поднимается на гребне волны, и в момент, когда она поднимает его лодку, похожую на скорлупку кокоса, высоко-высоко, так что, кажется, миг – и мир расколется надвое, он запрокидывает голову и смеется, смеется, смеется. Он полон жизни. Он возвращается на берег, загорелый, босой, и идет писать картину, на которой будет изображено что-то, передающее сущность волны больше, чем сама волна.

Интересно, могу ли я стать Гогеном?

Ну почему я не могу стать Гогеном? Только потому, что я – это я, именно такого возраста, именно такого пола, родилась именно в то время, в которое родилась? Миллиардам девушек до меня везло гораздо меньше. Даже сейчас, одновременно с тем, как есть я, есть еще и девушка младше меня, которую насильно выдают замуж, продают и покупают, запирают в доме без надежды когда бы то ни было получить образование – или даже просто научиться читать. Она никогда не узнает, кто такие Гоген или Гоголь, Мунк или Маркес, Диккенс или Эдгар По, и она никогда не будет мучиться так, как я. Ее муки – совсем другие.

Так почему мне хватает наглости жаловаться на жизнь и пенять на неудачное время и место? Если бы я была храбрее, я бы тоже могла сейчас лететь на гребне волны, запрокидывать голову, а потом рисовать на стене бамбуковой хижины, и быть смелой, свободной.

При жизни Гоген не продал ни одной картины. Он не боялся не быть гением – просто рисовал и смеялся в лицо тем, кто пытался его остановить.

Что есть в моей жизни такого, ради чего я готова на любое безумство, лишь бы это защитить? Я начинаю фальшивить, сдуваться, скучнеть, когда приходится ставить себя лицом к лицу с этой мыслью. Нам с мыслью неловко. Она шаркает ногой, а я пытаюсь спрятать от нее взгляд, и, когда нам позволено отойти друг от друга, мы обе чувствуем облегчение.

Каждый человек время от времени чувствует эту пугающую ненаполненность, пустоту, побуждающую задаться вопросом: „Как понять, что я существую?“ Как понять, что я счастлив? Моя жизнь так коротка, и вариантов, как прожить ее, кажется, что много, а на самом деле – довольно ограниченное количество. Как понять, что именно тот вариант – правильный? Когда думаешь о бесконечном веере разлетающихся во все стороны возможностей, чувствуешь, что, что бы ты ни делал, все не имеет смысла. Твои привязанности, твои тексты, возможности внутри тебя, твое одиночество, твой гнев, твоя боль. Все кажется таким бессмысленным, и от одной только мысли: „Что, если все, что я делал, – ошибка?“ – разум цепенеет. Человек затыкает пустоту, чем попало, как затыкают течь в тонущей лодке всем, что подвернулось под руку, – чьей-то рубашкой, мешком рубинов из пиратского сундука, попугаем с плеча капитана. Плевать! Главное – хотя бы на мгновение если не остановить, так хоть задержать течь во временной стене.

Люди затыкают свои драгоценные пустоты таким, что страшно становится. Мать затыкает их мужиками, тряпками и подружками, и, видит бог, лучше бы она оставила их пустыми.

Люди вообще болезненно стремятся заткнуть их хоть чем-нибудь, хотя, если бы у них была возможность остановиться и подумать немного, они бы наверняка поняли то, что я поняла сегодня. Только из пустоты может родиться что-то новое, что-то действительно ценное. Разве по-настоящему великие люди замыкались в своем дерьме, боясь ступить шаг за пределы хлева? Разве они боялись снова и снова бросать начатое, менять места и людей, пробовать то, что до них никто не пробовал?

Вечером

Пожалуйста, остановись всего на мгновение! Не вращайся. Замедлись. Дай мне время перевести дух, побыть одной. Я так устала быть все время с кем-то, все время думать о том, кто и что подумает, кому и как будет некомфортно от того, что я сделаю в следующий миг. У меня нет возможности отказаться от этого. Я – пленник своей любви. Я космонавт в ее невесомости – у меня нет собственной воли, своего направления, и если я приоткрою окошко, чтобы вдохнуть свежую вечернюю прохладу, мое лицо покроется трещинами ледяных морщин.

Я бегу в колесе своей любви, в колесе своего порядка, в колесе собственных правил. Я устала бежать, так научи меня – как.

Научи – как.

8 сентября

Сегодня писали контрольную по биологии. Чтобы проверить, что помним с прошлого года, – отменная идея. Когда Селедка на секунду вышла, Света повернулась ко мне и попросила дать списать. Я дала, а потом остаток контрольной думала почему.

Может быть, Света и ее компашка думают, что я соглашаюсь помочь, потому что боюсь их? Чушь. Правда состоит в том, что, если бы это имело для меня хоть каплю, хоть кроху значения, я бы скорее умерла, чем дала бы им что-нибудь.

Может быть, кто-то бы подумал, что я делаю это по доброте душевной. Из-за своего мягкого характера. Но я знаю, что это не так. Знаю, что могу быть жесткой. Наверное, даже жестокой. И уж точно я не испытываю никаких добрых чувств ни к Свете, ни к ее прихвостням. Смешное слово „прихвостни“. Даже не хвост, а те, кто рядом с ним. Очень унизительное слово.

Итак, правда состоит в том, что в этом году все ощущается настолько безразлично, что мне и вправду дела нет ни до того, что я дала списать первую часть контрольной, ни до того, что не успела дописать вторую из-за того, что думала о том, почему дала списать первую. Абсурдно. И должно быть немного грустно. Наверное.

20 сентября

Электронный журнал – великое изобретение человечества. Видимо, на случай, если подросткам кажется, что в их жизнь маловато лезут. Ну, на случай, если забыл, что ты вроде как человек, но не принадлежишь себе или принадлежишь, но не вполне.

Мама закатила скандал из-за тройки по биологии. Смешно, потому что мы обе знаем, что я хорошо разбираюсь в биологии и люблю ее. Запомнила кусок нашего разговора.

– Я не понимаю, Аня. В самом начале года! Ты же любишь биологию.

– Люблю, да.

– Почему ты не подготовилась?

– Я была готова.

– Тогда почему ты получила тройку?! Ты что, издеваешься?

Молчу.

– Ну, я понимаю, ты бы получила тройку по алгебре, геометрии, английскому, в конце концов. Но биология… Это уж совсем.

– А то тогда ты бы меньше злилось?

– Аня, не начинай. Ну, уж, наверное, меньше злилась бы, потому что это хотя бы было не так глупо.

– То есть тебя злит, что я получила тройку по предмету, который люблю? Но почему? Если ты знаешь, что я люблю биологию и знаю ее, почему тебя вообще волнует моя оценка? Ты говоришь, что тебя бы меньше расстроила тройка по математике… И это, кстати, спорный вопрос, уверена, сейчас ты бы выносила мне мозги точно так же… Так вот, почему? Если ты признаешь, что я не бог весть как понимаю математику, почему именно это не расстраивает тебя больше тройки по биологии, которую я, как мы обе знаем, понимаю и люблю? Серьезно, неужели тебе самой не странно, что мои реальные достижения значат для тебя гораздо меньше, чем закорючка на бумаге? Почему моя оценка для тебя оказывается важнее, чем то, что я знаю и люблю?

Ну, окей, окей, конечно, я не сказала ей всего этого. Она бы никогда в жизни не дала мне говорить непрерывно так долго – перебила бы уже раз пять. Ну, по крайней мере, я написала то, что пыталась ей сказать или хотела ей сказать, и на что ей, разумеется, плевать. Как всегда.

Кончилось все как обычно – обвинением в неуважении. Смешно, как к этому все приходит каждый раз, когда ей нечего возразить. Интересно, продолжила бы она, если бы знала, как нелепо это выглядит со стороны, как я это ненавижу? Не знаю.

Сегодня, я видела, ей очень хотелось мне врезать. Она не делала этого уже очень давно, да и когда я была младше, могла разве что шлепнуть – не больно, но унизительно. Теперь, кажется, она бы с удовольствием приложила меня посильнее. Я чувствовала ее зуд, как свой собственный… Но она удержалась. Она так сильно держится за картинку „Идеальные мать и дочь“. Грустно и смешно. Ей так хочется иметь идеальную дочку, что она предпочтет всю жизнь закрывать глаза на реальную меня, чтобы не испортить картинку… А ведь единственный способ сделать ее реальностью, который у нас был, – хотя бы попытаться друг друга понять.

