Путь ведьмы
Меня зовут Эделина и я – ведьма. Не та, что на гравюре бесталанного художника, в остроконечной шляпе и бородавкой на носу, и не та, что в деревне порчу на скот да соседок надоедливых наводит. Эти и не ведьмы вовсе, так, случайные вкусительницы нашего ведовского могущества. Я же одна из истинных ведьм, колдовской сосуд, полный мудрости, бездна страдания, сердце благочестия и веры. Меня нельзя убить – я уйду из этого мира лишь по своей воле. Меня нельзя покорить – я неподвластна даже времени. Меня нельзя любить – душа моя холодна и бесстрастна, я не добро, но и не зло, я сумерки, рождающие ночь, я предрассветная дымка, зачинающая день. Я – истинная ведьма…
Когда-то очень давно я была человеком, малым человеческим дитём, неразумным, несведущим и оттого, наверное, очень счастливым. Отца своего я не знала. Когда матушка произвела меня на свет, его вместе с другими сельчанами угнали на одну из тех бесконечных господских междоусобиц, что не приносят ни золота, ни земель, ни гордости, а лишь истощают и без того обескровленные поборами княжеские угодья. Матушка говорила, что нравом я очень похожа на павшего в жестоких битвах горемычного моего родителя, бесконечно ласкала и обнимала меня, стойко неся горестный вдовий крест и находя утешение в долгожданном своём материнстве. Мои детские воспоминания пронизаны трепетным солнечным светом, тихими матушкиными колыбельными, тёплым запахом парного молока и смехом, хрустальным, ясным, словно весенняя капель. А потом грянул страшный кровавый день, разбивший мою безоблачную жизнь, моё детское счастье, моё сердце на уродливые острые куски.
Словно тяжёлые речные валуны, перекатываю в голове те восхитительно прекрасные и чудовищно жестокие мгновения, навечно оставившие в моей душе глубокие, рваные раны… Вспоминаю нежное, красивое лицо матери, её светлые волосы нимбом светятся в предзакатных солнечных лучах. Она плетёт для меня венок из луговых цветов: «Смотри, Эделина, васильки синие, как небо!» – и голос её звенит хрустальным колокольчиком, а я, беззаботная, прячусь в высокой траве, потом внезапно выпрыгиваю, пугаю матушку, она хохочет, хватает меня в охапку и падает в душистое разнотравье, и я падаю вместе с нею. А над полем уже летят горящие стрелы, оголтело кружатся стервятники и горячие кони вражеских латников топчут цветущие заливные луга, где мы – счастливые, в одном мгновении до смерти…
Потом воспоминания сливаются в сплошное кровавое месиво, и словно в грязной вонючей луже видится мне ухмыльчатая рожа безжалостного маминого палача, мелькает зарево страшного пожара, спалившего дотла мою родную деревеньку, эхом доносятся крики и стоны умирающих односельчан и – огонь, едва видимый, зеленоватый, потёкший из кончиков моих трясущихся от ужаса пальцев.
В живых не осталось никого, одиноким столпом стояла я посреди безмолвного пожарища, в мешанине из пепла и крови, боясь взглянуть на обугленные тела захватчиков, боясь пошевелить руками, в которых таилась неведомая мне, невероятная, могущественная сила.
Там меня и нашла Миррея.
Она помогла похоронить родимую мою матушку на том самом месте, где мы с ней, беззаботные и счастливые, падали в небо среди полевых цветов на самом краю от страшной погибели, и терпеливо ждала, пока я выплачу над маленькой неприметной могилкой всю свою растерзанную душу. Рыдая над устеленной цветами свежей насыпью, я поклялась со всем пылом израненного детского сердца отомстить за её гибель роду человеческому, за окровавленные её пшеничные волосы, за грубо распяленное под пьяным латником белое её тело, за то, что не сумела, не спасла, маленькая перепуганная ведьмочка, принявшая благословение силы в миг её смерти, отомстить, а потом вернуться и умереть здесь, среди васильков и клевера, в такой же погожий летний денёчек.
Миррея положила на одинокий земляной холмик маленький букет из цветов и сорочьих перьев и сказала:
– Отныне она будет жить в твоём сердце, Эделина. Не оскверняй его дурным, не пятнай злобой светлую память о ней, – и отошла, дав мне время упиться лютым, беспредельным горем.
А когда я, обессилевшая от скорби, поднялась с остывшего матушкиного захоронения, влажного от росы и горьких слёз, Миррея укутала меня в свой зелёный бархатный плащ и увела прочь с пепелища, не замечая, а может, не желая замечать, что душа моя отныне и навек отравлена смрадом зверски умерщвлённой человеческой плоти.
Миррея была истинной ведьмой-отшельницей. Она так давно покинула мир людей и спряталась от их глупости и жестокости в непроходимой чаще, что и сама не помнила, когда это произошло.
Много лет Миррея жила совсем одна в глубине древнего могучего леса, просторную светлую хижину её скрывали от чужого глаза цепкие опасные топи и незримые защитные заклинания. Здесь она собирала ароматные ягоды и целебные травы, варила из них молодильные бальзамы и заживляющие мази, а потом продавала многочисленные бутылёчки и флакончики на деревенских ярмарках.
Её чистое и светлое сердце было лишено злобы и зависти. Несмотря на многочисленные человеческие грехи и пороки, она любила людей, оберегала их скот и посевы, тайком лечила и наставляла на путь истинный. Осторожная и разумная, Миррея искусно скрывала свою ведовскую сущность и ни разу не испытала мук сожжения и возрождения, а потому созрела и состарилась, как обычная, не отмеченная ведьмовством женщина.
Когда не подпитываемые страданиями колдовские силы стали утекать из её натруженных рук, Миррея задумалась о преемнице – славной маленькой ведьмочке с такими же добросердечными и честными помыслами, как у неё самой. Казалось, многолетним поискам не суждено было увенчаться успехом, но одним чудесным летним вечером колдунья ощутила наконец зов истинной силы и был он такой невиданной мощи, что Миррея немедля бросилась на зачарованный призыв.
Не успев осиротеть, я тут же обрела новый дом и горячо любящую душу – весь свой нерастраченный материнский пыл Миррея обратила на меня, долгожданную юную чародейку с разбитым вдребезги сердцем.
Она привела меня в свой дом – крохотный райский уголок среди болот и вековых деревьев, светлый, уютный, бесконечно прекрасный. Эта обетованная земля была надёжным убежищем для старой одинокой ведуньи, но мне, юной ведьме, едва начавшей постигать колдовское могущество, было здесь тесно, скучно, а порою и вовсе тоскливо. Зачарованные цветы и ручные белочки, звонкий ручеёк с чистейшей водицей и пучки ароматных трав, аккуратно развешенные вдоль стен лесного жилища – всё это казалось слишком сказочным, приторным, словно я до тошноты объелась матушкиными медовыми пряниками. Душа рвалась на свободу, жаждала бескрайнего разнотравья, пыльных дорог, вьющихся лентами к далёкому горизонту, но та заветная свобода не сулила мне ни покоя, ни радости: теперь, когда я обратилась в истинную ведьму, людской мир стал для меня опасным. И, пока я не овладела в полной мере своими сокрушительными чарами, возвращаться в родные края было опрометчиво.
Миррея терпеливо и в то же время требовательно вразумляла мою глупую головушку, и я послушно училась, отчасти чтобы угодить заботливой и мудрой наставнице, отчасти чтобы скорее приручить силу и покинуть топи в поисках возмездия. День за днём, месяц за месяцем, год за годом варила я вонючие густые зелья, дарующие беспамятство и долголетие, плела витиеватые заклинания, могущие изничтожить всё живое вокруг на день конного пути, читала древние свитки, запоминая целебные свойства трав и ягод, всё чаще вызывая на морщинистом лице Мирреи горделивую и торжественную улыбку.
Но как ни старалась Миррея исцелить мою истерзанную душу, до конца ей это так и не удалось. То и дело мучали меня ночные кошмарные видения: белое как снег лицо матери, искажённое страхом, унижением, болью, её хриплый шёпот – беги, доченька, беги, родная! – плотоядная ухмылка здоровенного наёмника, дёргающегося на беззащитном женском теле, и кривой нож, вспоровший матушкину грудь до самого живота в момент звериного его упоения.
И никакие увещевания, зелья и ласки не могли вытеснить из моей памяти страшное это воспоминание, словно выжженное внутри лютым пламенем. Я не желала забывать о своей потере, баюкала сердечную боль как младенца и, словно драгоценные жемчужинки, омывала солёными слезами каждое светлое мгновение своего внезапно потерянного детства.
Сердце моё горело одним лишь желанием: отомстить, отомстить извергам! Только все они были давно мертвы, сожжены моим же собственным колдовством, а кого ещё наказать, кого подвергнуть немыслимым пыткам и страданиям, я не знала. И ненависть, холодная, кипящая внутри раскалённым докрасна железом, впустую иссушала мои силы, приводя Миррею в отчаяние.
Подспудно, почти незримо, но с каждым днём всё ощутимее зрело во мне странное и страшное желание уничтожить волшебную обитель, застить розоватый солнечный свет горами растерзанных людских тел, окрасить серебряный родник тягучей свернувшейся кровью, разорить этот дивный уголок, подчинить его своей жестокой безжалостной воле.
Миррея легко читала мои мысли, словно старинные ведьмовские рукописи, но не злилась, не бранила, лишь горечь тенью ложилась на её лицо и она мягко увещевала:
– Ты можешь разрушить всё, Эделина. Наш дом, княжество, весь мир! Только придёт ли покой в твою мятежную душу?
– Я могла спасти свою деревню. Спасти матушку! Ведь я ведьма! Почему она умерла, почему я не успела спасти её? – ненависть к самой себе разрушала меня, миг – и сожгла бы, разметала бы своё тело пылающими ошмётками, чтобы очиститься от ядовитого, непреходящего, изматывающего чувства вины.
– Твои силы пробудились только в миг её смерти, девочка. Истинные страдания порождают истинных ведьм. Ты стала ведьмой ценой её жизни, прими этот дар и не оскверняй злобой и ненавистью.
Миррея, конечно же, была права, но я не хотела этого понимать и то и дело бередила свои душевные раны, черпая боль горстями и упиваясь ею допьяна.
А потом… потом меня сожгли.
О, я помню своё первое сожжение, будто это было вчера – помню свой дикий ужас, всю жуткую нечеловеческую боль до самой крохотной капельки, и невероятное пробуждение в лёгких розовых солнечных лучах, чудесное возрождение, словно я волшебная птица феникс из древних обольстительных легенд.
Попалась я тогда случайно и совершенно неожиданно. Повздорив в очередной раз с Мирреей, я решила вытворить какую-нибудь нелепость, непредсказуемую, сумасбродную и довольно опасную, чтобы заставить свою пестунью поволноваться и чтобы притушить терзавшее меня чувство вины за собственную вспыльчивость и несдержанность. Как же я была юна и глупа тогда, боже мой! Дерзкая, самоуверенная, соблазнительная, явилась я в таверну расположенной неподалёку деревеньки с отвратительным намерением напиться вдребезги крепкой забористой браги и провести ночь в горячих объятиях кряжистого неотёсанного парня.
Едва я переступила порог полутёмного шумного зала, как взгляды всех местных выпивох воткнулись в меня, словно тупые, зазубренные мясницкие ножи, разговоры стихли и к прилавку я шла в жуткой тишине. Страх тошнотворной слизью застрял в горле, откашляться бы, вырвать, выплюнуть его прямо на пол, но ты же ведьма! – напомнила я себе, неужели сбежишь от горстки жалких людишек, слушая, как они улюлюкают и отпускают непристойные шуточки тебе вслед?
– Пшеничной браги, – громко сказала я, прокатив по липкой столешнице украденный у Мирреи золотой. – Да налей в кружку побольше. В самую большую!
Трактирщик ухмыльнулся и грохнул передо мной здоровенную посудину, налитую до самого края. В полумраке я не заметила, что её резные деревянные бока обиты тонкими полосками чеканного железа. Развязно схватив кружку с мутным вонючим пойлом, я высоко подняла её над головой, намереваясь выкрикнуть нечто пошлое и бесстыдное, но тут же взвыла, отбросила, словно ядовитую змею, и в ужасе уставилась на дымящиеся, обожжённые свои руки. В таверне на мгновение стало так тихо, что слышалось только шипение моей крови, пузырящейся от магического жара, а потом – враз, оглушительно, страшно:
– Ведьма!!!
В один миг набросились, стянули железными цепями, на голову надели пыльный мешок из-под прогорклой ржаной муки и потащили к ратуше, свистя, кривляясь и распевая хмельные песни. Как же мне было страшно! Я билась в руках своих палачей, сжигая, сдирая кожу о раскалённые магией тенёта, жалобно плакала, дико хохотала, умоляла и проклинала – напрасно. Меня притащили на площадь, бросили в клетку и, несмотря на поздний час, пробудили шумным своим гиканьем и радостным предвкушением всех сельчан. Пока мужчины таскали охапки колючего хвороста, женщины плевали в мою сторону, выкрикивали изощрённые ругательства и оскорбления, а дети, громко гогоча, бросали в меня камнями и лошадиным навозом.
Я сжалась в комочек в дальнем углу клетки, еле живая от страха, и дышала в такт набату в своей голове: я скоро умру, я скоро умру, я скоро умру. Когда меня привязывали к позорному столбу, я уже утратила волю к жизни, смирилась со своей несправедливой участью и молила Господа только об одном – чтобы он смилостивился над мятежной душой и даровал мне быструю смерть и освобождение.
Спасибо Миррее: даже потеряв голову от обиды и задумав несусветную, безрассудную свою проделку, я не забыла её наставлений и поставила на болотах метку возрождения, а иначе сложила бы тогда свою бедовую головушку на потеху скудоумным крестьянам. И, охваченная ревущим пламенем, хрипя обожжённым горлом, чувствуя, как капают мне на щёки расплавившиеся в адском жаре глаза, я вспомнила вдруг – метка! Я поставила метку, я не умру, я вернусь, слышите, твари поганые, я вернусь! И захохотала, заклокотала, задёргалась – от радости, от восторга, я вернусь, изверги клятые, я вернусь!
Рассвет следующего дня, хмурого, дождливого, возродил, вернул меня к жизни, колдовская метка бесшумно растаяла в потоках тёплой небесной воды, омывшей моё разгорячённое, нагое, обновлённое тело. Когда жизнь до последней капельки вернулась ко мне, я расхохоталась. Адская боль всё ещё пылала в каждой частичке моей воскресшей плоти, но она больше не мучила, не досаждала, не мешала, наоборот, она словно кричала: ты неподвластна даже смерти, Эделина! Ты – выше жизни, выше смерти, ты – божество!
И это невероятное осознание собственного могущества, неуязвимости, бессмертия наполнило меня беспредельной гордыней и спесью, и, поддавшись им, я погубила всё, что с непомерным терпением и любовью создавала Миррея.
То ли стыд за совершённую несусветную глупость, едва не приведшую меня к позорной гибели, то ли предвкушение страшного возмездия, которое я задумала обрушить на головы убивших меня селян, а может, все эти переживания разом не позволили мне предстать перед наставницей в тот роковой день. Я знала, что своим спокойствием и мудростью Миррея утихомирит бушующее внутри меня пламя чёрной ненависти, добрыми и светлыми словами успокоит мятущуюся душу своей ненаглядной названной дочери, и мне останется только покориться, погасить свои низменные порывы и вновь надеть маску рассудительности и благотерпения.
Дождавшись, когда Миррея соберёт свои бальзамы и отправится в соседний городок на воскресную ярмарку, я пробралась в хижину, поспешно натянула платье и мягкие кожаные сапожки, наполнила большую заплечную суму травами и зельями и помчалась к ненавистной деревеньке, собирая над собою тяжёлые дождевые тучи.
Гроза бушевала три дня и три ночи, превращая дороги в чавкающее грязное месиво, подтапливая дома и сарайчики в низинке у реки и разливая лесные ручейки далеко вширь. В такую непогоду никто не решался и носа высунуть из сухого тёплого жилища, и я безбоязненно плела вокруг деревни свои колдовские сети, прерываясь лишь на короткий сон, чтобы восстановить силы.
Наконец дождь закончился и с его последней каплей я вышла на деревенскую площадь, брезгливо тронула носком сапожка угли размытого грозой костровища, на котором испытала нечеловеческие муки, и злобно-весело крикнула:
– Эй, я вернулась, слышите? Я здесь! Ваш костёр был недостаточно горяч той ночью, может, повторим?
Селяне сбились в испуганную толпу, ощетинились вилами, косами, в одном из домов громко заплакал младенец, забормотали сдавленные женские голоса и младенец умолк. Тишина, тяжёлая, нехорошая, камнем придавила деревеньку – крестьяне знали, беды им не избежать.
– Ну что же вы примолкли, а? Вот она я, хватайте, жгите, убивайте! – я широко раскинула руки, показывая, что совершенно беззащитна и нет у меня за спиной ни ножа, ни камня.
Что ж, несмотря на всю свою глупость, людишки всё же сообразили, что это ловушка, непонятная, невидимая, но очень опасная ловушка. Один из мужиков сделал шаг вперёд, судорожно сжимая в мозолистых руках длинную острую косу, и крикнул остальным:
– Уводите женщин и детей, быстро! Пусть уходят немедля!
О, представление начинается! Я переступила с ноги на ногу в предвкушении занимательного зрелища, торопиться не хотелось, я желала испить наслаждение до самого донышка.
Из домишек выбегали селянки, прижимали к себе хнычущих младенцев, тянули за руки ребятишек постарше, перепуганные до смерти, они понимали, что им несдобровать, что вернутся к ним стократ злые их слова и тяжёлые камни, которые дружно летели в меня несколько дней назад. Объятые ужасом, дрожащие, они бегали по узким деревенским проулочкам, сталкивались между собой, топтали визжащих куриц, дети плакали навзрыд, выли собаки… выхода из деревни не было, уж я постаралась. Наконец их мельтешение меня утомило, я громко хлопнула в ладоши, прекращая бессмысленные метания, и торжественно объявила:
– За сожжение на костре невинной ведьмы Эделины, никому не причинившей ни добра, ни зла, приговариваю вас, вас всех, к смерти!
И под жуткие вопли и стоны зажгла на ладонях незримый ведьмовской огонь.
Что это была за бойня! Ошеломляющее, потрясающее, наикровавейшее зрелище, такое долгожданное, тысячу раз воображаемое, но наяву оказавшееся куда великолепнее самых смелых моих фантазий. О, это удивительное удовольствие – наблюдать за людьми, потерявшими разум от животного страха! Самые трусливые прячутся за спины односельчан, отталкивают детей, распинывают захлёбывающихся хриплым лаем псов, а самые отчаянные кидаются на меня, размахивая своим примитивным оружием, пытаясь поразить самую могущественную ведьму на свете, глупцы. Но я отдала должное их храбрости – убила смельчаков быстро, безболезненно, не доставляя им мучений, словно своей бесполезной сейчас отвагой они заслужили моё прощение.
Над страданиями же других я потешилась на славу. С дородной румяной матроны, что перед казнью называла меня мешком с костями, я заживо содрала кожу, выставив на всеобщее обозрение её окровавленные, заплывшие жиром бока. Толстуха так громко вопила, что пришлось убить её раньше времени, очень уж докучали пронзительные, оглушительные визги. На глазах другой бабы, посмеявшейся над бесплодностью истинных ведьм, я рассекла пополам всех трёх её отпрысков, потом своими руками вырвала ей матку и оставила подыхать на кишках собственных детей. А хозяина таверны, уличившего меня в ведовстве, заживо скормила его же свиньям – эти грязные твари жрали корчмаря с громким аппетитным чавканьем и я вспомнила вдруг, что с самого своего возрождения ничего не ела, и ощутила невыносимый, дьявольский голод, до тошноты, до боли, до рези во впалом животе. Только жилистое вонючее мясо старика меня не прельщало, я хотела свежего, молоденького, сладкого…
И пока оставшиеся в живых, омертвелые от пережитого бабёнки готовили освежёванного мною лично хорошенького младенчика, я жгла дома, морила скот, не жалела, не щадила ничего и никого. Злобы и ненависти во мне уже не было, я утолила их сполна и эти чудовищные демоны уснули, сытые, удовлетворённые. Теперь я желала лишь одного – завершить начатое, обратить это место в пыль и пепел и идти своею дорогой дальше. Я ни капли не сожалела о содеянном, ни слёзы, ни мольбы немногочисленных, не тронутых моей жестокой рукою людишек не жалобили сердца, я знала, что всё сделала правильно, защитила себя, отомстила за матушку, ночные кошмары больше не явятся в мои беспокойные сны и с этого дня жизнь моя в очередной раз начнётся заново.
А когда я трапезничала прямо посреди обжигающего пепелища в окружении доведённых до сумасшествия селян, в разорённую деревню пришла Миррея.
Кроткий незлобивый нрав Мирреи частенько доводил меня до белого каления. Её уверенное спокойствие, мудрое наставление на любую каверзу, тихая светлая улыбка – весь этот архангельский облик – так явно оттеняли мою злопамятную, непокорную, мятежную натуру, что я ощущала себя полнейшим ничтожеством, недостойным даже единого волоска с прекрасной головы моей наставницы. И после размолвок я мысленно бранила её, не смея, однако, высказаться вслух: ну нельзя же быть такой смирной, безропотной овцой, Миррея, ведь ты же могущественная ведьма! Убей, сломай, хватит прятаться! Укажи тварям, тебе досаждающим, их поганое место!
В минуты же покоя и безмятежности я тайком завидовала её способности жить в любви не смотря ни на что, ограждать себя от зла и пороков и нести миру заботу и свет. Тысячу раз я задавалась вопросом, какие ужасные страдания превратили Миррею в истинную ведьму и как ей удалось пронести сквозь страшное своё горе любовь ко всему сущему, но прямо спросить не могла, а потому преклонялась перед силой её духа ненавязчиво, незаметно и порою непонятно для самой себя.
Слишком поздно я поняла, что за много лет, прожитых бок о бок, Миррея стала мне роднее и ближе, чем погибшая давным-давно матушка, что эта женщина бескорыстно дала мне столько нежности и ласки, сколько не было никогда у неё самой, она так часто прощала мои выходки, не требуя ничего взамен, что родник её чистой души почти иссяк. И теперь моё мстительное, кровавое побоище разбило хрупкое сердце Мирреи окончательно и навсегда.
По своему обыкновению, она не пришла в ярость, не разозлилась, не закричала, лишь по её морщинистым щекам стремительно покатились горошинки-слезинки. И, прежде чем уйти, она сказала:
– Впервые я не сожалею, Эделина, что я не твоя мать.
Эти слова отрезвили меня. Морок всевластия и безнаказанности вмиг рассеялся, обнажив мои истинные чувства – я так боялась остаться одна, боялась сойти с ума от горя, если потеряю ещё и Миррею, боялась оказаться никчёмной, несведущей колдуньей, боялась снова очутиться во власти кровожадных людей, так рьяно наказывала себя за смерть матери, что сделала всё, чтобы оградить себя от любви, оттолкнула единственную родную душу, стала чудовищем, изгоем, изуверкой, омерзительным именем которой будут пугать непослушных детей.
Ясным, незамутнённым взором смотрела я на отвратительные деяния своих рук и сердце моё раскалывалось на куски – что же я натворила! Увидев в своих грязных от крови и жира пальцах недоеденные останки несчастной малютки, я отшвырнула их с криком ужаса, колени мои подломились, я упала в кучу зловонной, тёплой ещё сажи и вырвала всё, что успела проглотить. Судороги сотрясали моё тело раз за разом, горькая, едкая тошнота опаляла глотку, словно я хлебнула кипучего ядовитого зелья, разум отказывался понимать произошедшее здесь, но оспаривать явь было глупо – я монстр, людоед, самая поганая нечисть из всех существующих.
Миррея всегда знала, что за ведьмовское бессмертие нужно платить непомерную цену – платить светом, что таится в каждой, даже самой тёмной душе, платить верой, что спасает в смертоносный час, платить чужим временем, которое ложится на плечи такой невыносимой тяжестью, что нутро болит и разрывается, и кровит неизбывным, негаснущим страданием… Тысячу раз повторяла моя мудрая наставница, что одной, данной Господом жизни хватает каждому его созданию, чтобы исполнить своё предназначение, но как же так? – перечила я, ведь Господь сам наделил ведьм бессмертием, а значит, в этом есть толика неведомого нам божьего промысла! У добродетели должен быть выбор, качала головой Миррея, только тогда она несёт благо… И сейчас, после всех учинённых мною злодеяний, я поняла наконец истинность её наставлений.
Едва придя в себя, я бросилась на топи, чтобы отыскать Миррею и рассказать о своих душевных метаниях, вымолить, выплакать её прощение и попытаться исправить свои чудовищные преступления, хотя бы малую толику, чтобы снова увидеть на её лице добрую мягкую улыбку. Но хижина встретила меня мёртвым, погасшим очагом, зачарованные цветы вокруг увяли, защитные заклинания были сняты – Миррея покинула свою обитель.
Растерянная, потерявшая надежду на прощение, безумно раскаивающаяся в своих страшных деяниях, скиталась я по свету в поисках своего места, своего предназначения, душевного покоя и исцеления сердечных ран, нанесённых себе собственной, одержимой яростью рукою. Нигде не было и следа моей доброй наставницы, но я упрямо искала её, тенью оставляя за собой колдовские метки и проявления благосклонного отношения к людям, чтобы Миррея могла увидеть – отныне чёрная моя душа очищается и тянется к свету. Но все благие дела – обереги скота от мора, спасение умирающих от болезней и тяжких родов, благословение посевов и новорождённых младенцев – не приносили мне утешения, я знала, что так и должно быть на свете: отмеченные могуществом не угнетать должны слабых и сирых, а защищать и укрывать от невзгод. И в том, что люди боятся ведьм и истребляют наше и без того малочисленное племя, есть немалая толика моей вины. Разве можно осуждать на смерть того, кто защищает свой дом, свою семью, свою жизнь от угрозы, полной злобы и кровожадности?
Миррея знала это, жила по давно канувшим в лету ведовским устоям и пыталась и мою силу обратить во благо всему миру.
Эделина, ты – жизнь и ты – смерть. Эти её слова жгли мою память калёным железом, не забыть, не отмахнуться, не исправить. Будто клеймо на шкуре скота, моё оправдание и моё проклятие. И никуда от этого не деться – раз за разом, костёр за костром, и теперь я поняла их истинный, древний, нерушимый смысл.
В своих долгих одиноких скитаниях я так и не научилась жить рядом с людьми, и если днём бродила по городским или деревенским улочкам в поисках Мирреи и нуждающихся в моей помощи мирян, то спать предпочитала под открытым небом, в лесу или чистом поле. Не забывала и про метку возрождения – коварство и жестокость людские мне уже были хорошо знакомы, за время долголетних странствий меня разоблачали парочку раз и, конечно же, радостно сжигали. Но зла на род человеческий я больше не держала, а потому терпеливо сносила казни, виня в них лишь собственные неосмотрительность и беспечность.
Той тёплой летней ночью я долго не могла уснуть. Сидела у обрыва, прислонясь к кривой полусохлой раките, и наблюдала, как в городке на другом берегу реки один за другим гаснут огоньки фонарей. Неведомое мне поселение погружалось в глубокий сон, полная луна то и дело прятала свой восхитительный лик за игривыми облачками, лес за моей спиной шелестел и ухал, выпуская на промысел диких ночных охотников.
Я любовалась бесчисленными звёздами, с тоской вспоминала о Миррее, размышляла, стоит ли заглядывать в этот городок или лучше пройти мимо, как вдруг увидела нечёткий детский силуэт. Полупрозрачный, окружённый жемчужно-белым тусклым сиянием, он возник в воздухе прямо передо мной и протянул ко мне свои маленькие ручки. Это была девочка, одетая в призрачную суконную юбку и широкую, не по размеру, рубашонку. Она жалобно смотрела мне прямо в глаза, словно умоляла о помощи, что-то горячо и быстро говорила, но речь её была беззвучна, эфемерна, как и она сама. Мне ещё не приходилось встречать неупокоенную душу, взывающую к живому человеку, сердце заколотилось в груди набатом, казалось, его бешеный стук слышен на день пешего пути вокруг и вот-вот из кустов выскочат все здешние охотники на ведьм, чтобы снова приговорить меня к сожжению.
Я вскочила на ноги и едва не свалилась в овраг, запнувшись в темноте о корявые корни, но удержалась и как можно скорее помчалась за призраком, не очень-то ловко перепрыгивая через валежник и поросшие мхом камни. Девочка вела меня в город.
Появление неупокоенной души значило лишь одно – человек умер не своей смертью и тело его не было захоронено. За годы своих странствий я видела сотни неприкаянных душ. В лесах близ Королевского тракта много томится неупокойников – разбойники частенько отправляют к праотцам неосторожных путников, бросая их ограбленные, искалеченные тела на съедение дикому зверью. Много их и на полях сражений – не всех успевают захоронить в братских безымянных могилах, в морях неупокоенные тоже водятся и в ясные ночи могут мигать зелёными отблесками над самой водой, отмечая место своего последнего приюта.
А неупокоенное дитя близ человеческого жилища – неужто убийство? Не удивлюсь, если это так. Люди – сколько же тьмы в ваших презренных душонках, сколько ненависти и тщеславия, как выносите вы гнёт собственных грехов и не сгораете заживо от стыда и раскаяния? Неужто не видите, как жалки бесплодные ваши попытки возвыситься над себе подобными, ведь всё, что нужно для добродетельного существования, уже есть у каждого из вас – бессмертная душа? Глупцы, жестокие, жадные глупцы, смеющие убивать слабых и карать беспомощных… где-то глубоко внутри кольнуло, словно обломанной иглою: а где же твой свет, Эделина? Сколько осталось его в твоей проклятой душе? Есть ли у тебя божественное право воздавать по деяниям или тешишь ты своё всемогущество, прикрываясь добродетелями людскими?
Словно в ответ своему безмолвному собеседнику я на ходу скатала в ладонях невидимый зачарованный огонь, закляла метку и уронила её в прибрежные заросли ракитника, бросив сверху охранительный заговор.
В городке было темно и тихо. Изредка взлаивали сторожевые псы, скрипели рассохшиеся ставни да шуршали по каменным мостовым любопытные крысы. Призрачное дитя подлетело к большому красивому дому и растворилось в его молчаливом фасаде, оставив меня недоумевать и тревожиться в кромешной темноте. Я уже было решила уйти, как вдруг окна слабо осветились, заставив меня прильнуть к тусклым цветным стёклышкам, и открывшаяся картина поразила даже моё зачерствелое сердце.
В середине длинной широкой залы высился резной деревянный алтарь, на котором лежало бездыханное тело той самой, явившейся мне в лесу девочки, обнажённое, окровавленное, истерзанное. Длинные соломенные волосы её намокли от крови и свалялись в грязные колтуны, в узкой девичьей груди зияла страшная рана, а руки и ноги были перебиты и вывернуты самым чудовищным образом. Вокруг алтаря бродили в каком-то жутком ритуальном оцепенении человеческие фигуры, скрытые длинными чёрными плащами. На головы их были накинуты глубокие капюшоны, в руках они держали горящие свечи. В изголовье алтаря стояла ещё одна фигура, только в руках её была не свеча, а маленькое, алое детское сердце.