За столом повисла тишина. Тишина, необходимая для осмысления внезапно в разговоре вспыхнувшей надежды. Вроде всё было утрачено. Никакого шанса на успех пробиться к истине. И на тебе! В этой комнате, за этим столом пришло озарение.
– Так! – лихорадочно потирая руки, задёргался-засуетился сразу Квашнин. Это уже был другой человек. Не дурашливый балагур «Иваныч», не рубаха-парень, лихой капитан, не какой-нибудь «замнач» со свёртком водки под мышкой, а главный сыщик, отвечающий по полной катушке за раскрытие убийств в районе. – Так! Если всё сойдётся, они придут сегодня. Это наш шанс! Кончай пировать, майор. Надо наших ребят полностью перестраивать на эту задачу. Занять берег до того, как туда бандиты сунутся. Заметят наше движение, не полезут.
Камиев был тоже возбуждён, но выглядел поспокойнее. Посмотрел на часы, сказал:
– Раньше полуночи они не двинутся. Время есть.
– Поспешай, поспешай, майор! – командовал Квашнин, стоя уже на пороге.
– Пётр Иванович, – остановил капитана Ковшов, – ты в этой гонке не забыл про бригадира?
– Ни в жизнь, Данила Павлович! – весело крикнул Квашнин, и дверь за ним закрылась.
Старец наблюдал за всем происходящим без удивления, без чувств, без движений. Он оставался сидеть в той же позе на стуле, всем своим видом отрешённо показывая отсутствие интереса. «Не беспокоят его мирские страсти, – подумалось Ковшову, – смотрит он на суету мирскую с высоты своих представлений о сути жизни, об истине, о совести, о долге. Выше наших мирских забот и тревог».
Старец как будто услышал его мысли, ожил, заговорил:
– Дошла до меня плохая весть. Оперёд вашего прихода Матрёна, соседка, прибегала, рече: грех в деревне великий! Смертоубийство?
– Застрелили из ружья.
– Нет прощения сим поступкам греховным… Разумею, не сыскан злодей?
– Не отыскан.
– Воздастся каждому по делам его. От нехристей сих грядёт разорение веры и закона. Найтить злодея надо. Митрич со товарищами сим занялись?
Ковшов кивнул.
– Господи, управи ум их и утверди сердца их на творение добрых дел, на скорый сыск греховодника… Горемыка убиенный тутошный или как?
Ковшов молча достал папку со своими бумагами, разложил на столе, отодвинув посуду, нашёл фотографию Фирюлина, протянул.
Старец долго изучал изображённое на фото лицо, искал в памяти знакомых. Что думал он: жалел, отчаивался, прощал грехи, как у них, верующих, водится? Просто размышлял в горести над судьбой несчастного?
– Лик его и в смерти печалит. В скудости жил он, Бога не знал и не чтил. Господи, прости его душу грешную…
Вместе со старцем они вдвоём прибрали на столе. Ковшов, сославшись на бессонницу, уселся за стол, разложив бумаги: протоколы, свои записи, схемы, строил бесчисленные версии, переживая за мотавшихся сейчас невесть где, на воде или на земле товарищей. Старец постелил ему тут же в гостиной на единственной кровати напротив трёх окон у стены. Сам ушёл в другую комнату.
Всё стихло.
Не пропадая совсем, но и не сверкая особо, мирно поедая керосин, мерцал язычок пламени за стеклом лампы, освещая круг на столе и задремавшего над ним человека.
Вдруг бесшумно, словно инородная масса, бесформенная тень тревожно надвинулась на среднее из трёх окон с улицы за стеклом. Сгусток этот замер, задвигался опять, остерегаясь, зашевелился, прижимаясь к стеклу, расползся по нему вверх и в стороны, приобретая очертания человеческой фигуры. Дождь или ветер пробежали по поверхности стекла, забарабанило, прерываясь и возобновляясь вновь. Звук настойчиво силился ворваться в дом, в комнату, внутрь.
Старец очнулся от дрёмы, он ещё не успел предаться сну, шорохи за окном и дрожь стекла разбудили его окончательно. Он привык жить один. Его давно уже мало что пугало. Да и что на земле могло устрашить человека, много лет сознательно и достойно готовящегося к смерти? Вечность открывала перед ним объятия. Господь Бог ждал его. Он смело дожидался своего часа. Теперь уже скоро. Но в стекло окна кто-то стучался!.. Или ему мерещилось?..
Осторожно поднявшись (в привычной темноте он ориентировался безошибочно), старец ступил на пол и вышел на порог гостиной.
В свете тусклого языка пламени керосиновой лампы отчётливо отпечаталось в окне белое лицо в ужасной гримасе с обезображенным носом и тремя бородавками под глазом! Выпученные навыкате глазные яблоки внимательно и злобно следили за каждым его движением, хищно скалились зубы в безумной усмешке! Это лицо старец не мог забыть. Только что он изучал его на фотографии. Оживший утопленник глядел на него в окно!
Вновь задребезжало стекло от ветра или под давлением рвущегося призрака, и старец рухнул навзничь, лишаясь чувств.
– Дьявол! Господи! Спаси и сохрани! – успел крикнуть он.
Ковшов вздрогнул и проснулся.
Огонёк беспокойно метался в лампе, затухая. На полу у порога бился в конвульсиях старец в светлом ночном одеянии, тыча руками в окно.
За окном – беспросветная темень. Гудел ветер так, что шум проникал в дом.
Леонид Боронин, аккуратный, тихий и подчёркнуто безразличный, не подымая головы, вёл совещание аппарата по подготовке предстоящего заседания бюро областного комитета партии.
Докладывал Ольшенский, но первый секретарь его почти не слушал. «Бог идеологии» давно уже говорил одно и то же с некоторым исключением, время от времени меняя тезисы с учётом обстановки и момента. А в общем-то – занимался тавтологией. Это злило первого секретаря, выводило из себя, но сделавшиеся обычными аппаратные рутина и камарилья приелись, и он терпел. В этот раз Ольшенский, инициатор предстоящего заседания бюро, вещал о неудовлетворительном положении дел в партийных организациях на местах, где ещё никак не могла наладиться активная работа по обсуждению и пропаганде решений состоявшегося недавно съезда партии.
– Пробуксовывает, как обычно, твоя система доведения до народа, до рядовых коммунистов наших идей, Павел Александрович, – медленно едва слышным голосом хмуро констатировал первый секретарь.
Это подстегнуло докладчика.
– Надо менять кадры, Леонид Александрович, – тут же нашёлся идеолог, – много ещё на местах непонимания важности момента. Расслабились. Сейчас как никогда очевидна постановка главной задачи – усиление воспитательной работы. Враг, в виде безграмотной беззаботности, я бы сказал, присутствует и в наших рядах. События в Чехословакии достаточно ярко показали, что в недрах стран, вставших на наш, социалистический путь развития, имеется благодатная почва для антисоветских сил.
Ольшенский заговорил печатным языком передовиц газеты «Правда»:
– Они не дремлют в противовес некоторым нашим дилетантам и могут дойти до контрреволюционных действий, что едва не проявилось в дружественной нашей стране Чехословакии. Нам следует усилить….
Боронин слушал велеречивые рассуждения Ольшенского и ещё ниже склонял голову в душившей его злобе. Нет, не Павел злил его и вызывал глухую досаду. Весь этот год, начавшись с надеждами на лучшее, опять как-то не заладился. Область не вписывалась, несмотря на все его усилия, в поставленные правительством задачи развития промышленности. Если быть откровенным перед собой: выручала, как обычно, и тянула вперёд только рыбодобыча. Но вечно выезжать рекордами по отлову рыбы на Волге и Каспии не в радость. Всю её быстро переведёшь. Он сам хорошо это понял, и от заумных речей и советов местных и столичных спецов-спасателей уже пухнут уши. Ради дела пошёл он на рокировку кадров. Энергичных мужиков переставил, сам каждого на бюро пытал, наставлял, утверждал. Повыгонять многих пришлось; не щадил, без жалости расставался с мудрецами, обросшими мхом и пахнущими плесенью вчерашних гнилых и безжизненных идей. Фантазёры хреновы! Вместе со своим лидером Никитой, задурившим им мозги утопическим коммунизмом. Собрался построить Хрущ беспроблемное общество, объявил по всему миру, что к 1980 году страна заживёт припеваючи под гармошку. О чём думал чудак, стуча башмаком по трибуне в ООН? Пустобрех! Не любил и не уважал таких людей Боронин. И работать пришлось при нём, и встречался, и лично знал, но эйфории тот клоун у него не вызывал. Вот Леонид Ильич, это да! Это совершенно другой человек. Это политик. А как раз ему, пряча глаза, пришлось расхлёбывать месиво полоумного хряка! На съезде, с которого только что вернулись, отрабатывали назад втихую умные мужики в ЦК, осознав давно, что выполнить хрущёвское обещание построить коммунизм к началу 80-го года, конечно, не удастся. Хорошо, что нет недостатка в умных головах в высшем эшелоне партийной власти, не все ещё в бонзы величественные обратились, тихо, доходчиво и убедительно разъясняли о достижении пока промежуточного рубежа – развитого социализма. Лукавство это, конечно. Шито белыми нитками. Но умный не скажет, а дурак не заметит. К тому же придумать сумели: за годы развития страны возникла новая историческая общность людей – советский народ.
Не велика мудрость, а к месту и по времени. И враз положение выправляет. Теперь Павел вон настаивает: формировать нового человека – одна из главных задач партии. И он прав. Но что-то в этот раз опять увлёкся, не туда понёс. Заводит его собственная речь, забывает, что он на аппаратном совещании в обкоме, а не на лекции в совпартшколе перед слушателями-мальчишками. А дела здесь действительно твориться стали серьёзные. Надо Марасёва подпрягать, чтобы у себя под носом разобрался с диссидентами. Слабину им дали. А те не замедлили учудить. Перед съездом опять на весь мир прополоскали. И как акцию продумали! Прямо целую операцию провели! Знали, что на съезде готовился доклад о расширении прав гражданина в стране, так европейские подлюки в самом конце февраля перед открытием съезда в Москве провели в Брюсселе еврейскую посиделку, назвали её для пущей важности «всемирной конференцией» и растрезвонили по всему свету, будто тяжко бедным мойшам в Союзе – и работы их лишают на почве национальной принадлежности, и отправлять культ не дают, и учиться не принимают, и выездам за границу чинят препятствия. «Правда» успела быстренько отреагировать, врезала по наглым мордасам ответным обращением, подписанным академиками, писателями, собратьями по крови и родству, так они всё же включили свою тайную пружину, палочку-выручалочку Сахарова, тот с письмом вылез к Брежневу, видите ли, ему лучше известно, как у нас евреям живётся… А тут этот хряк Хрущев совсем на пенсии с ума сходить стал, опубликовал в Америке какие-то свои запрещённые мемуары. Начал поучать, что страной править так же просто, как кукурузу растить…
Хотелось Боронину от досады и злобы плеваться, да куда же плевать, себе в карман? Ольшенского не остановить. Тот только-только набрал силу и красноречие. Хотя, что греха таить, говорить не умел, хотя и возглавлял одно из наиболее серьёзных направлений деятельности областной партийной организации: секретарь по идеологии, ученик «серого кардинала»[3], в отличие от своих великих просветителей марксистов-философов, на которых ссылался через каждые два слова, буквально плутал в лабиринте своих заумных мыслей, но к креслу был припаян намертво. Потому как главную линию партии давно усвоил крепко и с неё ни вправо ни влево не сворачивал, твёрдо направляя курс в кильватер с первым своим руководителем. Первого секретаря это вполне устраивало. От добра добра не ищут…
Так что Ольшенский в конце концов правильно закручивает гайки, каждому воздаст по заслугам, к кадрам следует относиться с двойным оптическим стеклом. А дурную овцу, вовремя узрев, из стада вон! Первый секретарь сделал себе пометку в блокнот, хотя на память грех жаловаться: «Переговорить с начальником управления КГБ»…
Боронин поднял голову, оглядел сидящих за столом. Рядом всё время куда-то порывавшийся встать, сорваться с места член бюро, председатель облисполкома Иван Думенков уже расползся по стулу локтями, начинал подремывать. Многие тоже не слушали докладчика, откровенно занимались своими мелкими заботами, только чтобы не заснуть и не в носу копаться. Писатель Шадров что-то рисовал в своей тетрадке, а, может, времени не тратя, новые странички к роману сочинял. «Утомляет всё же Ольшенский своими повторениями, – рассуждал Боронин. – Учит, как в школе». Вслушивался он в речь идеолога, морщился. Привыкший проповедовать, Павел начал за упокой, а когда закончит за здравие, пока догадаться невозможно.
Вот задремавший Иван Думенков совсем другой человек. Энергии в нём, словно в сжатой до предела пружине. Боронин легонько задел локтем товарища, тот мгновенно поправил локоть на столе, выпрямил спину, зорко, по-орлиному упёрся глазом в первого секретаря.
– Ты что это храпеть вздумал? – хмуро пошутил Боронин шёпотом. – Дурной пример подаёшь. Куда торопился?
– Совещание назначил у себя в облисполкоме по этой холере, будь она неладна, – наклонившись к уху секретаря, буркнул Думенков, – народ уже собраться должен, сидят ждут, а я тут штаны протираю.
– Ну ты это брось, Иван Григорьевич, штаны ты протираешь в другом месте. А здесь совещание обкома, – беззлобно поправил его Боронин больше для формы. – Сейчас закончим, останься, разговор есть.
Иван Думенков, мужик – кровь с молоком, председателем облисполкома был назначен недавно. Пензяк, из рабочих, молотобоец, с получением новой должности располнел, раздался в стороны и обмяк, но оставался настоящим бочонком с порохом, подожжёшь фитиль – взорвётся. Закончил рыбвтуз и в сельском районе вприпрыжку за несколько лет от рядового инженера моторной станции промчался до первого секретаря райкома партии. У себя в районе что только не творил – и ночной лов кильки на электросвет первым на Каспии затеял, и неводы ставные перекроил, все рыболовецкие тони механизировал, колхозы на ноги поставил. К сорока годам перестало ему хватать места в провинции, рвался наверх – в аппарат области. Он уже и депутатом Верховного Совета СССР избирался и вторым секретарём обкома побыл, но применительно к высоким постам, конечно, ещё мелковат, хотя в бой рвётся всегда и, главное, всё время с улыбающейся физиономией. Боронин даже завидовал втайне его успехам, а особенно здоровью и безудержному жизнелюбию. Ревновал к авторитету и власти. Люди к Думенкову липли, как будто мёдом обмазан был. Закрадывались уже мысли, – не подсидел бы, Пантагрюэль, не пора ли его выдавливать куда-то наверх из области, в другие регионы или в столицу, там была нужда в современных лидерах. В ораторском искусстве Иван себе равных уже не знал, этот размазня Ольшенский ему в подмётки не годился. Организаторскими способностями блистал: самого Косыгина убедил раскошелиться, обвешал того перспективами ужаса, болезней, вырождением населения Поволжья от возможной холеры, завалил историческими экскурсами чумных бунтов. Железный Алексей Николаевич кряхтел-кряхтел, а деньги выдал, раздавленный аргументами толстяка. Иван тогда не побоялся, к самому Брежневу обратился, но к Боронину в обком ни разу не прибежал за помощью. Всю черновую работу на себя взвалил, его, первого секретаря, втягивать не стал. Боронин, конечно, сам вмешался, вопрос важный, обком от таких болячек в стороне не остался и не остаётся. Как ни терпели, ни скрывали опасность от людей, – зачем лишний раз будоражить народ, – но город пришлось закрывать. Однако беда ликвидируется, всё начинает восстанавливаться, хотя в ЦК на него некоторые коситься стали. Как же первый секретарь допустил первобытную болезнь в области? Но что они знают об его проблемах, зажравшиеся чинуши, забравшиеся наверх? Куда ни кинь, везде они! Сколько раз просил денег посносить все эти развалюхи, в которых испокон веков на болотах люди маются и – удивительное дело – не ропщут! Построить хотя бы какое-нибудь человеческое жильё! Все поволжские деньги из государственной казны их сосед забирает. Это понятно, после войны тот город строится заново, но нельзя же столько времени за спиной быть у города-героя, хотя он ему и не чужой!..
Можно было бы этими заботами и Ивана поднапрячь. А что? Это его святое дело тоже: в равной мере, как и обком партии, облисполком несёт ответственность за строительство жилья в области и снос ветхих развалюх. Но Иван так рвётся пальму первенства перехватить! Стоит ему поручить решать эту проблему, и он враз в столицу помчится выбивать средства. У него уже имеется коммуникабельный товарищ, без мыла, как говорится, в любое отверстие проникнет, в любую дверь ключик подберёт. Связи с московскими верхами наладил давно; как в Верховный Совет Иван летит, так самолёт загружает; рассказывают, что не чурается сам коробки проверять, которые ему Лущенко подвозит. А обратно гостей везёт, несговорчивого Косыгина он на охоту и заманил. Алексей Николаевич жук опытный, мало куда выезжает последнее время, как Совет Министров возглавил, задницу поднимает от кресла редко. А охотился совсем в других краях. За компанию если и ездил, когда брал его с собой Леонид Ильич, и то в другие места, где не только обилие диких зверей, водоплавающей дичи, но и есть что посмотреть, например, древнюю архитектуру огромного Кирилло-Белозерского монастыря и Архимандритского корпуса, тут тебе и высокий лес, и чистый воздух. Его любимые места, всяк знает. Но сманил Косыгина в знойную степную глушь и прискаспийские ильменя[4] Иван, уговорил железного хранителя государственных денег. Сумел тогда и сейчас сумеет. Деньги выбьет, и с головы Боронина на свою опять лавры сорвёт и в этой проблеме. Нет, доверять ему нельзя. Уж лучше он сам как-нибудь обойдётся. Додолбит упрямого канцлера…
Боронин повернулся к Думенкову, тот снова безмятежно подрёмывал, но опять взор чужой уловил и тут же голову поднял, как ни в чём не бывало. Спросил взглядом, кивнув на неугомонного Ольшенского, монотонным голосом долбившего происки проклятых капиталистов и их приспешников: долго ли им ещё терпеть? Раз тот из своей страны выбрался и на загнивающий Запад перебрался, значит, скоро к финалу добредёт, также взглядом дал понять Думенкову первый секретарь, потерпим, дело нужное…
Совещание удалось свернуть ближе к вечеру, есть уже не хотелось. Думенков, как ему предложено было, остался, но сидеть не мог, словно выпущенный из конюшни застоявшийся жеребец, метался по кабинету. Боронин, как вёл совещание, так и остался на месте. Сидя в кресле за могучим столом, ему было легче управлять людьми и сдерживать массы, а в данный момент хотя бы этим чувствовать своё превосходство над председателем облисполкома. Думенков ничего подобного и в голове не держал. Он рвался к себе в кабинет, где его ожидал такой же стол, где заждались врачи-эпидемиологи, председатели райисполкомов и прочая челядь. Словно случайно замешкавшись, задержался Ольшенский, но Думенков уже не мог сдерживать нетерпения.
– Леонид Александрович, – остановился он перед первым секретарём, – ещё какая-нибудь беда на нашу голову свалилась?
– Что на нас с тобой, Иван Григорьевич, свалиться может? Что ты волнуешься, дорогой?
Ольшенский не проявлял неловкости и желания оставлять их наедине.
Боронин, не скрывая досады, кашлянул два раза, но ожидаемого эффекта его кашель не достиг. В конце концов, подумал первый секретарь, то, что меня интересует, действительно не составляет какую-то секретность, ну а бестактность Павлу он припомнит при случае.
– Ты утреннюю оперативную сводку от Даленко читал?
Думенков утвердительно кивнул головой:
– Два человека у Борданова пропали, одного выловили с огнестрельным ранением. Тебя это интересует, Леонид Александрович? Больше вроде ничего за последнюю неделю особенного не случилось.
– Это произошло в колхозе «Маяк Ильича», – утвердительно произнёс Боронин. – Как там наш член обкома, председатель колхоза выглядит? Ты должен знать, колхоз-то рыболовецкий?
– Как же, хорошо знаю Деньгова Полиэфта Кондратьевича, – оживился председатель облисполкома. – Я ещё, когда в районе работал, мои колхозы с ним тягались. Трудно его по уловам было обогнать. Крепкий мужик. Колхоз в его руках силу почуял. Да ты его забыл, что ли, Леонид Александрович?
Думенков любил вспомнить время, когда командовал комитетом партии в районе. Боевое было время, живое, сидеть в кабинетах не приходилось. Целыми днями на рыбацких тонях пропадали, жизнь ключом била.
– Вместе же с тобой притащили его в обком, беседовали, толковали, прежде чем выдвигать в члены обкома, – размахивая руками, возбуждённый Думенков стал похож на французского бунтовщика с баррикад.
– Прямо Дантон или Марат ты у нас, Иван Григорьевич, – тихо, не поднимая головы, скорее для себя, нежели для оратора, произнёс первый секретарь.
– А почему, Леонид Александрович, ты Деньгова со смертью этих рыбаков связываешь? – не понимая, остановился Думенков. – Ну погибли мужики, они ведь колхозниками не являлись, я сводку ту помню.
– Правильно. Память у тебя хорошая, Иван Григорьевич, не колхозники они, – в своей обычной манере тихо вёл разговор первый секретарь.
Думенков остывал, забыв о том, что торопился на важное совещание. Он давно считал себя равным первому секретарю, давно мог запросто говорить с ним на «ты», спорить, обсуждая проблемы хозяйственной деятельности, возражать, даже отстаивать своё мнение, но бывали мгновения, когда спина его вдруг холодела, как сейчас, и охватывал неведомый, несвойственный ему, сильному, энергичному, весёлому и жизнерадостному человеку животный страх.
Человек из кресла, только что дружески беседовавший с ним, медленно поднимал голову, а когда поднял, председатель облисполкома на высоком бледно-синем лбу увидел бесцветные глаза убийцы, с глубокой ненавистью пожиравшего его взглядом. Но это было только мгновение, глаза Боронина сверкнули и потухли.
– Иван Григорьевич, помнится, ты предложил кандидатуру Деньгова из всех других председателей колхозов. Одного из многих, – ещё тише сказал Боронин.
Думенков медленно приходил в себя, не соображая и не понимая, что с ним только что произошло.
– Мне его Лущенко Василий, председатель облрыбакколхозсоюза, советовал… Леонид Александрович, – тоже почему-то тихо пролепетал он, – я не понимаю, Леонид Александрович, при чём здесь Деньгов и утопленники?
– Я тоже пока не понимаю, – опустил голову первый секретарь, – утром позвонил Борданов из района. Начальник милиции доложил ему, что погибший и пропавший воровали рыбу из колхозных сетей и были наказаны за это… Кем-то…
– Нет, Леонид Александрович, Деньгов не тот человек, чтобы подобными мерами наводить порядок. К тому же Лущенко мне говорил, что председатель колхоза «Маяк Ильича» два дня с ним вместе гулял на свадьбе у родственника. Глеб Порфирьевич Зубов, главный врач, дочь свою замуж выдавал.
– Он, значит, гулял, а в колхозе смертоубийство? – вмешался в разговор Ольшенский, о котором совсем забыли и Боронин, и Думенков.
– Да что вы в самом деле! – пришёл в себя Думенков и, обретая былую уверенность, хлопнул обеими руками по полным бёдрам. – Жульё колхоз грабит, один подлец тонет, второй пропал без вести, а подозреваемым оказывается председатель колхоза, которого и на месте не было! Может, тот, кто убил, как раз и удрал с перепугу. Что нам гадать? А Лущенко абы кого рекомендовать не будет, Леонид Александрович. Он с человеком не один пуд соли съест, только потом за него голову может положить. Я Лущенко знаю. Я за него ручаюсь.
– Я послал на место убийства комиссара Даленко и прокурора области Игорушкина, чтобы разобрались, – не глядя на обоих, тихо сказал Боронин.
Думенков тихо опустился на стул, внимательно слушая первого секретаря. Тот даже не посмотрел в его сторону. Редкие, неопределённого цвета волосы торчали у него на макушке и висках. Казалось, Боронин слишком рано постарел или постоянная непосильная ноша, груз, с гигантскую плиту величиной, придавил его к земле. Сейчас он сидел, согнувшись под этой тяжестью, но первый и ходил в той же позе, словно придавленный, и представить его быстро идущим или бегущим Думенков не мог. И вдруг подумал: «А как он ведёт себя в постели с женой? Ведь у него есть дети, значит, он… Доступны ли ему обыкновенные человеческие удовольствия? Есть ли у него любовница?» Глядя на Лущенко, которого Думенков знал, как свои пять пальцев, на других сподвижников, председатель облисполкома, сам мужчина-жизнелюб, не гадал, определял точно – у этих мужиков есть подружки и не одна у некоторых, они знают, что с ними делать в постели. Но представить Боронина!.. Но Думенков увлёкся. Его вернул к действительности голос первого секретаря:
– К вечеру, думаю, Даленко доложит о результатах следствия…
– Не обольщайтесь, Леонид Александрович, – вмешался вдруг Ольшенский, – смею вас заверить, никого они не найдут.
– Что это вы так категорически против нашей народной милиции, Павел Александрович? – зло воскликнул Думенков.
Управление внутренних дел являлось подразделением, подчиняющимся не только начальству в столице, но и ему непосредственно, поэтому председатель облисполкома болезненно реагировал на любые замечания в этот адрес.
– Даленко – комиссар милиции третьего ранга, генерал. Держит планку раскрываемости по России высоко, не в пример некоторым регионам. В процентах показатели в прошлом году выросли…
– Да бросьте вы о своих показателях, любезный Иван Григорьевич, ради бога. Всё вы на проценты переводите. Воблу ваш Даленко до сих пор на балконе собственной квартиры вывешивает сушить, каждый горожанин по его балкону определяет, когда на низах её ловить начинают!
Боронин поднял бесцветные глаза на Думенкова. Тот открыл рот от удивления, словно рыба, выброшенная на берег, не зная, как парировать внезапную яростную выходку обычно невозмутимого Ольшенского, но так и не нашёлся, что ответить.
– Вы забыли, вероятно, как они мне шапку искали? – продолжал между тем идеолог.
– У вас пропала шапка? – спросил Думенков. – Когда?
– Украли, – просто поправил его Ольшенский. – Читал я зимой как обычно лекции в совпартшколе. Разделся внизу, на первом этаже в гардеробе. К обеду возвращаюсь одеваться, и что вы думаете?
Ольшенский обвёл слушателей величавым взором.
– Пальто выдали, а шапки нет.
– Вот история! – взмахнул руками Думенков и почему-то хохотнул.
– Мне, представьте, было не до смеха! – возмутился Ольшенский. – Рассказывать вам и то стыдно. В совпартшколе и шапку украли! Кому скажи – на смех поднимут. Но на дворе мороз двенадцать градусов. Не молод я уже, чтобы налегке без головного убора по улицам города шастать. Не тот возраст, сами понимаете…
– Нашла милиция шапку-то? – не дослушав, поинтересовался Думенков.
– Самый главный их приехал. Меня расспрашивать даже не стал. Под козырёк и кричит: «Сейчас отыщем!» Пузатый такой и громогласный.
– Лудонин вроде не кричит, – высказал вслух догадку Думенков, – и не пузатый он.
– Я потом слышал, что они его между собой «автобусом» звали.
– Странная фамилия. Нет таких в Управлении внутренних дел начальников. Я всех знаю, – озадачился председатель облисполкома.
– Значит, не всех изучил, Иван Григорьевич, – донеслось от стола, где сидел первый секретарь, – а шапку-то нашли всё-таки, Павел Александрович?
– Нашли, – кивнул Ольшенский, – нашли, как не найти. Вместе с жуликом! Я, правда, не дождался. Так и добежал до дома по морозу налегке. Но вечером доставили. Только моя, знаете, Леонид Александрович, пирожком была, пыжиковая такая, я её давно ношу, а эта норковая оказалась и новая совсем.
– Ну и что? – опешил Думенков.
У Боронина на лице тоже появилось какое-то подобие интереса.
– Вернул я им шапку.
– А вашу нашли?
– До сих пор в ожидании. Но я их уже не беспокою. Раздеваюсь теперь у заведующего в кабинете. А в гардеробе, Леонид Александрович, троих смотрящих поставил наш хозяйственник.
Думенков всё же засмеялся, Боронин не отреагировал никак.
– Пришли ко мне Лущенко, Иван Григорьевич, – напомнил он Думенкову, – он у тебя на совещании будет?
– А как же, Василий Дмитриевич уже давно заждался меня, наверное. Да и не один он. Но мы там не скоро закончим, Леонид Александрович. Может быть, его сразу подослать?
– Нет. Работайте. Я подожду. Сегодня мы много беседами да совещаниями занимались. Я задержусь вечерком, надо документы посмотреть. Пусть после подходит.
Было известно: если первый секретарь не был в командировке, в московской поездке, в разъездах по районам или по предприятиям, то из обкома он не выходил к служебному автомобилю раньше десяти или одиннадцати вечера. Сидеть в партийных аппаратах по ночам до утра давно уже стало немодным и необязательным, но Боронин находил для себя настоящее физическое удовольствие от своего кабинета. Если бы не новые порядки, заведённые ещё Никитой, он сидел бы в кабинете до утра, но понимал: не то время, начнут осуждать, и так за спиной молодые, видно, анекдоты травят или злословят. Провинциал, никогда не общавшийся со столичной политической элитой, к закату жизни обрёл он величие, когда рухнули идолы и вожди. Получив огромную власть, не знал, как ею пользоваться. Сподобиться молодым уже не мог, мешали традиции, тяжкий опыт прошлых ошибок, грехи юности. Взбрыкнуть стеснялся – осудят, тысячи глаз следят. Он не признавался самому себе, что привычка не поднимать глаз на собеседника появилась у него от боязни, что увидят в них зависть к тем, кто юн и беззаботен, свободен и радуется простым проявлениям обычной жизни. Его давил тяжкий крест власти. Давно, на протяжении десятка лет его не покидало чувство, что эта непосильная ноша не оставляет его по ночам. Ночь не давала ему никакого успокоения, женщины его не удовлетворяли, жена не интересовала, сон покинул насовсем с тех пор, как пришлось работать по ночам в тесных низких кабинетах райкомов под эгидой Великого вождя, которому предан был всегда и поклонялся сейчас втайне от всех, несмотря на трагедию, расколовшую страну на два, теперь уже навсегда враждебных друг другу лагеря… В особенно тяжкие для души дни он отдыхал, напиваясь вусмерть пьяным. Потом ужасно страдал, приходя в себя, напивался опять. Мозг отключался вместе со всеми страхами, страстями, переживаниями. Потом сам, без чьей-то подсказки, понял: в один страшный миг может сорваться в такую глубокую трясину, из которой не выбраться и его закалённому организму. Однажды он пришёл в себя на полу служебного кабинета и увидел рядом на ковре собственный «вальтер», подаренный ещё в Молдавии местным начальником милиции. С ужасом попытался вспомнить, как оказался на полу? Почему рядом оружие? Но не вспомнил даже того, как поднял первую рюмку…
Политической шалости у него не было: он не знал комсомольских рейдов, бесшабашности ночных вечеринок и посиделок, не щупал девок в отчаянных студенческих отрядах. С трибуны рукой не махал бушующей в праздничных неистовствах толпе, скорее отмахивался. Не было в нём помпезного вождизма. Он без лёгкости принял скипетр власти на голову, поэтому и страдал. Теперь уже и сам понимал – нести ношу придётся до конца, пока не случится страшное.