Интересно, как скоро окажется, что, в какие близкие отношения ни ввяжешься, все они при ближнем рассмотрении окажутся похожи на мою жизнь с мамочкой? Люди любят представления друг о друге, и упаси бог хоть полусловом, хоть намеком показать другому, что ты – совсем не сумма его о тебе впечатлений… Тебя сожрут живьем.

И вот так мы бегаем, бегаем, как олени по спирали, по этим чужим представлениям, бегаем всю жизнь, и с ума сходим от одной только мысли, что кто-то нас разоблачит. Никто и никогда не любит тебя за то, какой ты на самом деле, потому что никто и никогда этого по-настоящему не знает.

Добро пожаловать».

Глава III

«Время закручивается в спираль, и я плыву в ней по кругу, приближаясь к точке в самом ее центре, в самом ее сердце. В ней больше нет движения.

Я закрываю глаза, выключается свет. Я парю в темноте. Если бы чей-то голос позвал меня наружу, к выходу, смогла бы я присоединиться? Пустые мысли. Полые мысли, которые стучат друг об друга, как хрусталики на люстре.

Голос с изнанки сна зовет громче любого из них».

(Надпись на стикере с пробковой доски в комнате Анны)

Казалось, кто-то с усилием ударил Марину по голове чем-то тяжелым и тупым. В мозгу тонко звенело, как будто в черепной коробке оказалась заперта маленькая разгневанная оса.

Марина с трудом открыла глаза. Кухня пропахла сигаретами и немытым телом, тяжелым, застоявшимся запахом горя. Это напомнило ей первые ночи с Максимом. Теперь трудно было поверить, что когда-то этот запах ассоциировался с животной, чистой, ярко-алой радостью. Марина с трудом выпрямилась, помассировала виски. Звон не уходил, и она хотела крикнуть Ане, чтобы она сняла уже наконец чертову трубку… А потом события вчерашнего дня ведром ледяной воды окатили ее и привели в чувство.

Рывком она поднялась со стула (кухня пошатнулась, но устояла), вышла в коридор, нашла трубку под ворохом шарфов.

– Алло, Марина? Это Анатолий Иванович беспокоит.

Трубка жалобно хрустнула, и Марина испуганно ослабила хватку.

– Да. Да, это я.

В трубке негромко кашлянули.

– Марина, мне надо, чтобы вы сейчас поехали со мной. Вы можете поехать прямо сейчас?

– Да, конечно. – Она слышала свой торопливый, испуганный голос и не узнавала его. – Мне только надо, надо позвонить на работу, сказать, что я не приду сегодня, и тогда…

– Сегодня суббота, – деликатно напомнила трубка, – вы работаете по субботам?

– Нет, нет, не работаю… То есть… Куда нужно ехать? – К миру медленно возвращались краски – вливались в реальность пульсирующими судорожными рывками.

– Просто соберитесь, хорошо? Я буду проезжать мимо вашего дома через полчаса, можем поехать вместе.

– Да, хорошо… Хорошо.

– Давайте. Скоро буду.

Трубка замолчала, и она вдруг поняла, что не знает, куда именно они поедут. Задвигая дверцу душевой кабинки, она снова и снова прокручивала в голове мельчайшие нюансы интонации Анатолия Ивановича, чтобы понять, о чем он умолчал. Интонация ускользала.

Прохладный душ не принес облегчения, и, ожидая следователя наскоро одетой, с влажными волосами, она сварила кофе. Сдерживая тошноту, выбросила пепельницу вместе с содержимым и открыла форточку настежь. Запах горя никуда не делся, но в квартире стало холодно. От сквозняка хлопнуло окно в Аниной комнате, и она машинально зашла туда, чтобы его закрыть.

В комнате был бардак – больший, чем обычно. Чужие люди, бывшие здесь вчера, все перевернули вверх дном. Ночник в виде фиолетового гриба был опрокинут и фосфоресцировал у ножки кровати. Темно-зеленые стены, темные шторы, которые сейчас приподнимал ветер, мягкий ковер, в темные петли которого всегда набивались бусинки, перья, обрывки бумаги и прочая дрянь. Пробковая доска в записках и рисунках. Мягкий игрушечный олень, с которым в детстве Аня была неразлучна, небрежно свисал с ручки кресла. Банка с бусинами, которые Аня использовала для своего странного рукоделия, была опрокинута, и Марина вздрогнула, когда бисер впился в ступню. Здесь ей были не рады.

