– Лысик, не морочь мне голову, у меня через пять минут запись.
– Ну хорошо, хорошо, – заторопился он. – Я тебе не мешаю. Я тебе только скажу, первая часть – опера…
– Лысик, – завопила Кукуша, – иди ты в… со своей оперой. – К указанному адресу Кукуша добавила несколько заковыристых выражений.
Она всегда так высказывалась, и Ефиму это нравилось, хотя сам он подобных слов избегал.
Он положил трубку и посмотрел на часы. Было четверть десятого, а Баранов, если вчера не перепил, может, уже проснулся. Он позвонил Баранову.
К телефону долго не подходили. Он намерился положить трубку, но тут в ней щелкнуло.
– Але! – услышал он недовольный голос.
– Привет, – сказал Ефим. – Я тебя не разбудил?
– Конечно, разбудил, – сказал Баранов.
– Ну, тогда извини, я тебе просто хотел загадать шараду.
– Шараду?
– Очень интересную. Первая половина слова из пяти букв – крупное музыкальное произведение, вторая половина из пяти букв – переносная радиостанция, а все вместе – хирургическое вмешательство из восьми букв.
– Слушай, старик, я вчера в Доме литераторов слегка перебрал, но ты ведь не пил. Ты арифметику давно проходил? Пять и пять сколько будет?
Улыбаясь в трубку, Ефим стал объяснять, что его шарада усложненная и состоит из двух частей, как бы налезающих друг на друга.
– Понимаешь, первая часть – опера, вторая часть – рация, последний слог первого слова является первым слогом второго слова, а все вместе – мой новый роман.
– Ты опять пишешь новый роман? – удивился Баранов.
– Пишу, – самодовольно признался Ефим.
– Молодец! – похвалил Баранов, громко зевая. – Работаешь без простоев. Пишешь быстрее, чем я читаю.
– Кстати, – напомнил Ефим, – ты «Лавину» прочитал?
– «Лавину»? – переспросил Баранов. – Что еще за «Лавина»?
– Мой роман. Который я тебе подарил на прошлой неделе.
– А, ну да, – сказал Баранов. – Помню. А зачем ты спрашиваешь?
– Ну, просто мне интересно знать твое мнение.
– Ты же знаешь, что мнение мое крайне отрицательное.
– А ты прочел?
– Конечно, нет.
– Как же ты можешь судить?
– Старик, если мне дают кусок тухлого мяса, мне достаточно его укусить, но необязательно дожевывать до конца.
Разговор в таком духе они вели не первый раз, и сейчас, как всегда, Ефим обиделся и стал кричать на Баранова, что он хам, ничего не понимает в литературе и не знает, сколько у него, Ефима, читателей и сколько ему приходит писем. Кстати, только вчера пришло письмо от одной женщины, которая написала, что они «Лавину» читали всей семьей, а она даже плакала.
– Вот слушай, что она пишет. – Ефим придвинул к себе письмо, которое лежало перед ним на виду: – «Ваша книга своим гуманистическим пафосом и романтическим настроением выгодно отличается от того потока, может быть, и правдоподобного, но скучного описания жизни, с бескрылыми персонажами, их приземленными мечтами и мелкими заботами. Она знакомит нас с настоящими героями, с которых хочется брать пример. Спасибо вам, дорогой товарищ Рахлин, за то, что вы такой, какой вы есть».
– О боже! – застонал в трубку Баранов. – Надо же, сколько еще дураков-то на свете! И кто же она такая? Пенсионерка небось. Член КПСС с какого года?
Баранов попал в самую точку. Читательница действительно подписалась Н. Круглова, персональная пенсионерка, член КПСС с 1927 года. Но Ефим этого Баранову не сказал.
– Ну ладно, – сказал он, – с тобой говорить бесполезно. Не поймешь. – И бросил трубку.
Настроение испортилось. Писать уже не хотелось. Столь легко сложившийся замысел «Операции» больше не радовал. Хотя последний эпизод, где прооперированный доктор слушает любимый романс, по-прежнему казался удачным.
– Дурак, – сказал Ефим, воображая перед собою Баранова. – Нахал! Чья б корова мычала. Я написал одиннадцать книг, а ты сколько?
На этот вопрос ответить было нетрудно, потому что за всю жизнь Баранов написал всего одну повесть, был за нее принят в Союз писателей, трижды ее переиздавал, но ничего больше родить не мог и зарабатывал на жизнь внутренними рецензиями в Воениздате и короткометражными сценариями на Студии научно-популярных фильмов (в просторечии «Научпоп»).
Впрочем, Ефим злился не только на Баранова, но и на себя самого. Он сам не понимал, почему позволял Баранову так с собой обращаться, почему терпел от него все обиды и оскорбления. Но факт, что позволял, факт, что терпел. Иногда Ефим вступал в долгие споры о ценности своего творчества, и тогда Баранов предлагал ему или посмотреть в зеркало, или сравнить свои писания с книгами Чехова. Насчет зеркала Баранов был, ничего не скажешь, прав. Иногда Ефим и в самом деле подходил к стоявшему в коридоре большому трюмо, пристально вглядывался в свое отражение и видел перед собой жалкое, лопоухое, сморщенное лицо с мелкими чертами и голым теменем, по которому рассыпалась одна растущая посередине и закручивающаяся мелким бесом прядь. И видел большие, выпученные еврейские глаза, в которых не было ничего, кроме бессмысленной какой-то печали.
Но что касается Чехова, Ефим читал его часто и внимательно. И ничего не мог понять. Читая Чехова, он… нет, он, конечно, никому и никогда бы в этом не признался… но, читая Чехова, он каждый раз приходил к мысли, что ничего особенного в чеховских писаниях нет и он, Рахлин, пишет не хуже, а, может быть, даже немного лучше.
Ефим нервно ходил по комнате. Злясь на Баранова и на себя самого, он размахивал руками, бормотал что-то бессвязное, корчил рожи, а иногда даже по-старомодному, как лейб-гвардии офицер (неизвестно, откуда в нем проснулся этот не соответствующий его происхождению атавизм), вытягивался в струнку, щелкал пятками (никак не каблуками, потому что был в мягких шлепанцах), делал резкий кивок головой, сквозь зубы произносил: «Нет уж, увольте!» – и несколько раз даже плюнул в лицо воображаемого оппонента, то есть Баранова.
Умом Ефим сознавал, что в его дружбе с Барановым нет никакого смысла. Он был согласен с Кукушей, которая не понимала, что его связывает с Барановым. «Он меня любит», – отвечал ей Ефим, хотя сам в это не верил. Верил не верил, но что-то такое между ним и Барановым было. Если не любовь, то привязанность. Да такая привязанность, что оба, обмениваясь взаимными оскорблениями и попреками, одного дня не могли обойтись друг без друга, а может быть, и без самих этих попреков и оскорблений.
Не понимая этого до конца, Ефим решил прекратить с Барановым всякие отношения. Он решил это совершенно твердо (так же твердо, как решал это тысячу раз) и почувствовал (в тысячу первый раз) облегчение и успокоенность. В конце концов, он не один, у него есть любимая жена, есть любимый сын, есть блудная дочь, тоже, впрочем, любимая. Да, она уехала, но их отношения сохранились, она пишет, он пишет, и они все еще близки. И кроме того, у него есть неистощимый источник муки и радости – его работа. Вот он сейчас опять сядет за машинку, ему надо только придумать первую фразу, а там дальше дело пойдет само по себе. Пусть про него говорят, что он не очень хороший писатель. А где критерии, кто хороший, а кто нехороший? Нет критериев. Во всяком случае, самому Ефиму нравилось, как он пишет, и он хорошо знал, что, если бы его не печатали и не платили денег, он все равно писал бы для себя самого. Но его печатают довольно внушительными тиражами и платят такие деньги, каких он не имел никогда. В свое время, будучи рядовым сотрудником журнала «Геология и минералогия», он за зарплату, во много раз меньшую, вынужден был ежедневно ходить на работу, выслушивать нарекания начальства, когда опаздывал (что, правда, случалось редко), и отпрашиваться в поликлинику или в магазин.
Сейчас он сочинит первую фразу, а там все пойдет своим чередом. Появятся описания природы, появятся люди, они вступят между собой в какие-то взаимоотношения, и начнется тот тайный, необъяснимый и не каждому подвластный процесс, который называется творчеством.
Пересилив себя, Ефим сел за машинку, и само собой написалось так:
«Штормило. Капитан Коломийцев стоял на мостике и тоскливо озирал взбесившееся (“Именно взбесившееся”, – подумал Ефим) пространство. Огромные волны громоздились одна за другой и бросались под могучую грудь корабля с самоотверженностью отчаянных камикадзе…» Сравнение волн с камикадзе понравилось Ефиму, но он вдруг засомневался, как правильно пишется это слово – «ками-» или «комикадзе». Он придвинул к себе телефон и механически стал набирать номер Баранова, но тут же вспомнил о своем бесповоротном решении.
Не успел опустить трубку, как его собственный телефон зазвонил. Ефим всегда утверждал, что по характеру звонка можно догадаться, кто звонит. Начальственный звонок обычно резок и обрывист, просительский – переливчат и вкрадчив. Сейчас звонок был расхлябанный, наглый.
– Ну что тебе еще? – спросил Ефим, схватив трубку.
– Слушай, слушай, – зашепелявил Баранов, – я тебе совсем забыл сказать, что писателям шапки дают.
– Понятно, – сказал Ефим и бросил трубку. Но бросил не для того, чтобы нагрубить Баранову, а по другой причине.
Надо сказать, что Ефим и Баранов, живя на порядочном расстоянии друг от друга, чаще всего общались по телефону. По телефону обсуждали все волнующие их проблемы и события, которых бывало всегда в изобилии. Сплетни о тех или иных своих коллегах, об очередном заседании в секции прозы, о том, кто где проворовался, к кому от кого ушла жена, и о многих политических событиях. Они критиковали колхозную систему, цензуру, книгу первого секретаря Союза писателей, обсуждали все события на Ближнем Востоке, побег на Запад очередного кагэбэшника, заявление новой диссидентской группы, передавали друг другу новости, услышанные по Би-би-си. А для того чтобы их никто не подслушал или, подслушав, не понял, они разработали (отчасти стихийно) сложнейшую систему иносказаний и намеков, что-то вроде особого кода, в соответствии с которым все имена, названия и основные направления их размышлений были искажены до неузнаваемости. Сами же они понимали друг друга с полуслова. И если, например, Ефим сообщал Баранову, что, по словам бабуси, в Лондоне наметился большой урожай грибов, то Баранов, заменив в уме «грибы» «шампиньонами», а шампиньонов – шпионами, понимая, что под «бабусей» имеется в виду Би-би-си, делал вывод, что, по сообщению этой радиостанции, из Лондона высылается большая группа советских шпионов. Разумеется, такой высылке оба радовались, как радовались в жизни всем другим неудачам и неприятностям государства, того самого, ради которого книжные герои Ефима охотно рисковали и жертвовали отдельными частями своего тела и всем телом целиком. А когда, например, Баранов позвонил Ефиму и сказал, что может угостить свежей телятиной, тот немедленно выскочил из дому, схватил такси и поперся к Баранову к черту на кулички в Беляево-Богородское вовсе не в расчете на отбивную или ростбиф, а приехав, получил на очень короткое время то, ради чего и ехал, – книгу Солженицына «Бодался теленок с дубом».
Итак, Баранов позвонил и сказал, что писателям дают шапки. Ефим сказал: «Понятно» – и бросил трубку, чтобы не привлекать внимания тех, кто подслушивает. И стал думать, что мог Баранов иметь в виду под словом «писатели» и под словом «шапки».
Естественно, ему пришло в голову, что речь идет о группе экономистов, которые недавно написали открытое письмо о необходимости более смелого расширения частного сектора. Это письмо попало на Запад, его передавали Би-би-си, «Голос Америки», «Немецкая волна», «Свобода» и канадское радио. Теперь, вероятно, этим «писателям» дали «по шапке». Ефиму хотелось узнать подробности, и он взглянул на часы. Было еще слишком рано. Все радиостанции, которые он слушал, вещали только по вечерам, а работавшую круглосуточно «Свободу» в его районе не было слышно.
До вечера ждать было слишком долго, и он, забыв о своем прежнем решении, позвонил Баранову.
– Я насчет этих шапок, – сказал он взволнованно. – Их уже выдали или только собираются?
– Их не выдают, а шьют, – объяснил Баранов.
– Что ты говоришь! – вскричал Ефим, поняв, что «писателям» «шьют дело», то есть собираются посадить.
– А что тебя удивляет? – не понял Баранов. – Ты разве не слышал, что на последнем собрании Лукин говорил, что о писателях будут заботиться еще больше, чем раньше. Что в Сочи строят новый Дом творчества, в поликлинике ввели курс лечебной гимнастики, а в Литфонде принимают заказы на шапки. Я вчера там, кстати, был и заказал себе ушаночку из серого кролика.
– Так ты мне говоришь про обыкновенные зимние шапки? – осторожно уточнил Ефим.
– Если хочешь, ты можешь сшить себе летнюю.
Ефим ни с того ни с сего разозлился.
– Что ты мне звонишь, голову с утра морочишь! – закричал он визгливо. – Ты знаешь, что утром у меня золотое время, что я утром работаю!
Он бросил трубку, но через минуту поднял ее снова.
– Извини, я погорячился, – сказал он Баранову.
– Бывает, – сказал тот великодушно. – Кстати, в поликлинике работает новый психиатр. Кандидат медицинских наук Беркович.
Ефим пропустил подковырку мимо ушей и спросил, что именно Баранову известно о шапках. Тот охотно объяснил, что по решению правления Литфонда писателям будут шить шапки соответственно рангу. Выдающимся писателям пыжиковые, известным – ондатровые, видным – из сурка…
– Ты понимаешь, – сказал Баранов, – что выдающиеся писатели – это секретари Союза писателей СССР, известные – секретари Союза писателей РСФСР, видные – это Московская писательская организация. К видным могут быть причислены некоторые не секретари, а просто писатели.
– Вроде нас с тобой, – подсказал Ефим и улыбнулся в трубку.
– Ну что ты, – охладил его тут же Баранов. – Ну какие ж мы с тобой писатели! Мы с тобой члены Союза писателей. А писатели – это совсем другие люди. Им, может быть, дадут что-нибудь вроде лисы или куницы, я в мехах, правда, не разбираюсь. А нам с тобой кролик как раз по чину.
Ефим сознавал, что именно таким образом выглядела иерархия в Союзе писателей, но Баранов все же зарывался, сравнивая Ефима с собой, о чем ему следовало напомнить. Ефим, однако, сдержался и ничего не сказал, потому что Баранов был в общем-то прав. Написав одиннадцать книг, Ефим хорошо знал, что, даже если он напишет сто одиннадцать, начальство все равно будет ставить его на самое последнее место, ему все равно будут давать худшие комнаты в Домах творчества, никогда не подпишут на журнал «Америка», никогда не напечатают фотографию к юбилею, ну и шапку дадут, конечно, самую захудалую. В таком положении были и свои (другим, может быть, незаметные, но Ефиму очевидные) преимущества: ему никто не завидовал, никто не зарился на его место, а он втихомолку продолжал тискать романы о хороших людях.