bannerbannerbanner
Антигония

Вячеслав Борисович Репин
Антигония

* * *

Не прошло недели, как в кулуарах факультета забродила непонятная смута. Поползли слухи, что Ай Эм получил нагоняй ― за проступок, который отмочил во внерабочее время, вне стен нашей альма матер и тем не менее «позорящий честь педагога», как любили тогда выражаться. Ай Эм якобы втянул студентов в какую-то авантюру. Затем выяснилось, что одним из провинившихся, «втянутых», был именно я… Когда меня вызвали в ректорат, в глубине души я уже ничему не удивлялся.

В ректорате вдруг всплыло, что Хэддл отправился рыбачить под Тверь без визы. Как и любой иностранец, он должен был побеспокоиться о разрешении. Выезд за пределы Москвы в те годы был для таких, как он, ограничен, и за это могли пришить что угодно. Так и вышло. Оказалось, что «зона», на территории которой располагались наши озера, принадлежала не колхозу, а военным и вообще будто бы относилась к категории закрытых… Не то закрытым был въезд на территорию воинских частей, базировавшихся по соседству, и эту территорию невозможно было не пересечь, свернув от трассы к озерам. Понять что-либо в этой путанице было невозможно. Но нога иностранца, как меня уверяли, в тех местах еще не ступала…

За считаные дни разразилась настоящая буря. Виноватыми оказывались теперь все подряд. Было очевидно, что нервотрепка скрывает под собой не просто недовольство американцем и его коллегами, но что-то гораздо большее.

Серьезные выводы так и напрашивались, ведь неслучайно студенческой братии под шумок внушалось, ― если верить, опять же, слухам, ― что Хэддл слывет у себя на родине более чем верноподданным гражданином. И вовсе не потому, что годы назад защитил диссертацию по А. Герцену (первый русский политэмигрант, которому удалось бежать из России, как известно, чуть ли не на санях, закутавшись в медвежью шубу), а за свои «клеветнические» выступления в «американской прессе», которые публиковал прямо сейчас, пока находился в Москве. В своих «пасквилях», не скупясь на палитру, Хэддл будто бы расписывал свою несладкую жизнь в Москве. Но что больше всего не могли ему простить, так это то, что он делился своими впечатлениями о советской образовательной системе.

Одна из статей недавно будто бы обсуждалась по «Голосу Америки» в вещании на СССР. В этой статье Хэддл сравнивал московских студентов с дрессированными пуделями и не скупился на описания таких «диких нравов», как, например, обычай, практикуемый будущими лингвистами, словно вымуштрованный личный состав, вытягиваться по стойке смирно при появлении на пороге аудитории преподавателя.

– А разговоры про полигон?

– Какой полигон?

– Семипалатинский…

– Таких разговоров не было.

– Ну, как же?.. Разве не вы расписывали, как до вашего приезда в те края местные… Кто у вас там жил, родной дядя?.. Как местные жители прятались под яр, чтобы укрыться от атомного гриба? А взрывы будто бы вообще проводились в атмосфере?..

Когда я был приглашен в приемную ректора во второй раз, молодой, подтянутый сотрудник каких-то вездесущих инстанций пытался меня расколоть уже не на шутку. Он принимал меня за кого-то другого, а может быть, просто делал вид, тем самым показывая мне, что коварных сторон своей личности можно и не замечать и что сам я не знаю себя до конца, – так его научили. «Сотрудник» был похож на курсанта военного училища, нарядившегося в свадебный костюм. И от меня, словно от свидетеля бракосочетания, действительно требовали какую-то подпись, не то подписку. Сразу я этого даже не понял, слишком был погружен в размышления о том, что так вот, наверное, и происходит, перелом в жизни простого смертного: не успеешь глазом моргнуть, а судьба твоя уже решена. В этом было что-то по-настоящему поучительное, выходившее за рамки травли, раздуваемой из ничего, на пустом месте.

– Откуда я мог знать, где проводятся взрывы? ― продолжал я отпираться, просто из принципа; не пойманный, мол, не вор. ― Я гораздо позднее туда ездил. Ведь годы прошли к тому времени… после испытаний в атмосфере… Я даже не знаю, что такое «яр».

– Пойма реки… Иртыша… Разве не вы утверждали, что после взрыва солдат посылали в окрестные села ремонтировать повылетавшие окна и двери. И заодно сжигать радиоактивное сено?..

Во время злополучной рыбалки, бахвалясь перед Хэддлом россказнями про Казахстан, про поселок Майск, где я бывал в детстве с родителями, я действительно упоминал Семипалатинск, неподалеку от которого располагался годы назад знаменитый испытательный полигон. Но всю эту жалкую горстку сведений, не видя в них ничего предосудительного и уж тем более подрывающего устои государства, я преподнес совершенно бессвязно, скорее как застольный анекдот. Ведь давно ни для кого не было секретом, что до начала восьмидесятых всё именно так и происходило в тех краях, даже если испытания производились уже не в атмосфере, как еще недавно, а в подземных скважинах. Мой дядя поставлял для обработки этих скважин какую-то особую огнеупорную глину. Да и вообще времена наступили уже другие. Однако больше всего в эту минуту меня мучил другой вопрос: кто, кроме Ай Эма, мог пересказывать всю эту белиберду? Других свидетелей не было.

– Нет, не помню, что мне приходилось говорить про солдат, ― лгал я без зазрения совести.

– А вам не приходило в голову, что вы нанесли ущерб стране? Ведь речь идет о государственной тайне!

– В чем, собственно, тайна? В том, что казахи бегали прятаться в карьеры от взрывной волны?

Мой собеседник, добросовестность которого чем-то всё же поражала, тут же пригорюнившиеся проректор, дородный детина с блестящей, стерильно-лысой головой, и на пару с ним мой декан, добродушный, но бесхарактерный сангвиник атлетического сложения, с непонятной целью оба тоже приглашенные присутствовать при допросе, ― все казались озадаченными моей наивностью. Декан и проректор старались не смотреть друг на друга, как бывает с людьми, готовящимися исполнить постыдную обязанность, уклониться от которой невозможно.

На этом «собеседование» закончилось. Но последовали другие вызовы в ректорат. Завершилось же всё месяцы спустя ― вполне несуразным образом. За проваленный и впоследствии так и непереизданный экзамен по любимому предмету меня отчислили с факультета, хотя я учился на пятом курсе.

Над головой нависла угроза «всеобщей воинской повинности». Служба в армии меня не пугала. Армия была местом для мужчин, а если ты им еще не был, то обязательно становился. Но я понимал, что за мной тянется хвост. С моей репутацией меня бы отправили служить в исправительное подразделение, в переводческую бригаду, в радиоперехват, что-нибудь в этом роде, а затем приклеили бы секретность лет на десять, чтобы не водился с иностранцами. Однако еще больше шансов было попасть в стройбат, нужно же кому-то месить сапогами бетон на армейских стройках, и уж там-то отучишься от зазнайства.

Стараясь избежать такой участи, я начал обучаться азам научной и народной медицины, благодаря чему вскоре превратился в прожженного симулянта. Как только приспичит, я отлеживался по различным лечебницам и клиникам вроде московской больницы им. Соловьева, снискавшей себе славу своим мягким подходом в лечении не только тихого помешательства, но и самых законченных психов, которых отхаживали здесь йогой, да еще модной в те годы проамериканской «аэробикой»…

Ай Эму пришлось сменить место работы, он ушел преподавать в другой ВУЗ. Но как позднее выяснилось, ― в военный. Спустя некоторое время один из моих бывших сокурсников встретил его на улице неподалеку от станции метро «Бауманская» в шинели с василькового цвета петлицами… После этого мне оставалось лишь гадать, что за история со мной приключилась. Не оказался ли я обыкновенной пешкой, которой невидимый гроссмейстер походил вперед, разыгрывая какой-нибудь заурядный шахматный гамбит? Не оказался ли я втянутым в куда более серьезную мужскую игру, чем карьеризм хомо советикусов с двойными подбородками?

Впрочем, говорить об этом ― всё равно что любоваться наготой урода. Мир за годы изменился. Быстрее, чем меняются представления о нем. Сегодня кажется немыслимым вымеривать происходившее в те годы на той же чаше весов. Можно прийти к таким выводам, что волосы зашевелятся на голове…

Мы с Хэддлом продолжали поддерживать отношения. Терять мне всё равно было нечего. Моим неприятностям Хэддл сочувствовал, считал себя виновником разразившейся на факультете «чистки». Чтобы хоть чем-то искупить свою вину, он вывез за рубеж, под полой, пару моих хулиганских рукописей и посодействовал изданию одной из них в Германии.

Но и я сочувствовал Хэддлу, погрязшему, как мне казалось, в заблуждениях. Я никак не мог понять, какая нелегкая принесла его в столь чуждый ему мир, если с его стороны действительно не пахнет сотрудничеством со спецслужбами. Он переставал потешаться над моими расспросами, уверял, что параноидальный страх, охвативший великую державу, не обошел стороной и меня.

Своими взглядами Хэддл иногда обескураживал. Он совершенно всерьез мог утверждать, что со времен Чехова и Толстого в России ничего по существу не изменилось, кроме рисунка внешних границ. Поэтому, дескать, и нечего обижаться. Более того, однажды всё должно будто бы вернуться на «старые рельсы». С такими представлениями, запросто укладывающимися в небезызвестную за пределами России идеологему ― слово идеология, окрашенное слишком ярко, вряд ли здесь уместно, ― любой человек мог служить чему угодно и кому угодно…

По окончании семестра, примерно в одно и то же время с моим отчислением, Хэддл уехал домой, хотел вернуться осенью в том же качестве. Но назад его уже не впустили.

После обмена несколькими письмами наши отношения прервались, мне казалось тогда ― навеки вечные. И как было знать в то время, что им суждено возобновиться? Уже в других условиях, в другую эпоху, под небом другой страны…

* * *

Лето в Париже было уже в разгаре, но меня преследовало чувство, что я не имею на него права. Меня преследовали одни неудачи. И вдруг ― неожиданность. Сквозь беспросветный мрак однообразных трудностей забрезжила надежда на перемены. Правда, упиралось всё, как назло, в неприятности, постигшие теперь Джона Хэддла. Это выглядело несправедливо и как-то даже странно: у одного отнимается, другому воздается.

 

Джон должен был уехать к себе в Америку. Семейные обстоятельства, потеря заработка в Париже, желание встряхнуться, – причин было немало, и все они сплелись в один узел. Вопрос был решен. Он завершал в Париже свои дела, пытался хоть как-то организовать свою новую жизнь дома, в США.

В те дни мы часто виделись, и во мне тоже начал назревать какой-то переворот. Уезжали и другие знакомые, кто куда. Мне казалось, что вот теперь-то я и застряну в Париже на веки вечные, но уже один без никого. В панике я даже подумывал о том, чтобы последовать примеру Хэддла ― попробовать переехать в другую страну. Ведь я был абсолютно свободен. Не об этом ли я мечтал еще недавно? Почему не уехать в Италию, куда-нибудь в южную теплынь Флоренции? Там бы я оказался поближе к давним друзьям, которые давно меня зазывали к себе. Почему не переехать в тот же Лондон, где мне предлагали скромную, но постоянную работу. И словно в назидание себе самому, я же и подстегивал Хэддла к тому, чтобы он не терял время, не тянул резину. Раз решил уезжать, зачем откладывать?

Предложение Хэддла переснять его квартиру было для меня неожиданностью. Но он вдруг стал меня уламывать. Это было якобы спасением для нас обоих. Согласись я на это, часть вещей он мог оставить, это упрощало для него сборы. Для меня же это было возможностью переселиться в нормальное жилье и начать, наконец, жить нормальной жизнью, думать о будущем, а не только о прошлом, в котором я будто бы погряз.

Поначалу я отказался. Наотрез. А затем, взвесив все за и против, я словно очнулся. Переселение в новое жилье – прекрасная возможность перезагрузиться, изменить жизнь к лучшем, причем сразу же, не откладывая решение на завтра, потому что оказываешься связан реальными сроками, реальными обязательствами.

Со дня приезда во Францию я жил в скромных условиях. Мансарда, снимаемая на улице Муффтар, перекошенный потолок, торчащие над головой дубовые балки – до сих пор меня всё устраивало. Нравился и сам район. Низкой была арендная плата: тысяча двести франков в месяц составляли по курсу того времени всего около двухсот долларов. Такой аренде мог позавидовать любой парижский студент. Но стоило мне провести дома целый день, как я чувствовал себя заключенным – в какой-то иностранной тюрьме, в одиночной камере с удобствами.

Хэддл был прав: нельзя отказывать себе во всем. Предел есть всему, даже экономности и аскетизму. Вполне очевидно, что каждый устанавливает этот предел сам в зависимости от того, что ждет от жизни и какое место отводит себе в этом мире. Комнатушка была настоящей клеткой.

Квартира Хэддла в сравнение не шла с моей конурой. Земля и небо. Просторная и светлая, хотя всего из двух комнат. Окна выходили на площадь Иордана. Последний этаж. Хороший вид. Граница девятнадцатого и двадцатого округов ― район далеко не респектабельный. Зато настоящий Париж, настоящая жизнь. Для скромной городской гавани место самое подходящее. А тем более в Париже. Жизнь в таких районах бьет ключом. Везде дворы со своим хозяйством, всевозможные мастерские. Только здесь и начинаешь понимать, чем живет этот город.

Хэддл снимал квартиру у знакомых. Он мог договориться о том, чтобы я въехал в апартаменты, не раскошеливаясь на двухмесячный залог, все перерасчеты мы могли сделать между собой сами. Арендная плата в три раза превышала помесячные расходы на мою каморку. Но даже по тем временам это было недорого. А чтобы платить за жилье, как Джон, по три тысячи франков в месяц, я просто был вынужден зарабатывать на жизнь как все люди вокруг меня. Стимул был что надо.

Хэддл договорился обо всем с владельцами квартиры. Правда, под конец выдвинул передо мной нелепое условие. Я должен был взять на себя заботу о цветнике, который он успел развести у себя дома. Обустраивался он основательно. Прихоть обошлась ему в копейку. Страсть моего друга к комнатному цветоводству я привык расценивать как чудачество. Но я пообещал выполнить просьбу и был намерен держать свое слово…

Уже на следующий день после отъезда Хэддла я перевез свои вещи на площадь Иордана. Забили колокола, я вышел на балкон и долго стоял на улице, вдыхая предвечерний воздух и по-новому изучая вид на католический храм с двумя устремившимися ввысь симметричными шпилями. Со стороны двора просматривались задворки двадцатого округа. Мансарды. Оцинкованные крыши. Заросли грибовидных, с шапочками, дымоходов. Повсюду такие же трогательные, как в квартире Хэддла, оазисы одиноких цветников, обласканные солнцем где на балконе, а где и прямо на подоконнике.

Квартира Хэддла изобиловала множеством мелких удобств, которые ценишь почему-то только в Париже. Утонувшее в объятиях монстеры старинное кресло. Рядом идеальная для чтения лампа с абажуром. Расставленные по всем углам спаренные телефоны. Продумано было всё, даже освещение. Не вставая с постели или уже с порога, одним щелчком можно было выключить свет во всей квартире. На кухне ― электрическая кофеварка, миксер, микроволновая печь, тостер. Ничего не нужно было покупать…

Врастая в жизнь своего предшественника, я не переставал удивляться, как быстро перенимаю его привычки, причем самые характерные. Но как этому воспротивиться? Я ходил в те же прачечные. Топтался в очереди в том же несносном почтовом отделении; в соответствии с какой-то административной квотой на работу брали умственно отсталых, но не помогали им справиться с обязанностями или не обучали как следует. Покупки приходилось делать в тех же магазинах, в тех же супермаркетах. И я вообще впервые уделял так много времени домашнему хозяйству.

Много сил уходило и на растения, оставленные мне на попечение. Разведенный Хэддлом цветник за год разросся до такой степени, что квартира утопала в зарослях, будто тропический павильон в каком-нибудь известном зоопарке. Не хватало разве что шмелеобразных колибри, порхающих хвостом вперед. За счет цветника в квартире и царил необычный уют, очень основательно, корнями, вросший в быт. Но в какую цену всё это обходилось? Долго ли я выдержу? Эти вопросы я задавал себе всё чаще.

Дошло до того, что я стал рыться по энциклопедиям, пытаясь разобраться в названиях окружавшей меня живности. Для начала и этого было достаточно, чтобы в очередной раз не чувствовать себя жертвой обстоятельств. Филодендрон и монстера ― это лишь разные, как оказывалось, названия одного и того же растения. Фикус, шеффлера, дроцента, толстянка, традесканция, кактус, филлокактус, циперус, примула, папирус, арника… ― названия были знакомы на слух с детства, я их просто все путал…

Как и Хэддл, я не переставал обмениваться рукопожатиями с мужем консьержки, которого ежедневно встречал в парадном. День ото дня эти рукопожатия становились всё более продолжительными. Уважение ко мне крепло по независящим от меня причинам. На этот диковинный ритуал жаловался еще мой предшественник… Я зачастил, как и Хэддл, в кафе, через улицу от моего парадного, в котором он любил назначать встречи и иногда обедал: днем здесь подавали дежурные блюда. Заведение с плетеными стульями и чугунного литья столиками с мраморным покрытием обслуживали официанты в черных жилетках и белых фартуках.

Кроме того, приходилось отвечать на звонки Хэддловых знакомых. И от них еще долго не было отбоя.

Одни спрашивали Джона, другие Джина и Джо, реже просили позвать к телефону месье Хэддла. С нелепым гонорком я докладывал, что искомое лицо здесь больше не проживает и иногда, в своей черед, вопрошал, ― но это был глас вопиющего в пустыне… ― не проще ли обратиться по адресу его постоянного места жительства в Северной Америке, чем обзванивать по ночам весь Париж?

Иногда мне казалось, что я занял чье-то место, что я живу чужой жизнью. И если поначалу я чувствовал себя лишь самозванцем, вторгшимся в чужую жизнь случайно, то со временем мое вторжение в чужой мир стало казаться мне не таким невинным и даже искусно подстроенным. Мало-помалу это превращалось в наваждение…

Я всерьез опасался, что моя жизнь обрастет пустяками, подобно тому как мое новое жилище заросло вечнозелеными растениями. Всё это не входило в мои планы.

* * *

Некоторые телефонные звонки бывали и вовсе неожиданными, обескураживающими. Однажды, уже запоздно, в ответ на мои невнятные, ставшие дежурными объяснения взволнованный женский голос стал сетовать в трубку на свое невезение, грассируя на американский манер:

– Нет, я всё же не понимаю, как он мог так уехать?.. Куда? Почему без предупреждения?

Не без сочувствия я продиктовал новый адрес Хэддла в Бостоне, адрес его отца в Хьюстоне, адрес друзей в Огайо, обещавших помочь ему с работой сразу по возвращении в США. Звонившая без труда записывала американские адреса, не переспрашивала. Я, разумеется, понятия не имел, где его можно было застать в данный момент. Я повторил это дважды.

Не менее резкий французский выговор был, видимо, и у меня, судя по тому, что звонившая на слух определила, что мой родной язык русский. Больше того, незнакомка вдруг одарила меня раскатом ломаного российского говорка.

– Вы меня простите, но я не понимаю, в чем дело… Почему это бегство? Почему вот так, вдруг?

– Я не думаю, что он убегал от кого-то, ― встал я на защиту Хэддла. ― Когда-то же должен он был вернуться. Подошли сроки, вот и все.

– Насовсем, вы говорите? А откуда вы знаете, что насовсем?

Я разводил руками.

– Мне, честное слово, неловко перед вами… Но он не оставлял вам книги? Несколько книг Селина… Фердинанда Селина?.. Один томик обыкновенный, карманного издания. Так, ничего особенного. А другой ― в твердом переплете ярко-бордового цвета. Но особенно синий мне нужен, в ручном переплете, с памфлетами. Там есть «Bagatelle pour un massacre» и еще кое-что… Вы никогда не слышали о памфлетах?

– Нет, такие книги мне не попадались, ― заверил я. ― Осталось, правда, две коробки… с книгами Джона. Могу взглянуть, может, попадутся и ваши. Если вы перезвоните мне через пару дней…

– Я уверена, что они где-нибудь лежат! ― возликовала незнакомка. ― Книги не мои. Я обязана вернуть их. Вы понимаете?

Я дал слово тщательно просмотреть содержимое коробок.

– Вы сможете отдать мне их завтра вечером?

– Если найду, конечно, ― неуверенно пообещал я, всё больше недоумевая настойчивости звонившей.

– Я могу подъехать на площадь Иордана. К восьми… Вы будете свободны?

– Если поиски ничем не увенчаются, я вам позвоню, ― предупредил я.

– Я уверена, что найдете… Но запишите мой телефон, ― она стала диктовать цифры, после чего восторженно добавила: ― Вы даже не представляете, как я вам обязана! Вы просто не представляете…

– Пока вы ничем мне не обязаны, ― перестраховался я, и прежде, чем успел подумать о том, что самое время связаться с Хэддлом и на сей раз выяснить подробно, кому и что он остался должен в Париже, тем более что речь идет о букинистической редкости, мы всё же условились о месте встрече ― у церкви перед домом…

Как я и предчувствовал, ничего похожего на книги Селина я не нашел. Коробки были забиты детективами. Выбросить их у Хэддла не хватило мужества. Какие ни есть ― всё же книги. Свою главную библиотеку, скопившуюся за время проживания в Париже, он отправил отдельным багажом, в трех железных сундуках. Но и дозвониться Хэддлу мне тоже не удалось. В последний момент я не смог предупредить и его русскоговорящую знакомую ― встречу следовало просто отменить, но телефон не отвечал весь день, ― и в назначенный час не оставалось ничего другого, как спуститься к месту свидания.

К вечеру резко похолодало. Одевшись наспех, я уже около двадцати минут топтался перед церковной папертью с запертой оградой, чтобы меня не проглядели, как столб, стоял на возвышающемся и продуваемом пятачке тротуара, когда ко мне приблизился один из двух клошаров, распивавших в конце ограды пиво. Всё это время они следили за мной, подавали мне какие-то знаки, но я не обращал на них внимания.

– Вы знаете, что он только что сказал, этот голодранец? ― обратился ко мне немолодой клошар, тыча пальцем на своего товарища.

– Нет, ― растерялся я. ― Как же я могу знать?

– Говорит, что вы стоите на том месте, где должна приземлиться летающая тарелка.

Я понимающе кивнул.

– Мы решили улететь в Португалию, ― объяснил шутник.

– На тарелке?

– На тарелке.

– А почему в Португалию? ― не удержался я.

– Не знаю… Он уверен, что там теплее.

Я сочувственно промолчал. Наслаждаясь моим замешательством, остряк восторженно сиял. Разыгрывал меня? Или беднягу несло всерьез? К нам приковылял другой голубчик. Пробормотав что-то невнятное про свою Португалию, он попросил две сигареты ― две себе и две другу…

 

В этой компании меня и застала знакомая Хэддла. Непонятно каким образом, но я мгновенно ее узнал, едва женский силуэт показался на выходе из метро. Я сделал попытку отделиться от дурной компании, хотел сделать пару шагов ей навстречу. Но она уже направлялась в нашу сторону, тоже по какому-то признаку догадавшись, что я один из троицы.

Невысокая, довольно скромно одетая, моложе средних лет, она приблизилась и с любопытством озирала нас всех.

Я поспешил назваться.

– Эвелин Пенниуорт, ― представилась она.

Мы поздоровались за руку.

– У вас по монетке не найдется? ― не унимался первый бомж, догадавшись, что момент самый подходящий, чтобы что-нибудь выклянчить.

С видом человека, который знает цену деньгам и людским невзгодам, я выдал обоим по франку и предложил знакомой Хэддла войти в кафе, витражи которого озаряли тротуар с другой стороны площади, уже погрузившейся в сумерки.

На вид хрупкая, белесая, в рединготе каштанового цвета с норковым воротником, каких в Париже давно не увидишь даже на старушках, доживающих свои дни в респектабельных кварталах Нёи, Отойя или Пасси, ― знакомая Хэддла производила на меня довольно неожиданное впечатление. Во мне тут же окрепла мысль, что передо мной чудачка, и я проявлял сдержанность.

Заняв столик в левом дальнем углу, как раз там, где любил прохлаждаться Хэддл, но это произошло непроизвольно, мы заказали каждый свое. Я попросил рюмку вина, а моя гостья «тизан» ― то есть травяной чай. Во Франции такие отвары потребляют обычно перед сном. Это показалось мне дополнительным подтверждением догадок насчет чудаковатости.

Еще в дверях кафе успев ее предупредить, что она приехала ни за чем, что я не смог ей дозвониться и отменить рандеву, и в то же время не смог дозвониться и Хэддлу, чтобы выяснить у него насчет книг, я вдруг твердо пообещал ей уладить всё при первой возможности. Беспомощный вид соотечественницы Джона, изучавшей меня заинтригованными ясными глазами, буквально подталкивал к обещаниям.

– Да мы только что с ним говорили, ― обронила она по-французски с уже знакомым американским акцентом.

– С Джоном?!

– Он у отца застрял, в Хьюстоне… У вас нет его сотового? ― она порылась в сумочке, вынула пакетик папиросной бумаги для скручивания сигарет с надписанным на ней номером и дала мне на него взглянуть.

– Нет, этого у меня нет, ― сказал я. ― А секретарша, в конторе его отца, утверждает, что он уже уехал в Огайо, ― пожаловался я на свою неосведомленность.

– С сотовыми телефонами вечная путаница. Вы вроде и там и здесь одновременно… ― Она скользнула по мне нетерпеливым взглядом.

– И как он там? Чем он делает в Хьюстоне?

– Говорит, рад, что вернулся… Знаете, здесь во Франции чувствуешь себя… как в родной сельской церквушке. Кто-нибудь обязательно женится в воскресенье, все лица знакомые. Только бывает тесно… Все друг другу на ноги наступают, все про вас всё знают… У вас не бывает такого чувства?

– Нет, пожалуй, ― взвесив, ответил я. ― Но я понимаю, что вы хотите сказать.

– А книги он спрятал в диване. Связанные веревочкой… Под той створкой, которая откидывается и всё время падает, ― складно тараторила она по-французски, озадачивая меня каждым своим словом. ― Говорит, что хотел отправить почтой, да забыл… Он всегда всё забывает, ничего не поделаешь… ― В голос закралась нотка печали.

– Вы хорошо знакомы, насколько я понимаю.

Она отмахнулась. Ответ прозвучал не сразу:

– Вроде неплохо. Да что толку? Уехал ― даже слова не сказал. Это называется ― смылся.

– Не похоже на него, ― опять вступился я за Джона. ― Наверное, что-то помешало… Что-то произошло.

– Наверное… Как всегда, ― она наградила меня унылой улыбкой. ― Джон говорил, что вы тоже пишете?

– Джон говорил обо мне?

– Да не волнуйтесь! Он говорил, что вы пишете, вот и все, ― странным тоном предостерегла она, ― и что вас оттуда, из Москвы, вежливо попросили…

Я ответил полуутвердительно, ловя себя на мысли, что мне самому Джон никогда не говорил ни о какой Эвелин… Вместо того чтобы пить свой травяной чай, экстравагантная гостья достала из сумки баночку с табаком Данхилл, из кожаного кисета с мобильным телефоном извлекла припасенный шуршащий бумажный квадратик и указательными пальцами с детскими розовыми ногтями стала скручивать тонкую папироску, в концы которой добавила по катышу табака, прежде чем завернуть края внутрь. После чего, прикурив от протянутой мною зажигалки и глубоко затянувшись, она стала разглядывать меня светлыми и теперь уже снисходительными глазами.

Я испытывал неловкость от одной мысли, что придется оставить ее в кафе одну и подняться к себе за книгами, если они действительно лежат в диване, как она заверяла. Но еще более нелепым казалось пригласить к себе незнакомую женщину.

– Вы не знаете, как быть: заставить меня сидеть и ждать и сходить за книгами или пригласить подняться с вами? ― выдала она с вызывающей прямолинейностью.

– Да, этот вопрос я себе и задаю, ― легкомысленно признался я.

Она сделала глубокую затяжку, помедлила еще миг и, скользнув по мне быстрым взглядом, в котором промелькнуло что-то одержимое, с жалобной ноткой в голосе по-французски произнесла:

– Пожалуйста, сходите без меня! Я здесь подожду.

– Разумеется… У меня всё кверху дном, не убрано… ― забормотал я. ― Вы наверное знаете эту квартиру, бывали в ней?

Держа дымящуюся сигаретку высоко перед лицом, она смотрела на меня с упреком.

– Да, приходилось. Мы с Джоном… Да это не имеет значения. ― В ее лице опять что-то изменилось.

– Странно всё же, что он не предупредил вас об отъезде, ― сказал я, теперь и сам теряясь в догадках. ― Ведь сборов было… Три раза можно было собраться уехать.

В глазах ее больше не было ни упрека, ни настороженности, но появилось беглое, неприступное выражение. Косясь в сторону и, как мне показалось, сдерживая в себе непонятный порыв, она комкала в руке бумажный носовой клинекс.

– Если хотите знать всю правду, он… Он не джентльмен, ― едва слышимо выговорили ее губы. ― Ваш Джон ― последняя сволочь.

Плечи ее дрогнули, и на глазах у меня она стала буквально реветь ― немо, не издавая ни единого звука, но почти взахлеб. На нас удивленно поглядывали со стороны.

Я не знал, что делать. То смех, то слезы. Сумасбродка? Не похоже. Джон отмочил что-то неприглядное? Вполне в его стиле. А может быть, просто легкого нрава молодая особа, не совсем уравновешенная, да еще и жаждущая приключений?.. В следующий миг, глянув на нее, я устыдился своих мыслей. Она заслуживала просто сочувствия. В ее вызывающих манерах, производивших, наверное, всё же неприятное впечатление, несмотря на всю их нелепость, проглядывало что-то обреченное и беззащитное.

Принесенный чай остыл. Я попросил официанта принести горячий. Выкатив на нас равнодушные уставшие глаза, не меньше, чем я, недоумевая слезам, рыданиям при всем честном народе, малый предложил разогреть остывший «тизан» в микроволновке. Я возмутился, ляпнул что-то обидное. Официант, с которым у меня сложились ровные дружеские отношения, вдруг обиделся и даже начал хорохориться, отказывался признать свою вину: чайник с чашкой простояли на столе десять минут, и он, мол, в этом не виноват.

Благодаря этой внезапной перепалке натянутость между мною и гостьей, наоборот, рассеялась. Она теперь косилась на меня благодарно-вопросительным взглядом.

– Если я могу вам чем-то помочь, почту за честь, ― забормотал я, как только гарсон уплелся удовлетворять нашу прихоть.

– Да чем вы можете помочь?

– Я могу поговорить с Джоном. Если он что-то не так сделал… У нас с ним довольно прямые отношения.

– Не можете.

– Или знаете что… Я могу вас пригласить поужинать, ― осмелел я. ― Здесь рядом есть одно заведение…

– Не можете!

– Да почему?!

– Мне нужно ехать. Я должна… А Джон, он действительно сволочь! ― пролепетала она. ― И всем… слышите, всем!.. это давно известно… Прощайте! ― она сорвалась с места.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru