bannerbannerbanner
Росяной хлебушек

Владислав Попов
Росяной хлебушек

Полная версия

– Разбуди его! Скажи ему, пусть уходит. Я боюсь его!

«Как же я разбужу его? – подумала в страхе Елена Сергеевна. – Что ему скажу? Господи, да что за беда-то такая!» В её глазах заблестели слёзы. Но, слава богу, кровать в тёмной комнате скрипнула, и в дверях показался заспанный и удивлённый Сергей Иванович:

– Вы чего не спите-то? Ночь на дворе! Мам, ты чего?

– Уходи! – тихо, почти плача, прошептала непослушными губами Хитриха. – Уходи! – сдавленно крикнула она. – Ты – не мой сынок! Я не знаю тебя. Мой сыночек вот какой! – И она протянула Сергею его же карточку. – Ты на него не похож!

– Мама, ты что? Это я, Серёжа, Сергей!

– Не подходи! Это не ты!

– Ефросинья Егоровна! Ну как вы можете? – в отчаянье вскрикнула Елена Сергеевна. – Это же он, Серёжа! Ефросинья Егоровна!

– Елена Сергеевна! Елена! Вы подите к себе, пожалуйста, я сам с мамой поговорю! Не бойтесь, идите! – взволнованно попросил Сергей Иванович. – Это с ней бывает! Всё сейчас пройдёт!

– Не уходи! – жалобно попросила Хитриха. – Пусть он уйдёт! Сам!

Сергей Иванович быстро подошёл к Елене Сергеевне и мягко и настойчиво подвёл к дверям:

– Пойдите, пожалуйста, пойдите, я вас прошу. Всё хорошо будет!

Елена Сергеевна видела, что он нервничает и едва сдерживает себя. И подчинилась.

В своей комнате она слышала тихие голоса и плач, что-то брякало и стучало. Она несколько раз порывалась бежать на кухню, но удерживала себя. Ей было страшно и не по себе от увиденного. В висках ломило – так сильно разболелась голова. И даже выпитая тройчатка не помогала.

За окном светало. Елена Сергеевна прижалась лбом к холодному стеклу. За ручьём, над домами, заструились к небу первые розовые дымки. Вставало солнце. С берёз беззвучно сыпался снег. В доме было тихо. Потом дверь скрипнула, и кто-то постучался к ней.

– Войдите! – сказала Елена Сергеевна и обернулась.

Это был Сергей Иванович. Он был в незастёгнутой шинели и в лётной фуражке. Она подошла и заглянула в его расстроенное и печальное лицо.

– Я так и знал, что вы не спите, – сказал он.

– Как мама, Ефросинья Егоровна? – спросила она.

– Всё так же! – Его голос дрогнул. – Она меня не признаёт. Она согласилась выпить лекарство, успокоительное, – я из Ленинграда привёз, и сейчас уснула. Я с утра схожу в больницу. Не знаю, что делать… Она меня гонит!

– Вы можете остаться у меня, – сказала Елена Сергеевна. – Я через час уйду на работу. Вы чаю хотите?

– Нет, спасибо! Нет. Я, пожалуй, пойду – так будет лучше.

– Но куда же вы пойдёте из своего дома, Сергей Иванович?

– Пойду! Не могу в четырёх стенах. У меня одноклассники здесь живут, к ним пойду. – Он посмотрел на неё, невесело усмехнувшись. – Такие вот дела! Домой ехал! А вам спасибо за всё, что вы для мамы делаете!

Перед работой Елена Сергеевна заглянула к Хитрихе – та тихо спала на сыновней кровати. Остро пахло лекарством. Часы молчали. Елена Сергеевна хотела подтянуть гирьку, но передумала. Смахнув слёзы, она бесшумно прикрыла двери и вышла на улицу. Падал снег. Небо затягивало серой тучей. Было зябко и неуютно.

День начался трудно. Уроки не удались. В классе она, вдруг забывшись, долго смотрела в окно и молчала, и дети, не понимая, что с ней, весело смеялись. Перед ёлкой она отпросилась сбегать домой.

Сергея Ивановича почему-то не было. Ефросинья Егоровна привычно сидела перед окном, поставив на подоконник Серёжину детскую карточку.

– Как вы, Ефросинья Егоровна? – с тревогой спросила Елена Сергеевна. Всю дорогу, пока она бежала к дому, её сердце было не на месте.

– Хорошо, Басёна! – удивлённо посмотрела на неё Хитриха. – Я от Серёженьки письмо сегодня получила. Приедет скоро, вот жду. Он у меня маленький, беленький. Вот карточка его, посмотри. Его ни с кем не спутаешь. Приедет, подарков привезёт…

Елена Сергеевна тихо заплакала и вышла из кухни.

Ворота в синее поле

Дрова кололись споро. Острые мелкие щепки так и брызгали под ноги и сорили жёлтым и белым на чёрную размякшую землю. Фёдор ловко подхватывал носком топора новую чурку, перевёртывал, ставил на колоду и бил коротко и сильно, целясь в край. Чурка с треском разламывалась. Тугой осенний ветер подхлёстывал под крышу сарая и возился в глубине, раскачивая старый веник.

– Феденька, так выпьем же! – снова попросил Мироныч.

– Да некогда мне, Мироныч! Дрова колю! – отвечал Фёдор. – Что ты, в самом деле? Да и какой я тебе Феденька? Седьмой десяток пошёл!

– Да кто ты, как не Феденька, мне? Я ж постарше тебя, голубанушко. Ты ещё по полу ползал, а я уж армию отслужил.

– Все у тебя, Мироныч, то Феденьки, то Васеньки, то Марьюшки!

– Так ведь люди-то, Феденька, все несчастные, все неприкаянные, ходят, ищут чего-то, шумят – вон сколько нас, гору свернём! А как помирать придётся, и нет никого – только ты и есть один со смертушкой, с глазу на глаз, маленький и слабенький. Помру я скоро, Феденька!

– Конечно, помрёшь! Расселся на ветру, грудь раскрыта! Лучше давай до меня, в тепле посидим!

– Ну уж в келью твою музейную я не пойду! Тесно в ней рюмку пить, простору не видать. А здесь то ли дело – высóко, вся даль у тебя в глазах. Насмотришься! Выпьем здесь, Феденька!

Мироныч завозился, затянул потуже куртку и пересел к воротам. От холодного белого света лицо его стало ещё белее, выровнялось, и длинные тёмные морщины на лбу и у носа стали едва заметны. Редкая щетина засеребрилась на свету. Серые глаза улыбнулись, вбирая знакомое глубокое пространство реки и полосатых лугов за рекой. Рука вытащила из кармана бутылку.

– Тут немного, Феденька, чекушечка, но зато какая – чистая, как слеза комсомолки!

Фёдор улыбнулся, уселся на колоду. Спина от частых наклонок привычно гудела. Мироныч достал раздвижные стаканчики – «из Германии, Феденька!» – и они выпили. Ветер стих. Жёлтые листья тополей на траве и на тропинке перестали задирать свои тёмные края и тяжело перелётывать на новое место. Городок за дощатым сараем, за белой церковной стеной просыпался и наполнялся, как водой, далёкими голосами и шумом машин. Но здесь ещё было спокойно, и лишь галки царапали когтями железную крышу. Мироныч улыбался, поглядывал на Фёдора: ему хотелось поговорить, но Фёдор по своей досадной привычке молчал, навалившись плечом на стамяк ворот. О чём он думал, Мироныч не знал, а расспрашивать не решался.

– Спина разболелась, – наконец сказал Фёдор, заметив, что Мироныч исподтишка его разглядывает.

– Ты, Иваныч, в деревне-то у себя был? Каково там? – спросил Мироныч.

– Не был я там! – солгал Фёдор. – Да и что там? Дома нет, никого нет. Тут хоть работа какая, дров наколоть, снег убрать, печь истопить, за тобой, ледящим, присмотреть. Чего жаловаться? Плесни-ка в стаканчик – ведь праздник сегодня!

– Какой праздник-от, Иваныч?

– Эх, ты, стара голова! Поднесенье сегодня! – засмеялся Фёдор. – Знамо, какой праздник. Лей, знай!

Самогонка булькнула о дно стаканчика. Фёдор встал, распрямил плечи, выпил.

– Спина прозябла – остывать стал. Давай, Мироныч, поколем ещё мальца дровишек, а то Настенька заругается.

– Ну, ты сказал – заругается! Да она со своим музеем за тобой, как за каменной стеной, Феденька.

Мироныч дососал, вытягивая пупырчатую шею, последние капли из стаканчика и стал собирать с земли поленья.

– Давай коли! А я укладывать буду, чего без дела-то сидеть!

Они принялись работать. Мироныч, поднимая каждое полено, вздыхал:

– Вот ведь как, Феденька! Дом-от был, люди жили, думали, богато будут жить. Долго. Радовались чему-то. А вот и нет дома, на дрова распилили, к нам в музей привезли, и ты его в печке стопишь. Всё их счастье дымом станет. Глянь-ко, гвоздик какой кованый вбили, крепкий. Знать, висло на нём чего-то. Супонь какую вешали, пальтушку. Гвоздик-от на, выбей да Насте снеси – много у ней гвоздей старинных, а вот такого, быват, и нету.

– Давай сюда! – нетерпеливо сказал Фёдор.

– Нет уж, сам снесу, – пошёл на попятную Мироныч, вытаскивая гвоздь. – Знаю тебя, выбросишь! Монетку, что в прошлый раз нашли, так и посеял?

– Не посеял. На подоконнике лежит.

– Лежит! Соврёшь – недорого возьмёшь.

Мироныч всегда после третьей рюмки становился ворчливым и недоверчивым стариком, Фёдор к этому привык и не обращал внимания. Но работалось уже не так. Слова Мироныча о старом доме разбередили его. Деревня, которую он оставил уже, почитай, пять лет назад, так и стояла перед его глазами. Он уже не подхватывал чурку как попало, а рассматривал её, будто искал, выглядывал какие-то особые знаки, способные рассказать о прежних хозяевах порушенного дома, но не находил их. Старое, щелястое дерево молчало. Топор бил коротко и сильно, откалывая лёгкие, пахнущие скипидаром поленца. Прыскали в холодную землю щепки. И Фёдору всё казалось, что он бьёт по живому, наконец он не выдержал, вбил топор в колоду и сказал:

– Всё, Мироныч, наработался. Сил нет. Осталось чего от твоей слезы?

– Чуток ещё есть, Иваныч! – Мироныч давно заметил какую-то, как ему показалось, недобрую перемену в Фёдоре, и потому обрадовался, когда Фёдор вспомнил про самогонку. – Гвоздь-то возьми!

– Да при чём тут гвоздь, Старый? Сам Насте отдашь. Ну, где твои заморские стаканчики?

Они допили последние капли. За рекой из-за леса поднялась серая туча и засорила мутным дождём.

– Река отведёт дождь-от, – сказал Мироныч, вглядываясь в небо.

– Быват, и отведёт, – откликнулся Фёдор. Сердце его щемило, и снова, как и несколько дней назад, какое-то глухое тягостное беспокойство просыпалось в нём. Мироныч засобирался топить баню, и Фёдор обрадовался, что Старый сейчас уйдёт, – ему хотелось побыть одному. Чтоб не идти с пустыми руками домой, он набрал полную охапку дров, поднялся на крыльцо, привычно подцепил носком сапога дверь, вошёл, толкнулся направо, в дверь под лестницей, – там была его каморка, которую он сам избрал себе для житья. Всё в ней было просто и ясно: деревянная широкая кровать, белые штукатуреные стены, окно с высоким наклонным подоконником, угловая железная печь, возле которой он бухнул на пол принесённые дрова, старинный письменный стол с необъятной столешницей, поразившей его своей добротностью и размерами. За пять лет всё стало родным и близким. Фёдор прошёл к столу, налил из чайника стакан воды и долго пил, подставив лицо бледному заоконному свету.

 

Он работал истопником в районном краеведческом музее и одновременно его сторожем. Работа, нехитрая и по-деревенски привычная, не стоила ему никаких особых трудов: наколоть дров, истопить нажарко три печи, прибрать двор. Настенька, Настасья Петровна, директриса музея, вчерашняя учительница истории, не могла нарадоваться на истопника: Фёдор Иваныч был настоящий хозяин своего музея и своего нового дома. Его не нужно было просить ни о чём, он всё видел сам и потому строгал, пилил, стеклил, перекладывал печи в необжитой части музея, обвязавшись верёвкой, бродил по крыше, ладя заплаты на прохудившуюся жесть. Но был молчалив и суров по целым дням, и Настенька в эти дни его побаивалась, хотя и знала, что Фёдор Иванович может быть и другим, весёлым и разговорчивым, особенно после рюмочки, которую он порой распивал с таким же одиноким Миронычем. Тогда его серые глаза приветливо улыбались, лицо прояснялось, светлело, и он громко и раскатисто смеялся, запрокидывая круглую, наголо остриженную голову.

Фёдору нравилось в музее, особенно вечерами, когда приходилось топить печи, нравилось, когда по сумеречным стенам (он не любил верхнего света) плясали длинные огнистые зайцы, дверка брякала, мелко постукивая от тяги, и дрова, жарко треща, стреляли раскалённым паром. Опершись на кочергу, он мог стоять долго и смотреть на огненную игру, которую затеял сам. Старинные портреты, ему чудилось, тоже оживали и также молча со стен смотрели на печной огонь. Он знал их всех по именам и только что не здоровался с ними, когда ходил с кочергой по полутёмным залам.

Сначала его всё удивляло в музее, вся эта древняя деревянная, как ему казалось, уже никому не нужная утварь: турки, прялки, изъеденные временем короба и пестери, которые во множестве привозила Настенька, а потом он понял её и перестал смеяться, и не было в музее теперь вещицы, которую бы он не подержал любовно в руках. Старый самодельный инструмент безвестных деревенских мужиков: рубанки, калёвки, долота, которые разными путями приходили в музей, – он упоённо поправлял, чистил, вырезал новые берёзовые клинья, вытачивал ножи и, когда Настенька не видела, осторожно работал ими, пробуя, каково. И если выходило хорошо, счастливо улыбался и рассматривал инструмент, вертя в широких и твёрдых, как само дерево, ладонях, будто в первый раз его видел. Знамя мастера, вырезанное на инструменте, тоже давало пищу для его размышлений – он всё пытался представить того мастера, угадать, каким он был, где жил и где пригодился. Он искренне считал, что инструмент помнит своего прежнего хозяина.

Родную деревню он навещал редко, да и куда было ехать. Но в прошлые выходные он не выдержал: никому ничего не сказав, отправился с Дмитрием Фроловым, знакомым, до своей деревни.

Выехали они рано, сырым и тёплым утром. Мелкий дождик висел в небе. Дворники шуршали по выпуклому стеклу «буханки». Вёрст тридцать с гаком они пролетели, не заметив. У маленькой сосновой рощицы свернули налево и по глинистой разбитой дороге, тяжело переваливая через глубокие межи бывшего поля, поползли в деревню. Высокая серая трава, из которой торчали зелёные крестики маленьких сосенок, тянулась до самого неба. Клочкастые облачка спешили наперерез. Машину болтало и выматывало, но Фролов только посмеивался – «Северный флот не пропадёт!» – и крепче сжимал баранку. Они остановились где-то посредине бескрайнего поля и вышли. Дождь перестал. Было тихо, тепло и грустно. Фёдору показалось, что они остановились где-то побоку кладбища: так много торчало из травы этих зелёных крестиков. Вдали их было ещё больше, и они перекрывали друг друга. Дмитрий что-то проверил под капотом, хлопнул крышкой и спрыгнул на землю.

– Помнишь, Иваныч, репу здесь сеяли? А как убирать, школу на три дня закрывали. То-то времена были! А сейчас никому ничего не нужно! Тебя как, до пепелища докинуть?

– Сам дойду!

– В два часа обратно, не опаздывай!

Фёдор кивнул и шагнул на едва заметную тропинку. Она петляла, бежала под гору к ручью, за которым виднелось то же поле, низкие крыши деревни и шесты со скворечниками. Тёмная сырая трава путалась у него под ногами. Следом, туго обрываясь, тянулся вязель. Он спотыкался. Какие-то рыжие, в крапинку, птички выпархивали из травы, кружились рядом и не боялись его. Штаны на коленях от травы намокли, он измазался в глине и паутине, когда спускался к ручью, но ни разу не пожалел, что пошёл пешком. На мосту Фёдор остановился унять дыхание и сердце. Белое выцветшее солнце коротко облеснуло дорогу. В длинных лужах зажглось старое синее небо, и все новые незнакомые берёзовые рощицы заиграли яркими желтками.

Фёдор думал, как встретит его родной угол, что почувствует он, когда подойдёт к родному забору, толкнёт калитку – «Да жива ли она, сердечная?» Как там всё? И старая рябина, и его уросёха? Так называлась мастерская с маленькой банькой.

Ручей журчал под разбитыми бетонными плитами. Клочья серого сена висли на ржавой арматуре. Фёдор вспомнил, как мальчишкой пускал в этом ручье кораблики, но там, где раньше была песчаная отмель, а повыше сруб водяной мельницы, были теперь только рыжие кусты ивы, закрывающие воду. Сердце, будто пробуя, что-то кольнуло, и тут же зажглось и запекло в груди. «Ещё этого мне не хватало!» – испуганно всполошился Фёдор, похлопал по карманам, вытащил таблетку валидола и, торопясь, запихал под язык. «Ну, пойду, что ли?» – спросил он сам себя и неловко побрёл в гору.

Боль унялась, когда деревня раскрылась перед ним. Он улыбнулся и нетерпеливо и быстро, подгоняя себя, зашагал к старой рябине, срезая угол, чтобы не увидели сразу соседи, и толкнул калитку. Двор был выкошен. Невысокий холмик на месте сгоревшего дома, весь заросший иван-чаем, был нетронут. Расклёванные ягоды рябины среди мятых перистых листьев лежали на траве и уцелевших мостках. Фёдор подошёл поближе и незаметно поклонился: «Ну, здравствуй, что ли!» Иван-чай молчал. Белые кружевные макушки покачивались на ветру. Трава шелестела тихо, почти неслышно. Фёдор тоже молчал, смотрел перед собой, да ничего не видел. Другое было перед его глазами…

Дом, где он жил когда-то с Лизаветой, сгорел дотла. Занялось где-то поздней ночью скоро и страшно. Одно хорошо, что хоть ветер, с безжалостной силой раздувавший огонь, в упор шёл на реку. Фёдору долго боялись говорить о новой напасти – в ту пору он с сердцем лежал в больнице, и только в день выписки соседка Марфа Ивановна в больничном садике вдруг закричала ему, плача и ломая руки:

– Феденька, Фёдушко! Виноваты мы, недоглядели! Прости нас! Дом-от твой сгорел! – и повисла на его шее.

– Как же сгорел-то? – прошептал он непослушными губами, ещё не понимая всего, а уж что-то ёкнуло в сердце, облило холодом и захвостнуло наотмашь. Вцепился он в руку Марфы Ивановны и кулём, опрокидываясь, выворачивая неловко голову, повалился в звенящую пустоту.

– Фёдо! Фёдушко! – кричала Марфа Ивановна, да он уж не слышал её.

Столько лет прошло, господи, а всё будто вчера. Провёл Фёдор ладонью по занемевшему лицу – «Ну вот, не хотел, а почти разревелся!» – повернулся нехотя и побрёл к уросёхе. «Что, заждалася, старая, хозяина?» – спросил её грубовато, нашарил привычно за обносом ключ – он так и лежал, как должно, на месте. В сенцах, куда вошёл, было тесно и настужено. Баночка под наждаком, как год назад оставил, так и стояла сиротою на месте. Фёдор потоптался, поправил зачем-то пыльную занавеску на окне, вздохнул и, как через силу, толкнул дверь в саму мастерскую.

– Ну, здравствуйте! – снова произнёс он, опёрся рукой на верстак, с какой-то ущемлённой радостью узнавая и старый буфет в углу со стаканами, и полки с нехитрым инструментом. Всё так и лежало, как он оставил. Печка напротив потрескалась, облупилась – знать, о трубу текло.

– Лизонька! – позвал он дрогнувшим голосом свою жену. – Вот на побывку приехал. И сам не знаю, зачем. Как толкнуло что-то. Не ты ли позвала меня, Лизонька?

Фёдор дёрнул занавеску, пустил свет и, торопясь, что, может, ему помешают, тяжело упал на колени и потащил на себя из-под кровати сундук. Рванул окованную крышку и трясущимися от волнения руками достал альбом с фотографиями, запелёнутый в домотканое полотно.

– Лизонька! Я сейчас! – прошептал он, давясь закипевшими слезами, разворачивая полотно. Пальцы не слушались. Наконец альбом раскрылся, и тихое белое лицо Лизы посмотрело на него.

– Прости меня, Лизонька! Не уберёг тебя, не остановил тебя! – горячо заговорил Фёдор, всматриваясь в лицо Лизы. Редкие, тягучие слёзы ползли у него по щекам. Он коснулся её лица, осторожно провёл по длинным светлым волосам, будто поправлял их. Тяжёлый камень вдруг сдавил ему горло. Левая рука онемела. Уцепившись правой за верстак, он поднялся, вздрагивая плечами, прижимая к груди альбом. В мастерской отчего-то потемнело, но он не знал, отчего.

– Со мной поедешь, – прошептал он Лизе, – ты ведь любила в райцентр-то ездить. Я тебя здесь не оставлю больше. С собой заберу…

Ветер приоткрыл неплотную дверь, надул занавеску. Тихое осеннее тепло скользнуло с ним внутрь.

– Это всё сапоги, – шептал Федор, – будь они неладны, проклятущи. Зачем я тебе сапоги купил? Лизонька?

Он вздрогнул, услышав где-то недалеко голоса, поспешно снял со спицы старую кожаную сумку через плечо и спрятал в неё альбом. Потом рукавом отёр глаза и стал ждать.

– Фёдор! Ты ли? Иваныч!

– Ну! – крикнул он севшим, не своим голосом, нагнул голову и, судорожно вздохнув, вышел на улицу.

От калитки бежала большеголовая Марфа Ивановна. За год она ничуть не изменилась: те же зелёная болоньевая куртка, шерстяной зелёный платок, повязанный так высоко, что открывался весь напоказ широкий, выпуклый, в мелких капельках пота лоб.

– Фёдор! Ты ли? А мы думали: кто ходит? Вот напугал! – тараторила Марфа Ивановна, но в глазах её не было укоризны, а только радость. – Дай-ко, дай-ко, обниму тебя! – и она обняла его, ткнулась мокрым носом в щёку, чмокнула. – Ну, что мимо-то пробежал? Как мы тебя и не заметили, а? Надолго, а?

– Да он как шпион! – засмеялся её муж Павел, подходя к калитке и наваливаясь на неё круглой, как колесо, грудью. – Здорово, сосед!

– Пойдём, пойдём! – потащила Фёдора за рукав Марфа Ивановна. – Почаёвничаем! Я пирогов напекла. Пошто в перву-то дорогу не зашёл?

– Чай не вино – много не выпьешь! – подмигнул Павел. – Иди-ка сюда, соседушко, почеломкаемся!

– Тебе бы только пить! – замахнулась на него в шутку Марфа Ивановна. – Да ладно, по такому случаю уж наливочку-то я найду. Ты, Феденька, чего вдруг приехал-то?

– Да соскучился я, – смущённо отвечал Фёдор, – да и инструмент хоть какой забрать хотел. Плотничаю помаленьку. – Голос его был слабым, и он будто сам свой голос не узнавал и слышал сам себя как будто издалёка.

– Ты там, в музее-то, мохом ещё не оброс? – подначил Павел, обнимая Фёдора. – Сам, бат, стал музейной редкостью?

– Да далеко нам ещё до моха! Поживём! А ты всё колесо катаешь? – хлопнул он по груди Павла, стараясь быть весёлым и непринуждённым.

– Да катаем! Куды нам деться?

– Идёмте, идёмте! – торопила Марфа Ивановна. – Феденька, что ж ты как не живой-то? Приболел, что ли?

– Да сердце что-то прихватило, – не стал скрывать Фёдор. – С дороги, наверно. Да уже отпустило всё. А чайку бы, конечно, попил!

– Это всё возраст, Иваныч, возраст! Сам-то у меня давеча тоже сказал: всё, Марфа, я уж не питок! И сидит, голубанушко, будто его побили!

– А чего? – отозвался Павел. – Я ещё рюмочку-то махну!

На кухне Фёдора усадили у окна: «Сиди, на родну землю гляди!» Из задосок Марфа Ивановна вынесла поднос с пирогами: «Где вилочкой потыкано, там с капустой!» – поставила чайник и похвасталась: «Чайник-то импортный, как в городе, быстро вскипит, не оглянешься!» Тут же метнулась в переднюю комнату, притащила коробочку чёрную:

– Не знаю, как это называется! Давление мерить! Давай, Фёдор, закатывай рукав, давление померяем, спокойнее будет и тебе, и нам! Ишь, глазища у тебя какие! Запровалились!

– Закатывай, закатывай! Не отстанет! – посоветовал Павел. – Она теперь у нас фельдшерица! Рюмку не нальёт, пока у мужика давление не померяет!

– Почему? – удивился Фёдор, безропотно подставляя руку Марфе Ивановне.

– Не болтай! Давление меряю! Ну, чего ты хочешь? Повышенное, конечно! И сердечко трудно бьётся!

– Это у него от радости!

– Ну, может быть, и от радости, да только рюмку тебе, Фёдор, я не налью. Другое выпьешь, на корешке шиповника. Всё успокоится, уляжется…

 

– Да как ты фельдшерицей-то стала, Ивановна?

– Как-как? А вот так, и перетакивать не будем! Медпункт у нас закрыли – фельдшерицу на пенсию списали. В город уехала. Мне за хорошую работу эту мерялку подарила. Даром, что ли, я эти двадцать пять лет, Феденька, на медпункте техничкой проработала? Навыкла там, всего насмотрелась. Вот уже год как всей деревне давление меряю. Порошки покупаю в райцентре, кому какие нать. Жить-то, Феденька, хочется! Ну, полно тебе скомнить! Давайте чай пить!

За чаем Фёдор узнал, что жизнь в деревне пошла не ах: полдеревни пустует, а с Горушки все съехали, кто поближе к райцентру, а кто и в города подался. Вот и ферму по кирпичику разобрали, на погреб там, на постройки всякие.

– А ещё, Феденька, грозятся: зимой дороги чистить не будут. А заболей кто? Чего делать? Как в больницу попасть? Да и в лавку за хлебами? Старикам-то с околков как быть, а?

– А деды-то, деды-то наши, уж, верно, в гробу переворачиваются, – горячился Павел, – они же лес под поля корчевали, животы рвали, Иваныч, сам знаешь, а теперь, глянь, всё сосняком да берёзой зарастает.

– Ну, полно, полно, плакать-то! Всего гостя раскривим! – замахала руками Марфа Ивановна. – Ты, Феденька, когда обратно едешь? Сегодня? Нет, мы тебя сегодня не отпустим! Баньку затопим. В баньке помоешься. Каменка нынче у нас новая, жаркая! И не думай, не думай даже. Завтра уедешь – у Зиночки с Горушки сестра приехала с мужем, вот тебя на уазике в твой музей и доставят!

– Да и вправду, Иваныч, оставайся! – сказал Павел. – Ведь давно не виделись, посидим!

И Фёдор остался. Вытянув ноги под столом, он сидел, откинувшись на крепкую спинку домодельного стула, и с удовольствием смотрел то на смеющегося Павла, то на Марфу Ивановну с блюдечком чая в растопыренной ладони, то в окно. Солнышко снова вывернулось над деревней и широкими бледными лучами заливало крыши изб и поле. Длинные малины покачивались и заглядывали в кухню. Пёстрые дорожки, раскатанные по полу, то загорались яркими красками, то гасли вместе с солнцем.

После чая они с Павлом рубили дрова для бани, выбирая ровные еловые чурки, таскали вёдрами воду и всё подначивали друг друга, как привыкли с детства.

Баня удалась на славу, и Фёдор с Павлом выпарились два раза, легко и беззаботно, а потом сидели, распаренные и усталые, в дощатом предбаннике у распахнутых настежь дверей. Кругом были шорохи. Вздыхали и потрескивали камни в остывающей печи. На улице трусил, причмокивая, мелкий светленький дождик, и длинные-длинные струйки воды тонко и часто тянулись с невидимой крыши через белый проём дверей.

– Пивко будешь? – улыбнулся заговорщицки Павел и, не дожидаясь ответа, полез за старую стиральную машину. – Полторашечка! – шёпотом сказал он, обтирая с бутылки паутину, затем достал стаканы и с десяток навяленных окуней. – Ну, с лёгким паром, Федя!

Они выпили. Пиво было горькое и холодное. Пена таяла и щекотала губы.

– Старые мы стали, Федя! Мне как тридцать лет исполнилось, так года и побежали, как под горку.

– А у меня так же. Как назад оглянешься, всё как будто вчера было. Как вчера, Паша…

Они помолчали. Дождь припустил и забарабанил часто и сильно по крыше. С крылечка залетали брызги и тёмным пятнали вытертые половицы.

– На могилку-то матери, Федя, ездишь, навещаешь?

– Да навещаю. Там из родни моей тоже никого не осталось. Да и деревня пустая, только в трёх дворах и живут…

– Жалеешь, что от нас-то уехал?

– Да как не жалеть, да только не могу здесь долго, сам знаешь.

– Это из-за Лизы.

– Из-за неё. Там спокойней как-то.

– Что у тебя за любовь такая, Федя, что всё успокоиться не можешь? Годов-то много прошло.

– Да не забывается, Паша, никак. Сидишь так у себя порой, глядишь в огонь и думаешь, вспоминаешь, и будто голос потом её слышишь. Ясно так раздастся. Вздрогнешь, и нет ничего.

– А я бы сказал так: нашёл бы себе какую бабу, в хозяйство впрёгся, и всё бы было веселее. Вон Пётр Григорьевич, за рекой-то, семьдесят годов! Дом-от его тоже сгорел – печь неправильно сложили, так что ты думаешь – новый поставил, сам рубил да ещё песни пел! Да такой-то нас с тобой переживёт!

– Переживёт! – кивнул Фёдор.

– Конечно, переживёт! Слыхал, как ему плаху на голову уронили? Нет? Ну, это ещё тот случай! – засмеялся Павел. – Привычка есть такая у Петра Григорьевича: все размеры на щепочке писать. Возьмёт широкую щепину, топориком гладко выстругает и пишет на ней, чего ему нать. Ну, стали они потолки набирать, не как сейчас, а по-дедовски: плахи в выдру вставляли. Так Григорьевич захотел, чтоб в его новоявленном доме как в старопрежни времена было. Ходит он так понизу и карандашиком на щепочке своей пишет, а мужики-то вверху плахи потолочные вставляют. Ну и уронили одну – передёрнули! И она аккурат комлевым-то концом да ему и по репе. Представляешь? Да с такой высоты! Мужиков так и захолонуло! Побледнели все. А Григорьевич циферки на щепочке не спеша дописал, отёр ладошкой лысинку и спокойненько так высказал: «Ещё раз плаху вниз уроните, застегну вас на фиг». Вот и думай! Хвостаться ещё пойдём или так погреемся?

– Можно и похвостаться! Ты-то как?

– А чего я? Я ещё могу!

Хвостались они долго, так что Марфа Ивановна всполошилась и прибегала за ними: «Живы ли? Тебе-то, Павел, чего содеется, а у Феди-то давление!»

– Да какое его давление! Я его баней омолодил! Сейчас женихаться пойдёт!

– Заканчивай давай! Я уж стол приготовила и до Зиночки слетала, с машиной договорилась, и Димке Фролову позвонила, а оне всё в байне моются!

Уже далеко за полночь Фёдор проснулся в своей горенке, отведённой ему для спанья, поворочался, а потом лёг на спину, с улыбкой вспоминая весёлые шутки и рассказы Марфы Ивановны. Отирая полотенцем быстро и часто растомлённое баней красное лицо, она, посверкивая смеющимися глазами, рассказывала, как они с Валей Поповой ходили за реку в магазин.

– Феденька, слышишь! – говорила она, толкая его в плечо. – Мы бутылочку в магазине купили. Коньяка решили попробовать! Не всё ведь мужикам! К реке подошли – «Давай выпьем, Валюха!» – а стаканчиков-то нет. Не купили, не догадалися! Так что думаешь, придумали! Не из горла же пить. Из скорлупок стали! Яички сырые взяли, маковку облупили, выпили – вот и рюмочки готовы! Напилися коньяка! Валюха сначала не очень хотела – клопами пахнет, а потом расчухала – вкусно! Река долга, широка, а мы идём, песни поём. Так хорошо! Тихо. Снежок скрыпит. В гору поднялись да и пали! Всё из сумки моей раскатилося. Лежу, Феденька, подняться не могу – пьяна, темно, кричу: «Валюха, собирай мою сумку-та!» А она рядом така же ползат. «Всё собирать-то?» – кричит. «Всё собирай, всё моё!» Пришла домой, а Паша, сам-то, спрашивает: «Чего купила?» А я хохочу, остановиться не могу: «Яйца купила!» Полез он в сумку-то, а там, – тут Марфа Ивановна прыснула в ладошку, – дале сам рассказывай!

Павел засмеялся:

– А чего я? Полез я, значит, в сумку-то, а яйца-то все побиты, а в яйцах-то, Федя, не к столу будет сказано, конское добро плавает. Крупное, как кулак! Вот бабы коньяка напились!

– Это всё Валя Попова виновата, а ведь темно было, не видно! Цело ведро, поди, набрала!

– А мы с Валькиным мужиком из магазина их ждём – бат, бутылочку нам купят! – глядим из окна: идут пьяны по реке. Он говорит: «Вон та, что руками машет, так то – моя!»

Фёдор рассмеялся – сон сняло как рукой. Он тихонько поднялся, нашарил фуфайку, накинул на плечи и вышел на крыльцо. Яркие колючие звёзды усеивали небо. Тёплая парная сырость шла от ночной забродившей травы. Звенели кузнечики. Крыша его «уросёхи» тихо светилась водой. Он надел на босу ногу резиновые сапоги, застегнул фуфайку и шагнул на звёздную улицу.

Он легко и быстро миновал околок и только на горе остановился: «Куда же я иду?» Тёмная разлапистая лиственница поднималась на фоне звёздного неба. Здесь, на горе, даль раздалась сильнее, расширилась на обе стороны и звала к себе. И он побрёл по тропинке навстречу, к крутому краю, оскальзываясь на глине и хватаясь за жерди забора. Лавочка, которую он вкопал когда-то, ещё стояла, только доска просела до земли и накренилась набок. Внизу дышала и шевелилась река. Глаза Фёдора давно притерпелись к ночи, и он видел, как перемигивались беспокойным серебрящимся светом волнистые ивы. Вода у берега была густой и тёмной, неразличимой, как и сам берег, но дальше слабо светилась мелкими звёздами.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru