На плечах векиля лежала трудная забота о «хорошем расположении духа» трехсот жен хорезм-шаха. В его обязанности входило также следить за их поведением и, в случае тревожных признаков легкомыслия, докладывать об этом самому владыке Хорезма.
Получив от шаха Мухаммеда приказ выяснить думы, вздохи и слезы девушки, привезенной из туркменской степи, векиль призвал гадалку Илан-Торч («Чешуя змеи»), опытную в распутывании хитросплетений женского лукавства. Она же была и ворожея, и знахарка, и рассказчица веселых и страшных сказок.
Выслушав туманную речь векиля, «Чешуя змеи» поняла, что его беспокоят три вопроса: нет ли в степи лихого джигита, о котором вздыхает молодая Гюль-Джамал, ведет ли она тайные переговоры с вольнолюбивыми туркменами, и был ли у нее кинжал в ту ночь, которую она провела у шаха.
– Все поняла, – сказала «Чешуя змеи», подставляя ладони.
Векиль насыпал ей несколько монет.
– Но среди монет я не вижу ни одной золотой?
– Принеси важные новости, получишь золотую…
Старая ворожея, худая и смуглая, с большими серебряными кольцами в ушах, вошла в калитку двора новой жемчужины гарема и остановилась. Прищуренными черными глазами она окинула небольшой дворик, окруженный высокими стенами. Как обычно во дворах других шахинь, с одной стороны тянулась одноэтажная длинная постройка без окон с террасой, на которую выходило пять раскрытых створчатых дверей. Посреди двора протекал ручеек и впадал в круглый бассейн. По сторонам пышно цвели две куртины роз. В глубине, у стены, под высоким развесистым тополем одиноко стояла нарядная туркменская юрта, обтянутая белыми войлоками и перевитая цветными волосяными веревками.
Оправляя полосатый плащ, Илан-Торч направилась к бассейну. Небольшая, очень смуглая девушка с продолговатыми черными глазами сидела на каменной ступеньке. Она брала из голубой кашгарской чашечки крупинки вареного риса и бросала их крошечным серебряным карасям. Илан-Торч упала на каменные плиты и, целуя край малиновой рубашки девушки, начала низким певучим голосом:
– Салям тебе, ненаглядная «Улыбка цветка»! Дай поцеловать твои светящиеся руки, коснуться твоей тени!
Ворожея уселась около девушки. Слова нежности, восхищения и лести неслись непрерывным, привычным потоком, а сама она думала: «За что падишах полюбил ее? Она маленькая, смуглая, как абрикос, нет в ней пышности и дородства других красавиц шахского гарема! Поистине причуды наших владык безграничны!»
– Что говорят сейчас в степи? – прервала ее Гуль-Джамал.
– Недавно один степной хан прислал за мной верблюда, чтобы я вылечила его от тоски по любимой девушке. Все там тебя вспоминают, все называют счастливицей. «Хорезм-шах, – говорят, – больше всех жен любит нашу туркменскую красавицу, надел на все ее пальцы перстни с каменьями, из которых летят голубые искры, поставил белую юрту с персидскими коврами и каждый день присылает ей из свой кухни жареных фазанов и уток, начиненных фисташками…»
– Я только называюсь женой падишаха, но я триста первая жена! Я бы лучше хотела быть женой простого джигита. В степи мне завидуют, а я тоскую по ветру, который проносит по Каракумам запах полыни и вереска. Здесь же болит голова от постоянного чада шахской кухни. Зачем мне белая юрта, если я ничего не вижу, кроме этой серой стены, сторожевой башни с часовым и старого тополя? Один раз я хотела влезть на вершину дерева, чтобы увидеть голубую даль степей, но евнухи стащили меня. Потом они срезали даже веревки от качелей. Скажи, разве это счастье?
– О, если бы у меня была сотая доля того, что есть у тебя, я бы стала счастливой. Но мне никто не даст утки с фисташками!
– Девушки, – крикнула Гюль-Джамал, – приготовьте достархан. А ты, женщина, погадай мне.
Две рабыни побежали к белой юрте. Подошла старая туркменка с красной повязкой на голове, обшитой серебряными монетами, и опустилась на землю. Пристальным взглядом она следила за ворожеей.
«Чешуя змеи» разостлала на каменной плите шафрановый платок и выбросила из красного мешочка горсти белых и черных бобов. Тонкой костяной палочкой она проводила круги по рассыпанным бобам и говорила непонятные слова на языке кочевого племени люти.[58] Расширяя горящие черные глаза и поводя голубыми белками, она начала объяснять хриплым шепотом:
– Вот что говорят бобы, как меня старые люди учили. Есть в степи джигит, хотя и молодой, а большой батыр. Тигра встретит – не боится, стрелу в него пустит. Десять разбойников встретит – первый на них бросается и всех рубит. Этот джигит по тебе мучается, не спит ночи, все слушает любовные песни певца-бахши и смотрит на небо… «Ее глаза, – говорит, – как эти звезды». Я вижу, что ты вздыхаешь. Разве я верно говорю?
Гюль-Джамал вздрогнула. Зазвенели золотые и серебряные монеты, нашитые на рубашке. Она взяла одну монету и хотела ее оторвать, но монета не поддавалась.
– Энэ-джан, принеси ножницы!
Илан-Торч прошептала вкрадчиво:
– А где твой маленький ножик с белой ручкой? Как степная девушка, ты всегда его носила за поясом.
Тень тревоги скользнула по лицу Гюль-Джамал. Старая туркменка степенно встала и принесла из юрты большие ножницы для стрижки ниток при тканье ковра. Гюль-Джамал срезала с рубашки тоненькую золотую монету и сжала ее в смуглой руке.
– Ты сейчас сочинила сказку про скучающего джигита. Почему ты не говоришь его имени?
– Бобы мне не говорят этого. Только сердце твое подскажет имя безумно любящего.
– Кипчаки меня насильно увезли сюда, в гарем падишаха, когда в степи много джигитов спорили из-за меня. Но разве нас, девушек, спрашивают старики, к кому влечет наше сердце?
– Эта пестрая сорока все спутала, – сердито прервала старая туркменка. – У жены падишаха может быть на сердце только одно имя – нашего властелина, Мухаммеда хорезм-шаха, прекрасного, как Рустем,[59] и храброго, как Искендер. И каждая женщина во дворце живет только для него и только о нем думает. Не слушай эту лукавую женщину, Гуль-Джамал!
В калитку вошел толстый евнух в огромной белой чалме и поманил гадалку. Она подбежала к всесильному сторожу гарема и пошепталась с ним. Вернувшись, она упала на плиту и, касаясь пальцами края одежды Гюль-Джамал, сказала:
– Прости меня, негодную. Сейчас мать нового наследного принца Озлаг-шаха потребовала меня к себе для гадания. Нет времени посидеть спокойно… – Она еще раз поцеловала полученную золотую монету и, следуя за евнухом, скрылась за калиткой.
Хорезм-шах занимался делами государства в одном из самых отдаленных покоев. «И стены имеют уши», – но их не могло быть в этой комнате без окон, затянутой коврами и похожей на колодец, где только наверху, в отверстии потолка, ночью светилась звезда. Здесь шах не боялся беседовать с глазу на глаз с главным палачом или выслушивать от векиля дворца о новых проделках его скучающих многочисленных жен. Здесь шах давал шепотом приказы: тайно удавить неосторожного хана, говорившего на пирушке дерзкие слова про своего повелителя, или отправить всадников с закутанными лицами в усадьбу старого скупого бека, давно не привозившего ему блюда золотых монет. Не раз после тайной беседы шаха в ковровой комнате с высокой башни на рассвете падал с отчаянным криком неизвестный и разбивался о камни. Не раз при тусклом свете полумесяца палачи бросали с лодки в темные воды стремительного Джейхуна извивающихся в мешках людей, неугодных шаху. Затем над широким простором реки проносилась песня:
Весной в твоих садах распевают соловьи,
В цветниках свешиваются алые розы.
А гребцы подхватывали припев:
О, прекрасный Хорезм!
В этот вечер Мухаммед сидел мрачный, неразговорчивый, а векиль дворца докладывал ему, какие лица посетили днем его сына, хана Джелаль эд-Дина:
– Приезжали на прекрасных длинноногих жеребцах три туркмена. Один из них прятал лицо, закрываясь шалью. Заметили, что он молод, строен и глаза его остры, как у ястреба.
– Почему же ты не задержал его?
– Поблизости в роще его ожидал целый отряд, десятка четыре отчаянных туркменских молодцов. Однако на базаре в чайхане Мердана, куда обычно заезжают туркмены, мой человек слушал, как не раз повторяли имя Кара-Кончара…
– Кара-Кончар, гроза караванов!
– Верно, хазрет.[60] Но можно ли допустить, чтобы наследный хан…
– Он больше не наследник.
– Устами шаха говорит Аллах! Но все же трудно допустить, чтобы даже простой бек унизился до беседы с разбойником караванных дорог…
– Чего не услышишь в наше тревожное время!
– Не находит ли государь, что если бы Джелаль эд-Дин уехал подальше, например, на поклонение гробу пророка в священную Мекку, то прекратились бы его перешептывания с туркменами?
– Я назначил его правителем отдаленной Газны на границе с Индией. Но и там он соберет вокруг себя мятежных ханов и будет их уговаривать идти походом на Китай. А затем Хорезм развалится, как рассеченный ножом арбуз. Нет, пусть Джелаль эд-Дин будет здесь, под моей полой, чтобы я мог всегда его прощупать.
– Мудрое решение!
– Однако слушай, ты, векиль, виляющий хвостом! Если я еще раз услышу, что разбойник Кара-Кончар свободно разъезжает по Гурганджу, как по своему кочевью, то твоя голова с потухшими глазами будет посажена на кол перед дворцом Джелаль эд-Дина…
– Да сохранит нас Аллах от этого! – бормотал векиль, пятясь к двери.
Вошел старый евнух.
– Согласно приказанию величайшего, хатун Гюль-Джамал прибыла в твои покои и ожидает твоих повелений.
Шах как бы нехотя поднялся.
– Ты ее приведешь сюда, в ковровую комнату…
Шах вышел в коридор, нагнувшись, шагнул в узкую дверь и стал подыматься по винтовой лесенке. В маленькой каморке он припал к деревянной узорчатой решетке узкого окна и стал наблюдать, что произойдет в ковровой комнате.
Старый безбородый евнух с согнутой спиной и широкими бедрами, затянутыми кашмирской шалью, отпер украшенную резьбою дверь. В руке он держал серебряный подсвечник с четырьмя оплывшими свечами.
Оглянувшись на маленькую фигурку, окутанную пестрой тканью, он сочувственно вздохнул.
– Ну, пойдем дальше! – пропищал он тонким голосом.
Он откинул тяжелый занавес и поднял высоко подсвечник. Гюль-Джамал проскользнула, изгибаясь, точно ожидая сверху удара, оставила у двери туфли и сделала два шага вперед.
Узкая комната, затянутая красными бухарскими коврами, казалась игрушечной. Потолок уходил высоко в темноту.
Евнух вышел. Повернулся со звоном ключ в двери. Высоко в стене засветилось полукруглое окно с затейливой узорчатой решеткой – там, вероятно, евнух поставил свечу. На противоположной стене темнело такое же узорчатое окно. Не подглядывает ли из него кто-либо?
Гюль-Джамал слышала дворцовые сплетни о какой-то ковровой комнате. Женщины гарема рассказывали, будто в ней палач Джихан-Пехлеван душит жен, уличенных в неверности, а хорезм-шах наблюдает через узорчатое окошко наверху в стене. Не в эту ли ковровую комнату она попала?
Гюль-Джамал обошла комнату. На полу лежало несколько небольших ковров, обычно расстилаемых для молитвы. «Вероятно, в такой ковер заворачивают обреченную женщину, когда ее уносят ночью из дворца?»
Набросав в угол цветных шелковых подушек, Гюль-Джамал опустилась на них, настороженная, вздрагивая от каждого шороха.
Вдруг зашевелился ковер, свисающий с двери, и показалась из-под нее звериная голова. В тусклом сумраке круглые глаза мерцали зелеными искрами.
Гюль-Джамал вскочила, прижалась к стене. Желтый в черных пятнах зверь бесшумно вполз в комнату и лег, положив морду на лапы. Длинный хвост, извиваясь, ударял по полу.
«Барс! – подумала Гюль-Джамал. – Охотничий барс-людоед! Но туркменки без борьбы не сдаются!» Опустившись на колени, она схватила за край разостланный ковер. Барс, урча, стал подползать.
– Вай-уляй! Помогите! – закричала Гюль-Джамал и приподняла ковер. Сильный прыжок зверя опрокинул ее.
Она сжалась, прячась под ковром. Барс, ударяя лапами, старался разодрать толстую ткань.
– Помощи! Последний мой день пришел! – кричала Гюль-Джамал. Она слышала сильный стук в дверь и спорившие голоса. Крики людей и рычанье зверя усилились… Потом шум затих… Кто-то откинул ковер…
Длинный худой джигит в черной бараньей шапке, с разодранной от виска до подбородка щекой, стоял около девушки, вытирая о край ковра меч-кончар. Старый евнух, вцепившись в рукав джигита, старался оттащить его.
– Как ты смел войти сюда, в запретные покои? Что ты наделал, несчастный? Как ты смел зарубить любимого барса падишаха? Повелитель посадит тебя на кол!
– Отстань, безбородый! Или я тебе тоже отсеку голову.
Гюль-Джамал приподнялась, но снова бессильно упала на подушки. Барс лежал посреди комнаты и как будто держал лапами свою отрубленную голову. Тело его еще вздрагивало.
– Ты жива, хатун?
– А ты сильно ранен, смелый джигит? Кровь течет по твоему лицу.
– Э, пустое! Шрам поперек лица – украшение воина.
В комнату вбежал начальник охраны Тимур-Мелик.
В дверях толпились несколько воинов.
– Кто ты? Как ты попал во дворец? Как ты смел побить часовых? Отдай оружие!
Джигит не торопясь вложил меч в ножны и спокойно ответил:
– А кто ты? Не начальник ли стражи Тимур-Мелик? Салям тебе! Мне нужно видеть хорезм-шаха по крайне важному для него делу. Плохие вести из Самарканда.
– Кто этот дерзкий человек? – прогремел властный голос. В ковровую комнату вступил широкими шагами хорезм-шах, положив ладонь на рукоять кинжала.
– Салям тебе, великий шах! – сказал джигит, сложив руки на груди и слегка склоняясь. Затем он резко выпрямился. – Ты здесь занят шутками и пугаешь степными кошками слабых женщин, а во вселенной происходят важные дела. На караванном пути я встретил гонца из Самарканда. Он загнал коня и бежал дальше пеший, пока не свалился. Он, как безумный, твердил: «В Самарканде восстание. Всех кипчаков убивают и развешивают по деревьям, как бараньи туши в мясных лавках». Во главе восставших твой зять, султан Осман, правитель Самарканда. Он хотел зарезать и твою дочь, но она с сотней отчаянных джигитов заперлась в крепости и отбивается день и ночь. Вот письмо от твоей дочери…
Хорезм-шах вырвал из рук джигита красный сверток и вскрыл его концом кинжала.
– Я им покажу восстание! – бормотал он, стараясь в тусклом свете прочесть письмо. – Самарканд всегда был гнездом бунтовщиков. Слушай, Тимур-Мелик! Немедленно созвать кипчакские отряды! Я выступаю в Самарканд. Там не хватит тополей и веревок, чтобы перевешать всех, кто осмелился поднять руку на тень Аллаха на земле… Эту женщину отнести в ее белую юрту и позвать к ней лекаря… Джигит, как звать тебя?
– Э, что спрашивать! Так, один маленький джигит в великой пустыне!
– Ты мне принес «черную весть», а по древнему обычаю я должен «гонца скорби» предать смерти. Но помимо этого ты зарубил моего любимого барса. Какую казнь тебе назначить – не знаю…
– Я это знаю, государь! – воскликнул Тимур-Мелик. – Позволь мне сказать.
– Говори, храбрый Тимур-Мелик, и объяви это от моего имени дерзкому джигиту.
– В военных делах упустить день и даже час – значит упустить победу. Джигит выказал великое усердие и привез важное и хорошее для твоего величества письмо. В нем говорится, что твоя дочь жива и храбро отбивает нападения врагов, точно она сама воин. Ты, мой великий падишах, теперь помчишься в Самарканд и еще успеешь спасти твою храбрую дочь от гибели. За такую услугу шах прощает джигиту девять раз девять его преступлений. А взамен убитого барса хорезм-шах получает другого, еще более яростного барса – вот этого самого отчаянного джигита, и назначает его сотником ста всадников-туркмен, которых джигит приведет с собой. Они вступят в твой отряд личной охраны…
Хорезм-шах стоял изумленный и накручивал на палец с алмазным перстнем завиток своей черной бороды.
– Сокол с пути не сворачивает, хорезм-шах двух разных слов не говорит, – с достоинством сказал джигит. – Куда прикажешь отнести туркменскую девушку?
Джигит наклонился и бережно поднял лежавшую Гюль-Джамал. На пороге он на мгновение остановился и, высокий, худой и хмурый, сказал, обращаясь к хорезм-шаху, точно равный к равному:
– Салям тебе от Кара-Кончара, грозы твоих караванов! – И гордый пошел дальше.
Шах смотрел на Тимур-Мелика и не знал, гневаться на него или благодарить. Тимур-Мелик громко смеялся.
– Какой, однако, лихой удалец! А ты, государь, еще говорил, что на туркмен нельзя положиться. Да с войском таких джигитов ты покоришь вселенную.
…Прошло несколько дней. Когда в ночном мраке тонкий серп полумесяца повис над минаретом, несколько бесшумных теней проскользнуло мимо дворца в переулок и остановилось в том месте, где свешивались над стеной ветви старого тополя.
Волосяная лестница с крюком была закинута на гребень стены. Одна тень взобралась наверх. Над белой юртой вился дымок, щели светились. На крик совы из юрты вышла закутанная женщина.
В темноте послышались слова:
– Все туркмены – братья! Салям! Здорова ли хатун Гюль-Джамал?
– Я – служанка ее. Горе нам! Хорезм-шах уже три дня как уехал с войсками усмирять восставший Самарканд. За дворцом теперь следит острый глаз свирепой старухи, ханши-матери Туркан-Хатун. Она приказала перевести нашу «Улыбку цветка» в каменную башню дворца и удвоила стражу. Она сказала, что Гюль-Джамал останется в башне до смерти.
– Ты проберись к ней. Вот золотой динар для евнуха, а вот еще два для стражи. Передай хатун Гюль-Джамал: пусть она скажет ханше-матери, что хочет произнести молитвы у могилы святого шейха, что находится за городом на большой дороге. Туркан-Хатун не посмеет ей отказать в молитвах, а когда она выедет из города – там Кара-Кончар сделает что надо.
Тень снова взобралась на гребень стены и скрылась во мраке.
Служанка шептала:
– Нет в мире злобнее и хитрее Туркан-Хатун! Если она захочет кого-нибудь сжить со света – кто может бороться с ней?
Вот конь, и вот мое оружие!
Они заменят мне пир в саду.
Ибрагим Монтесер, X в.
Тимур-Мелик был опытный воин, видевший немало сражений. Он не боялся опасности. Не раз сабля врага взвивалась над ним, копье пробивало его щит, стрелы впивались в кольчугу; барс терзал его, настигал тигр, смерть реяла над ним, застилая глаза черным облаком. Что еще может испугать его? Поэтому, не боясь гнева хорезм-шаха, Тимур-Мелик отправился в загородный сад Тиллялы, чтобы посетить его владельца, опального сына хорезм-шаха Джелаль эд-Дина.
Он застал молодого хана в глубине густого сада. Джелаль эд-Дин в раздумье одиноко сидел на ковре. Он легко поднялся и пошел навстречу гостю.
– Салям тебе, храбрый Тимур-Мелик! Я пригласил к себе нескольких друзей, но большинство уже прислали свои «огорчения», сообщив, что по болезни приехать не могут. Только три кочевника из степи да ты, Тимур-Мелик, не побоялись посетить опального владетеля далекой Газны, которую мне, конечно, никогда не придется увидеть.
– Воля шаха священна, – сказал Тимур-Мелик, опускаясь на ковер.
– Разве я виноват, – продолжал задумчиво Джелаль эд-Дин, – что я родился от туркменки, а все кипчаки хотят иметь наследником кипчака? Пусть будет кипчак, но пусть мне отец позволит уехать простым джигитом на границу, где постоянные стычки. Я люблю горячего коня, светлую саблю да степной ветер и не хочу валяться на ковре, слушая песни и сказки стариков.
– Но ведь война у нас кругом, – сказал Тимур-Мелик. – Кипчакские беки просят хорезм-шаха двинуться с войском в их степи. Туда пришел с востока неведомый народ, он отбирает нашу землю, сгоняет кипчакский скот с хороших пастбищ…
– Лучше бы отец выгнал из Хорезма всех кипчаков и стал править без них, – заметил Джелаль эд-Дин. – Кипчаки изнежились и развратились. В тяжелую минуту кипчаки предадут моего отца.
– Почему ты так думаешь? – спросил Тимур-Мелик.
– Когда шах не доверяет народу Хорезма и отдает защиту власти и порядка иноземцам-кипчакам, то он похож на того хозяина, который поручает сторожить и стричь своих баранов степным волкам. У него скоро не окажется ни шерсти, ни баранов, да и сам он попадет на обед к волкам.
Джелаль эд-Дин взглянул на стоявшего в стороне гуляма и повел бровью. Тот подошел и наклонился.
– У нас приготовлен большой достархан на много гостей, а их нет. Поставь заставу на дороге и спрашивай всех, кто проедет мимо. Среди них найди таких людей, которые развеселили бы мою душу, и приведи их сюда да поставь передо мною моих любимых жеребцов: если приглашенные гости не приехали, то я буду угощать моих коней и нищих с дороги…
– Ты меня звал, и я здесь! – раздался спокойный голос. Из кустов сада вышел высокий, тонкий туркмен в большой овчинной шапке. Он поклонился, сложив руки на груди.
– Я рад тебя видеть, барс пустыни Кара-Кончар. Проходи и садись с нами.
Али-Джан, десятник из крепостцы на восточной границе Хорезма, мчался с пятью джигитами по большому караванному пути. Он делал самые короткие остановки, только чтобы покормить лошадей. Али-Джан боялся, что не довезет до Гурганджа своего необыкновенного пленника.
Встречные путники останавливались, спрашивали, какого опасного разбойника схватили. Всадники скакали рядом, заглядывая в лицо связанному. Но Али-Джан бил плетью тех, кто приближался, и любопытные отлетали.
Уже проехали вброд два канала, перебрались по шаткому мосту из жердей и сучьев. Уже вдали среди тополей мелькнули голубые изразцы мечетей и минаретов Гурганджа. На перекрестке Али-Джану загородили дорогу шесть всадников в малиновых кафтанах на вороных конях с белой сбруей.
– Стойте, джигиты!
– Прочь с дороги! – крикнул Али-Джан. – Именем хранителя веры, не задерживайте едущих в диван-арз[61] по важному делу.
– Вот вас-то нам и нужно. Сын хорезм-шаха Джелаль эд-Дин приказывает вам свернуть с дороги и сейчас же явиться к нему в сад.
– Мы должны ехать, нигде не задерживаясь, прямо в Гургандж к нашему начальнику Тимур-Мелику…
Но всадники крепко держали повод коня Али-Джана.
– Сам Тимур-Мелик сейчас здесь, в саду, сидит рядом с беком, и оба слушают старинные песни. Сворачивай! Тебе говорят! Зачем дерешься? Твой пленник не сдохнет, а Джелаль эд-Дин подарит тебе баранью шубу, накормит пловом и даст горсть серебряных дирхемов. Какой плов! Такого плова нигде ты больше не попробуешь!..
Али-Джан почуял приятный запах бараньего сала и крикнул джигитам:
– Остановитесь! Сворачивайте в эту усадьбу. Здесь мы испытаем блаженство!
Джигиты с привязанным пленным свернули с дороги, миновали угрюмых часовых у высоких ворот и въехали в первый двор. В сизых утренних сумерках шесть очагов, расположенных в ряд, пылали высокими багровыми огнями. Возле них ходили женщины в малиновых одеждах. В красном свете костров они казались огненными.
Всадники соскочили с коней и привязали их к столбам. Пленник мотался в седле. Его конь перебирал ногами, мотал головой и тянулся к другим лошадям, которым джигиты набросали охапки сена. Женщины сбежались, обступили пленного, дивясь его необычайному виду.
Он был привязан волосяными веревками к коню. Синяя длинная одежда с красными полосками, нашитыми на рукаве, и плоская войлочная шапка с загнутыми кверху полями говорили о каком-то чужом племени. От висков, как два рога буйвола, спускались на плечи свернутые узлом две черные косы. Дикими казались скошенные глаза, неподвижно уставившиеся в одну точку. В толпе шептали:
– Да это мертвец!
– Нет, еще дышит. Все язычники живучи.
– Следуй за мной! – сказал Али-Джану слуга. – Тащи с собой и этого урода.
Али-Джан отвязал коня с пленным и осторожно повел его по дорожке через тенистый сад, где молодые персиковые деревья чередовались с темно-зеленой непроницаемой листвой высоких карагачей.
Канавка с быстро струившейся водой вилась вокруг небольшой беседки. Перед ней в ряд стояли двенадцать жеребцов – шесть вороных и шесть золотисто-рыжих, с лоснящейся шелковистой шерстью, с расчесанными гривами, с заплетенными в них малиновыми лентами. Каждый жеребец был привязан цепью к низкому столбу. Два джигита с медными подносами обходили жеребцов и кормили их из рук ломтиками дыни.
Али-Джан был так поражен красотой коней, их огненными глазами и лебедиными шеями, что не сразу заметил группу людей, сидевших под огромным старым карагачем.
Площадка, покрытая персидским ковром, была уставлена серебряными блюдами и стеклянными иракскими вазами. На них пестрели разноцветными красками сахарные печенья,[62] конфеты, свежие и сушеные фрукты и другие сладости. Несколько человек расположились полукругом. Отдельно сидел смуглый юноша в индийской чалме и черном чекмене: к нему все обращались почтительно, как к хозяину. Около площадки старались изо всех сил несколько музыкантов: одни водили смычками, другие играли на дудках, двое выбивали глухую дробь на бубнах, наполняя сад причудливыми звуками одурманивающей музыки.
– Гелюбсен, гелюбсен![63] – сказал смуглый юноша и стремительно вскочил. За ним, почтительно сложив руки на груди, поднялись и все сидевшие. Юноша подошел к неподвижному пленному. Али-Джан понял, что это сын шаха Джелаль эд-Дин.
– Ты поймал его? Где ты его нашел?
– Я его встретил в степи около Отрара. Ну и крепкий, ну и жилистый, едва скрутил!
– Кто он? Из какого племени? Что он говорил?
– Не хотел отвечать. Молчит.
– Однако жизнь убегает с его лица. Он умирает?
– Не знаю, светлейший хан. Я мчался изо всех сил, чтобы живым доставить его перед очи хорезм-шаха.
– Ты уморил его скачкой. Надо его заставить говорить.
Джелаль эд-Дин похлопал в ладоши. Появился слуга.
– Позови лекаря Забана; пусть придет со всеми своими склянками и лекарствами. Скажи – человек умирает.
– Сейчас, мой хан!
Пленник начал оживать. Его глаза расширились, из раскрывшегося рта вырывались глухие звуки, и он закричал, пытаясь вырваться из веревок.
– Что он кричит? – спросил Джелаль эд-Дин.
Али-Джан объяснил:
– Он видит твоих коней и восторгается: «Хорошие кони! Красивые кони! Но здесь они не останутся. Все они попадут в табуны Чнгисхана непобедимого. Он один будет ездить на твоих конях!»
– Почему ты понимаешь слова этого язычника?
– Я ходил раньше с караванами в Китай, посещал татарские кочевья. Там я научился говорить на их языке.
– А кто такой Чингисхан непобедимый? Почему он непобедимый? Как этот язычник смеет так дерзко говорить? – сердился Тимур-Мелик. – Только хорезм-шах Мухаммед – непобедимый повелитель всех народов. Зарублю этого пленника, если он будет так говорить.
– Пускай себе говорит, что хочет, – прервал Джелаль эд-Дин, – а мы от него выпытаем все, что нам нужно знать об этом непобедимом вожде татар.[64]
Из-за кустов сада послышался тонкий голос. Кто-то быстро приближался, выкрикивая скороговоркой слова:
– Да украсит Аллах всех мусульман такими доблестями, какие имеются у сына повелителя правоверных пресветлейшего и храбрейшего Джелаль эд-Дина, обладателя светлого меча и прекраснейших в мире коней! И да обрушится его меч карающим громом на головы всех врагов ислама!..
Маленький человек с длинной бородой, в огромной чалме быстро шел по дорожке сада. В руках он держал кожаную сумку и большую глиняную бутыль. Разные медные приборы, ножички и склянки, привешенные на поясе, звенели при каждом его движении. Подойдя к Джелаль эд-Дину, он поклонился до земли.
– Твоя милость вырвала меня из пасти несчастий. Твои обильные щедроты привели меня к твоим дверям. Мне сейчас сказали, что я должен спасти умирающего…
Поток красноречия лекаря был прерван одним жестом руки Джелаль эд-Дина.
– Лекарь Забан! Пусть твой голос отдохнет, а ты посмотри на этого больного и излей на него всю премудрость твоих знаний и все лекарства твоих склянок. Постарайся, чтобы он ожил.
– Я твой слуга, я твой раб. Что от моего хана слышу, то исполняю!..
Маленький лекарь стал распоряжаться. Слуги развязали пленного и сняли с коня. Он едва стоял, раскорячив ноги, застыв в том положении, как находился в седле. Брезгливо дотрагиваясь до чужеземца и шепча молитвы, слуги, по указаниям лекаря, сняли с пленного одежду и положили его на разостланный войлок. Он лежал покорно, в забытьи, с закатившимися глазами.
Лекарь, говоря заклинания, стал поливать грудь больного прозрачным маслом и соскребывать костяной ложкой червей, как рисовые зерна, усыпавших засохшие раны.
– Уже завелись черви… Но в священной книге сказано: «Сколько Аллах создал болезней, столько премудрый создал и лекарств, чтобы излечивать эти болезни».
Когда из ран потекла кровь, лекарь положил на них промасленную вату и приказал обернуть все тело тряпками.
– О светлейший хан! О мой повелитель! – сказал он, обращаясь к Джелаль эд-Дину. – Я арабский ученейший врач – «каддах», специалист по глазным болезням[65] и удалению бельма, изучивший книги румийца Гиппократа, выправляющий вывихи, отгоняющий смерть. Я твой раб и слуга и завишу от твоей милости. Прикажи подать кувшин старого вина, чтобы я мог приготовить самое оживляющее лекарство. После моего лечения больной заговорит и будет говорить день или два, а потом умрет или выздоровеет, как на то будет воля Аллаха…
Получив вино и смешав его с разноцветными порошками, лекарь то сам пил снадобье, то поил им больного, который очнулся и стал говорить.
С лихорадочно разгоревшимся лицом пленный сначала пел и выкрикивал непонятные слова, потом стал говорить плавно, размеренной речью, точно произнося стихи. Али-Джан внимательно прислушивался и переводил.
– Прекрасная, радостная моя родина, и нет ее лучше, – говорил пленник, устремив горящие глаза вдаль. – Тридцать три песчаных равнины раскинулись от края и до края между розовыми хребтами. Прославленный в скачках конь не сможет проскакать вокруг них. В высокой тучной траве с ревом идут дикие звери, проносятся антилопы семидесяти мастей, поют звонкоголосые птицы. В бирюзовом небе пролетают белые лебеди и гуси… Всем есть место в степях моей родины, нет только места моему бедному кочевью. Сильные племена с их жадными ханами отобрали у нас зеленые пастбища, где теперь бродят чужие табуны жирных коней и стада быков и овец… А для моего бедного, слабого кочевья остались только щебнистые гоби и скалистые ущелья. Там стада зачахли, поредели, кони исхудали и шатаются от слабости. Во всем виноваты надменные ханы и их главный каган жадный Чингисхан, краснобородый, непобедимый, уводящий народ монголов в другие страны для грабежа вселенной…
– Какого Чингисхана он вспоминает? – сказал Джелаль эд-Дин.
Али-Джан перевел вопрос. Пленный воскликнул:
– Кто не знает Темучина Чингисхана! Я ушел от него. Он не прощает тем, кто осмеливается стоять перед ним, не согнув рабски спину! Он мстит непокорным, он преследует тех, кто когда-либо боролся с ним, и вырезывает весь род его до последнего младенца.