Медленно она прикрыла окно, сгребла бисер обратно в банку, скомкала оставленные на столе золотистые фантики со следами шоколада, который еще недавно втихаря ела здесь обитательница комнаты – ее дочь.

Марина подошла к пробковой доске, разгладила агрессивно топорщащиеся во все стороны стикеры. Кое-где с выкрашенных серебристой краской гвоздиков свисали гроздья перьев, бусин, колокольчиков. Она столько раз бывала в Аниной комнате, но никогда не обращала внимания на то, что кажущийся хаос бумажек на пробковой доске был обманом. Записки, рисуночки и фотографии шли в понятном только владелице, но строгом порядке и образовывали спираль. В самом центре этой спирали Марина с трудом разобрала слова, написанные Аниным угловатым, неряшливым почерком: «Все, что зрится, мнится мне, все есть только сон во сне».

 

Она не знала, что Аня продолжала писать стихи. Рядом с этими словами топорщилась мятая салатовая бумажка – список книг.

5. «Алиса в Зазеркалье»

6. «Дом, в котором…», М. Петросян

7. «Питер Пэн и Венди», Барри

8. «Последняя битва»

9. «Волхв», Фаулз

10. «Поворот винта», Генри Джеймс

11. «Сто лет одиночества», Маркес.

Первые четыре пункта отсутствовали, и она зачем-то все искала, искала и искала первую часть списка на доске, пока в дверь наконец не позвонили.

Марина торопливо пошла в коридор, плотно закрыв за собой дверь. С кухни доносился запах свежезаваренного кофе, но она чувствовала, что этому запаху никого не обмануть. От нее самой пахло бедой – душ не смыл ни аромата коньяка, ни сигаретного духа, хотя она чистила зубы так яро, что из десен пошла кровь. Если бы у нее было время подготовиться, она бы нанесла на лицо увлажняющую маску – густую и липкую баснословно дорогую слизь из Кореи, которая мигом возвращала лицу свежесть. Времени не было – и явно не о том, как она выглядит, ей следовало бы сейчас думать. Идеальная Мамочка уже бежала бы навстречу следователю по въездной дорожке от дома в шлепанцах на босу ногу и с вороньим гнездом на голове. «О боже, есть какие-то новости? Офицер, скажите мне, как есть. Я ее мать, черт возьми!» От Идеальной Мамочки в Марининой голове явно веяло соленым попкорном из опустевшего кинозала.

Она брызнула из флакона духов с полки в коридоре на волосы и запястья, прежде чем открыть дверь.

Анатолий Иванович едва заметно потянул носом, но ничего не сказал, протянул руку:

– Едем. Марина, вы обзванивали вчера больницы?

– Я… Не совсем, то есть… – Она вдруг представила, как прямо в подъезде следователь, в чертах которого в воображении тут же проступило что-то достоевское, хватает ее за локоть, разрастается до потолка, нависает над ней и гневно рычит. Выводит на чистую воду.

Ничего такого не случилось.

– Нестрашно, – успокаивающе сказал Анатолий Иванович, но ей померещилась смутная тень в его глазах. Пока маленький зародыш недоверия – еще не рожденный, но скоро он будет готов появиться на свет… Если она не возьмет себя в руки. Не начнет делать все, чтобы помочь.

Гравий на подъездной дорожке хрустел под ногами. Анатолий Иванович с неожиданной галантностью распахнул перед ней дверцу машины:

– Садитесь, Марина.

Она лишь на мгновение задержалась перед тем, как сесть в машину. Порыв холодного ветра сорвал с дерева под ее окном ворох разноцветных листьев. Листья медленно закружились в прозрачном воздухе.

– Анатолий Иванович… Куда мы едем?

И он ей сказал.

Дом, у которого Анатолий Иванович остановил машину, был высоким и светлым. На стеклах играли солнечные блики, и никогда в жизни она не догадалась бы, что это за место, если бы не была предупреждена заранее.

– Не волнуйтесь, Марина, – сказал следователь, опасливо косясь на нее, – никаких очередей, ничего такого. Ждать не придется, нас сразу отведут куда надо. Вы только посмотрите и скажете – она или не она.

– Но я же сказала, – тихо отозвалась Марина, про себя отстраненно поразившись тому, что все еще может говорить, – про родинку и шрам на колене. Я же сказала.

– Да, конечно. – Анатолий Иванович не смотрел ей в лицо. – Но, вы сами понимаете, нужно знать наверняка. Просто чтобы убедиться. Таков порядок. Нам прямо сюда.

И она пошла за ним, стараясь представить, как покидает собственное тело, парит над ним где-то в стороне, как Марина всегда делала, когда нужно было перетерпеть сильную боль. Теперь это не помогало. На входе в здание кто-то поприветствовал их, кто-то тронул ее за плечо, пока следователь что-то торопливо объяснял вполголоса. Она не слышала – стояла, глубоко дыша ртом. По коридору, лишая мыслей, плыл запах, который Марина сразу узнала, хотя до сих пор никогда не чувствовала. Она шире открыла рот, как рыба, хватая ртом воздух, а потом инстинктивно зажала губы и нос руками… Она представила, как в рот попадают мельчайшие частички, создающие этот запах, и ее чуть не вырвало.

На плечо мягко легла рука:

– Марина, нам сюда.

Она шла покорно, слегка прищурившись, будто шоры надела. Поле зрения сузилось до прямой стрелы маршрута – только вперед. Это было как в раннем детстве, когда мама, завернув в лохматое полотенце, несла ее, босую, через темный коридор в кровать после ванной. Тогда она так же щурилась и не видела ничего, кроме узкой полоски света за дверью. Тьма, за которой таились чудовища со ртами, полными клыков, была слишком страшной – ее лучше было оставить за пределами действительности. Сейчас Марина делала то же самое – она видела и не видела длинные коридоры и ряды одинаковых дверей, плачущих людей и людей с выражением деловитого равнодушия на лице. Центром мира была прямая спина Анатолия Ивановича. Спина маячила впереди, вела за собой, и ни к чему было все усложнять – следовало сделать дело и забыть про сегодняшний день. Вычеркнуть, стереть его из памяти.

То, что придется увидеть, находилось в металлическом выдвижном ящике, и не к месту ей в голову пришел сервант со столовыми приборами, несуществующими (пока они не понадобятся) в кромешной темноте. Женщина с выражением крайней усталости на лице кивнула не то чтобы сочувственно – скорее понимающе:

– Посмотрите внимательно.

Марина ожидала, что ее предупредят, прежде чем убрать простыню, белеющую в полумраке, но женщина сдернула ее просто и быстро, отточенным движением человека, привыкшего к рутине.

Марина не видела труп со дня, когда умерла ее мать, – но тогда все случилось быстро. Тело еще хранило следы жизни, когда она, задыхаясь, как от удара в живот, вызывала скорую. Тогда казалось, что живая душа только затаилась где-то в уголке и, хихикая, ждет своего часа, чтобы вернуться, выглянуть резко из-за угла: «Я – здесь! Это я!»

Это тело было другим. Оно напоминало давно покинутый дом – без надежды на привидений. Кожа, побледневшая до оттенка мрамора или алебастра, казалась твердой и плотной. Нагота неприятно поражала – в этой обезличивающей обнаженности было больше смерти, чем во всем здании, выстроенном вокруг нее. Марина вдруг ощутила, до чего холодно в комнате. А эта белая кожа уже никогда не покроется мурашками, не привстанут от шока тонкие волоски на руках. Темные волосы с неожиданной, не казенной заботой были уложены вдоль шеи. Тяжелые кудри казались влажными. На одной из прядей Марина увидела колтун, и ей нестерпимо захотелось распутать его, разгладить прядь. Смотреть на этот колтун было невыносимо – более невыносимо, чем на холодность кожи, на тускло мерцающую полоску приоткрытого глаза. Марина отвернулась.

– Она? – спросила женщина.

– Нет. Не она. – Слова пульсировали в горле, как нарыв, и Марина заплакала бы, если бы могла. Анатолий Иванович шумно выдохнул у нее за спиной, как большой теплый зверь в хлеву.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru