“За него сидел наш ольховский, из деревни Ольхи мужик, Мишка Вольнов. Сидел в тулупе барина, в его шапке, очень на него был похожий. Сухово-Кобылин богато одарил мужика, аристократ был высшей марки, за отсидку подарил Мишке десятину земли и соболий тулуп”.
“Да, характер имел крутой. В имении под Москвой убил любовницу. Чтоб спрятать следы, подкупил придворную знать и вывез труп в поле зимой. Сбросил ее с саней – якобы замерзла. Его отец говорил: «Сколько просудился на взятках, мог бы всю дорогу от Москвы до Кобылинки деньгами выложить». Откупился. И все же суд приговорил Александра Васильевича к 3 годам заключения. А он подкупил крепостного Михаила Вольнова. Вольнов и отсиживал с документами барина”.
“Точно… А сам Сухово-Кобылин жил в эти годы в осиновом лесу, верстах в 2 от Кобылинки, в специально построенной избушке. Фундамент той избушки сохранился до сих пор. При Александре Васильевиче находился лишь один лакей. В этой избушке и написаны были «Свадьба», «Дело» и «Смерть»”.
“Да нет, любовницу его убили слуги. Ненавидели ее за строгость. Судьям сказали, что убить им приказал барин. Родные его порядочно деньжонок поистратили, чтоб загасить дело. В это время он и скрывался”.
Племянник Сухово-Кобылина граф Евгений Салиас передавал историю гибели француженки со слов крестьян с еще более фантастическими деталями, наводя ужас на собеседников. Редактору “Русского архива” Петру Бартеневу он рассказывал: “Когда кучер и повар вывезли труп за заставу и, бросив его близ дороги, повернули назад, повар оглянулся и сказал: «Она бежит за нами!» Кучер оглянулся, и тоже ему показалось, что француженка бежит за ними и как бы догоняет. Кучер ударил по лошадям. Они проскакали несколько минут, и когда оглянулись, она уже не бежала. Но они решили вернуться и покончить с нею. Они нашли ее лежащей на прежнем месте, и тут повар перерезал ей горло”.
“Этот эпизод, – пишет Бартенев, – граф Сальяс рассказывал так, что становилось страшно”.
Луиза стойко сносила неверность возлюбленного, прощая ему измены и мимолетные увлечения другими женщинами. Но вот в 1850 году у нее появилась соперница – Надежда Ивановна Нарышкина, урожденная Кнорринг. Эта женщина засияла яркой звездой в московском свете. Она многих сводила с ума. Нарышкину толпами осаждали очарованные поклонники, хотя она и не отличалась какой-то особенной красотой. Напротив, была, по словам современников, непривлекательна внешне – небольшого роста, “рыжая, сухая, бледная”, с неправильными чертами лица. Но она обладала блестящим остроумием, держалась уверенно и непринужденно, была обаятельна, грациозна и властна.
“Рыжая львица”, как ее называли в свете, страстно влюбилась в Сухово-Кобылина, чего и не скрывала от общества. Вся Москва еще до того, как в ночь с 7 на 8 ноября случились страшные события, знала об ее интимных отношениях с блестящим светским львом и красавцем Кобылиным; слухи о них ходили по всем салонам, что, по-видимому, льстило Надежде Ивановне.
Используя в качестве посыльного своего почтенного супруга Александра Григорьевича Нарышкина, она слала Александру Васильевичу письма одно за другим, “ревновала, просила, злобствовала”:
Надеюсь, что ничто не заставило переменить Ваше намеренье приехать в Сабурово (имение Нарышкиной. – В. О.) и что мы будем иметь удовольствие видеть Вас. Если по какому-либо случаю Вы не намерены приехать сюда, что будет очень скучно и вовсе нелюбезно, то будьте так добры, велите сказать это посыльному или дайте ему записку, чтобы можно было взять другие меры. Мы останемся совершенно одни. Все гости разъехались и возвратятся не раньше, чем через неделю. Муж мой взялся доставить Вам эту записку.
“Я ездила для Вас за 6 верст на почту, – писала она, не дождавшись ответа, – и так как это путешествие увенчалось успехом, Вы обязываетесь пробыть в Сабурово до 5-го числа. Вы должны это сделать, вследствие бесконечного доказательства дружбы, которое я Вам оказала. Ответьте, если можете, и во всяком случае приезжайте спросить у меня прощение и поцеловать у меня ручку – право, стоит этого. Прощайте, до свидания. Вы слишком практичный человек, чтобы ошибиться числом, и теперь я почти готова считать это достоинством и сознаться Вам в этом во вторник. Протягиваю Вам дружески руку и прошу Бога сохранить Вас.
Надежда Нарышкина. Сабурово. 30 июля”.
Отголоски этого романа есть в монологе Федора, слуги Кречинского:
– Ведь была одна такая – такая одна была: богатеющая, из себя, могу сказать, красоточка! Ведь на коленях перед ним по часу стоит, бывало, ей-ей, и богатая, руки целует, как раба какая. Сердечная! Денег? Да я думаю, тело бы свое за него три раза прозакладывала! Ведь совсем истерзалась и потухла, ей-ей. Слышно, за границей и померла[3]. Было, было, батюшки мои, все было, да быльем поросло.
“Свадьба Кречинского”, действие второе, явление I
Свое последнее лето 1850 года Луиза проводила частью в имении Сухово-Кобылина селе Воскресенском, частью на своей даче в Останкине. Приехав в начале октября в Москву и узнав о романе Александра Васильевича с дамой из высшего света, Луиза поверглась в такое отчаяние, что уже не в силах была скрывать от кого бы то ни было своей ревности и горя.
Жалея “добрую и прекрасную женщину” и одновременно пользуясь случаем упрекнуть брата, графиня Салиас пишет ему укоризненное письмо: “А другая, госпожа Симон, что ты из нее сделал? Ты мне скажешь: я ее больше не люблю, – хорошо, в этом никто не властен, это чувство подвижней и свободней облаков…” Как жестоко и властно рассеял Александр Васильевич эти подвижные облака, на которых возносилась Елизавета Васильевна на заре своей юности к упованному счастью, как беспечно смеялся он потом: “Ах, этот Надеждин, удивительный чудак!” “Но кое-что да остается после восьмилетней связи?..”…Все, все останется, Елизавета Васильевна, страшной раной в сердце останется, пожизненной мукой останется, тяжким раскаянием и вечной памятью в мраморе на Введенском кладбище… “A если не останется, то дурным, неблагодарным будешь ты, да, ты. Если ты не чувствуешь привязанности к ней после той любви, которую она питала к тебе, ты не заслуживаешь никакой симпатии на всю твою остальную жизнь. Не думай, чтобы я тебе через это говорила, что так как она тебя любит, то ты должен посвятить ей всю жизнь, пожертвовать ей новой любовью, нисколько. Ты сам знаешь, что это было бы безумно, говорить подобные вещи, но по крайней мере, прекратив твою любовную связь с ней, если даже ты ее не любишь, все-таки ты обязан к ней уважением и хорошим обращением, ты должен быть другом и покровителем ее, ибо у нее, кроме тебя, никого нет. Я знаю, что, предавшись другой любви, которая, по-моему, не имеет будущности, ты разорвешь сердца этих женщин, обе они будут несчастны. Не знаю, которая из них будет несчастней. Сам ты во всем этом будешь тем несчастней, что ты не привык страдать и не умеешь страдать. Это будет для тебя роковая новость, которая понесет тебе удар. Лучше заглушить эту страсть в зародыше. Не говоря уже о страданиях, которые тебя ожидают, какова будет твоя будущность – ты потеряешь и то и другое, и, поверь мне, ты не можешь жить один”.
Вещий Слепец накануне рокового удара водил пером Евгении Тур!
Кастор Никифорович Лебедев, выступая в Сенате, назвал это письмо “курсом французских развратных правил, подробно изложенных на шести листах”, и с едкой иронией добавил: “Я рекомендовал бы всем донжуанам, а равно и обманутым мужьям ознакомиться с этим произведением нашей писательницы!”
К середине октября, за несколько дней до своей кончины, Луиза полностью потеряла самообладание. “После праздника Покрова Пресвятыя Богородицы Симон-Деманш, возвратившись домой вечером, ужасно плакала, рвала на себе ленточки от чепчика и приказала приготовить себе платье, чтоб уехать совсем, – говорила на допросе горничная Аграфена Кашкина, – а когда пришел Сухово-Кобылин, она ссорилась с ним по-французски, но барин уговаривал ее остаться. И таковые ссоры бывали часто, причиною сих ссор была ревность Деманш к Нарышкиной, а как зовут ее, не знаю, а, кажется, дом ее на Сенной. Она все кружилась возле дома той Нарышкиной, высматривая, не там ли барин и где он сидит”.
Да, она кружилась, и хозяйка дома знала об этом. И однажды во время бала, увидев Симон-Деманш, заглядывающую в окна с противоположного тротуара, она подозвала к себе ничего не подозревавшего Кобылина, отодвинула портьеру, чтобы их лучше было видно с улицы, и целовала, обнимала его на глазах у несчастной француженки…
Разговоры о безумной ревности Луизы уже ходили по всей Москве. Но Александр Васильевич не придавал им значения. Он по-прежнему слал ей с камердинером короткие записочки, все “шутил и подшучивал” над своей “любезной маменькой”.
Скверная, дрянная, я готов биться об заклад, что Вы рыскаете по городу. Я Вас высеку и буду строг, как римский император. Ни слезы, ни стоны, ни мольбы не тронут меня – предупреждаю Вас заранее.
Что Вы поделываете, дрянная? Прежде всего я должен сказать, что я Вас не знаю, что я выкинул из памяти Ваше имя, даже воспоминание о нем изгладилось. Я Вас не знаю: что такое госпожа Симон? Право, милостивый государь, не могу Вам этого сказать, я никогда не слышал такого имени. Госпожа Симон… Госпожа Симон… не знаю… Только что моя мать уедет в Тулу, я приеду задать Вам на орехи.
Обер-прокурор Лебедев, комментируя на заседаниях Сената переписку любовников, отмечал: “Переписка в небольшом количестве листков, приобщенная к следствию, чрезвычайно любопытна. Особенно любопытны письма самой Деманш, впрочем, довольно безграмотные. Есть письма, дышащие невинной страстью и любовью, есть вопли упреков. В письмах же самого любовника выражается постоянно какое-то самодовольство”.
Что ж, может быть, Кастор Никифорович и был прав по-своему, по-прокурорски. Но не он и не его грозные резолюции, а судьба, которой Сухово-Кобылин отказывал в разуме и которую он называл Слепцом, сполна расплатится с ним за его беспечность и черствость к той, что писала ему незадолго до смерти: “Ах, Александр! Ты всегда был жесток и несправедлив со мной. Да простит тебя Бог, как я прощаю за все зло, которое ты мне причинил. Я все же думала о твоем счастье”.
Последнее свидание Сухово-Кобылина с Симон-Деманш состоялось, судя по материалам следствия, вечером 6 ноября 1850 года на ее квартире, в доме графа Гудовича. “Мы были одни, – показывал он на допросе, – и никого из посторонних не было”.
О чем они говорили в этот вечер, неизвестно. Известно только, что утром того же 6 ноября он получил от Луизы письмо. Это последнее ее послание было проникнуто безнадежной грустью и предчувствием роковой кончины:
Любезный Александр.
Заезжайте ко мне сегодня вечером, хоть на четверть часа. Мне необходимо нужно поговорить с Вами. Не откажите мне. Я, может быть, беспокою Вас в последний раз…
Прощайте, жизнь моя очень грустна. Луиза.
Вероятно, Вы уже скоро не услышите обо мне в Москве.
Письмо это, взятое следователями со стола Сухово-Кобылина, разумеется, не ускользнуло от внимания обер-прокурора, как не ускользнула от следствия вообще ни одна, даже самая призрачная улика против отставного титулярного советника Сухово-Кобылина. “Не благоугодно ли господам сенаторам обратить свое взыскующее внимание на сей важный для дела документ? – призывал Кастор Никифорович. – Я разумею письмо Деманш от 6 ноября. Она просит его заехать хоть на четверть часа. Зачем? Сухово-Кобылин так и не объяснил этого следователям. Далее: она пишет, что беспокоит его в последний раз. Это любопытно – именно в последний раз и беспокоила его французская любовница. А прощаясь, она прибавила, что жизнь ее кончена и что скоро о ней не услышат в Москве”.
А снег уж давно ту находку занес,
Метель так и пляшет над трупом,
Разрыл я сугроб, да и к месту прирос,
Мороз заходил под тулупом.
Под снегом-то, братцы, лежала она,
Закрыв свои ясные очи…
Из русской народной песни
Утром 9-го числа ноября месяца надзиратель 5-го квартала Пресненской части господин Герасимов приказал мне отправиться за Пресненскую заставу на Ходынское поле. Исполняя приказание начальника, я тотчас поехал по назначению на верховой лошади и там заметил в стороне от дороги, сажени в 3, мертвое тело в женском платье: около тела никаких признаков следа не было по случаю сильной метели снега, который совершенно покрывал и самое тело…
Из показаний казака Андрея Петрякова
“Обер-полицмейстеру Москвы генерал-лейтенанту Лужину. Пресненской части пристав Ильинский докладывает. За Пресненской заставой на Ходынском поле найдено тело женщины неизвестного звания”.
“Пресненской части приставу Ильинскому. Обер-полицмейстер Москвы генерал-лейтенант Лужин приказывает. Произвести местное освидетельствование тела. Подробности сообщить немедленно”.
“Обер-полицмейстеру Москвы генерал-лейтенанту Лужину. Пресненской части пристав Ильинский докладывает. По осмотру, произведенному мною с квартальным надзирателем Овчаренко и добровольным свидетелем Ивановым, оказалось: тело лежало в расстоянии от Пресненской заставы около 2,5 верст, на 3/4 версты от вала, коим обнесено Ваганьковское кладбище, и в 3 саженях вправо от большой дороги, ниц лицом, головою по направлению к Воскресенскому, руки подогнуты под тело. При перевороте же его оказалось, что женщина эта зарезана по горлу. Лет ей около тридцати пяти, росту среднего, волосы русые, коса распущена и волосами оной обернуто горло по самому перерезу. Глаза закрыты, самое тело в замерзшем положении, одета она в платье клетчатой зеленой материи, под оным юбка коленкоровая белая, другая ватная, крытая драдедамом, и третья бумажная тканная, сорочка голландского полотна с воротничком, кальсоны коленкоровые белые, сбившиеся на ноги до самых голеней; на ногах шелковые белые чулки и черные бархатные полусапожки, на голове синяя атласная шапочка, сбившаяся на самый затылок, в волосах же черепаховая гребенка без одного зубца, креста на шее не оказалось, в ушах золотые с бриллиантами серьги, на безымянном же пальце левой руки два золотые супира[4], один с бриллиантом, а другой с таковым же камнем, осыпанным розами, на безымянном же пальце правой руки золотое кольцо, в кармане платья с правой стороны оказалось девять нутренных ключей разной величины, из коих пять на стальном кольце. При этом усмотрено, что снег, где она лежала, подтаял и под самым горлом на снегу в небольшом количестве кровь. С правой стороны по снегу виден след саней, свернувших с большой дороги, прошедших мимо самого тела и далее впавших опять в большую дорогу. По следам же конских копыт видно, что след был от Москвы. Поблизости тела орудий или острых вещей никаких не оказалось и следов крови более нет. Что же касается до людских следов, то их не было замечено”.
“Обер-полицмейстеру Москвы генерал-лейтенанту Лужину. Врач Преснинской больницы Тихомиров докладывает. По наружному осмотру оказалось: тело сложения довольно крепкого, росту среднего, волосы русые, распущенные, с косою, обернутою кругом горла, на передней части шеи ниже гортанных частей находится поперечная, как бы порезанная с ровными расшедшимися краями окровавленная рана, длиною около 3 вершков, дыхательное и пищеприемное горло, обе боковые сонные артерии и обе кровевозвратные яремные жилы, с повреждением других близ лежащих мягких частей и сосудов, совершенно перерезаны; на верхней части всей шеи заметен поперечно вдавленный рубец, в объеме мизинца; на лбу небольшое около вершка продолговатое темно-багрового цвета пятно; кругом левого глаза, величиною в ладонь, темно-багрового цвета опухоль, с подтеком крови, закрывшая весь глаз; на левой руке начиная от плеча до локтя по задней стороне находится сплошное темно-багрового цвета с подтеком крови пятно, посредине которого заметен вдавленный рубец темного цвета косвенного направления ближе к локтю, на конце этого пятна видна незначительная треугольная ссадина; по всему левому боку с задней его стороны находится сплошное ярко-красного цвета, в четверть листа бумаги величиною пятно, на коем видны во множестве разной величины темно-багрового цвета пятна, с подтеками крови; на левом вертлуге находятся две поверхностные, величиною с четвертак ссадины, окруженные темно-багрового цвета пятном, величиною в ладонь; на пояснице заметны таковые же три поверхностных ссадины. Начиная от передней части верхних ребер до поясницы и во весь левый бок находится большое кровоизлияние, причем седьмое, восьмое и девятое ребра этой стороны переломаны, а десятое – даже с раздроблением кости”.
“Обер-полицмейстеру Москвы генерал-лейтенанту Лужину. Пресненской части пристав Ильинский докладывает. Ноября 10 дня, по оказании означенного тела крестьянам Сухово-Кобылина Галактиону Козмину и Игнату Макарову они объявили, что тело это иностранки Луизы Ивановны Симон-Деманш, живущей в Тверской части в доме Гудовича”.
“Городской части приставу Хотинскому. Оберполицмейстер Москвы генерал-лейтенант Лужин приказывает. Следствие об убийстве Симон-Деманш поручаю произвести приставу городской части Хотинскому, поручику Редькину и следственных дел стряпчему Троицкому. Обращаю особое внимание вышеозначенных лиц на следующие обстоятельства: 9 ноября сего года отставной титулярный советник Сухово-Кобылин явился ко мне и, объявив о неизвестной отлучке в продолжении двух дней из квартиры иностранки Симон-Деманш, просил содействовать к отысканию ее. На мой вопрос, куда она могла отлучиться и где следует ее искать, он указал два направления – Санкт-Петербургское шоссе и дорогу в Хорошево. На одном из сих направлений, указанных Сухово-Кобылиным, а именно по дороге в село Хорошево в 3 верстах от Пресненской заставы на Ходынском поле у Ваганьковского кладбища, и было найдено мертвое тело Деманш. В разговоре же о судьбе ее, прежде ее отыскания, Сухово-Кобылин многократно изъявлял опасения, не убита ли она”.
Итак, 10 ноября 1850 года началось дело об убийстве Симон-Деманш, суждения о котором продолжались до начала XX века во всех слоях российского общества – от купцов до чиновников, от крестьян до вельмож, от журналистов и литераторов до императорской семьи. Тогдашние критики утверждали, что именно после этого “долгого, бесконечно канительного дела, судейской процедуры Сухово-Кобылин из жизнерадостного и беспечного российского дворянина вышел озлобленным и мрачным обличителем”, ибо “пришлось ему испить до дна горькую чашу дореформенных порядков”, ярым ревнителем которых он оставался всю свою жизнь, воспринимая как “личное оскорбление” отмену крепостного права. “Однажды опоздал, значит, я с выездом, – вспоминал его кучер Прокофий Пименов. – Подходит, брови нахмурил. «Жаль, – говорит, – нет крепостного права. Двадцать пять дал бы собственными руками, а потом на конюшню»”.
Сам Александр Васильевич спустя много лет после того страшного дня, когда он, сидя в тюрьме под стражей, объятый безмолвным ужасом, читал подробное описание зверских увечий на дорогом ему теле, согревавшем его своим теплом и нежностью, – спустя много лет, когда уже гнили в могилах кости следователей и частных приставов, обложивших его капканами неотразимых улик, когда уже сгинули с лица земли травившие его прокуроры, губернаторы и министры, которых он пережил, отмеченный редкостным долголетием, бравировал перед журналистами, бравшими у него интервью: “У меня было дело, длинное запутанное дело, которое стоило мне немало денег и здоровья. Меня завлекли в чиновничью клоповню и хотели съесть живьем. Да, видно, не по зубам я им пришелся: мы, Кобылины, живучий род. Срок свой я отсидел и дело выиграл”.
Вечером 7 ноября, в тот день, когда исчезла Луиза, Александр Васильевич находился на балу в доме Надежды Нарышкиной. Там он остался ужинать. “Домой я возвратился часу во втором пополуночи, – показывал он на допросе. – Не застав никого, раздет был камердинером и лег спать. В наружности камердинера ничего особенного не заметил, впрочем, и внимания на него не обращал. Возвратясь домой, я нашел у себя на туалетном столике весьма малую записку от Симон-Деманш, в которой она сообщала мне, что для расхода у нее осталось мало денег, и в то же время в коротких словах упоминала, что давно меня не видала, а потому, вынув из кошелька 3 российских полуимпериала, каковая сумма полагалась обычно на провизию, я приказал камердинеру наутро 8-го числа вместе с запискою доставить их ей. Сколько могу я припомнить, отправился я на вечер и возвратился пешком, ибо мои лошади были заняты сестрами, а извозчика я в этот вечер не нанимал. На вечер к Нарышкиным отправился я в восьмом часу или девятого четверть”.
Утром 8 ноября камердинер Макар Лукьянов, исполняя приказание Сухово-Кобылина, отправился в Брюсов переулок с 3 полуимпериалами и запиской. “Но как я барыню не застал, – объяснялся он в Мясницкой части, – то и возвратился с оными назад. Деньги и записку вернул барину, сказав, что Деманш дома нету со вчерашнего дня”.
“И ударил в меня гром на Михайлов день! Нет моей милой Луизы! Так ли?.. Верно ли?.. Не ошибаюсь ли?..” И Александр Васильевич разрыдался на глазах у своего верного слуги, а тот возьми и покажи на следствии: “Барин мой был в смущенном виде, плакал и говорил: «Верно, Деманш убита»”.
Сам не свой полетел Александр Васильевич в Брюсов переулок. Там он нашел только слуг.
– Где она?!
– Не можем знать, барин. Отлучилась из квартиры седьмого ноября в десятом часу вечера, а куда, не сказывала, да только пошла в теплом салопе и свечей не велела гасить, говорила, что скоро вернется.
– Галактион!! Скачи мигом в Хорошево к Киберам, и чтоб без барыни не возвращался!
– Воля твоя, барин, да только нет ее там.
– А ты почем знаешь, мерзавец? Убью! Делай, что тебе велено!
Отослав Галактиона к Киберам, Александр Васильевич взял сани Симон-Деманш и продолжал поиски француженки с таким отчаянием, что сразу же навлек на себя подозрение. В продолжение этого дня он несколько раз приезжал на квартиру Деманш с зятем своим Петрово-Соловово и поручиком Сушковым. Его слезы, возбуждение, беспокойство, а главное, предположение о том, что Деманш нет в живых, вызывали недоумение у всех, кто его видел в этот день.
“В первый раз пришел он на квартиру к Деманш часу в восьмом утра. Барин же мой до 8-го числа никогда так рано в квартиру Деманш не хаживал, – отвечала на вопросы следователей Аграфена Кашкина, – а хотя и приходил по утрам, но не раньше одиннадцати часов. Деманш езжала гащивать в Хорошево часто и была там дня по два и по три, но барин мой никогда никакой тревоги об отлучке ее не показывал и не разыскивал ее, а ограничивался одним только спросом: где она? Не посылал никогда туда дознавать”.
Вслед за горничной камердинер Лукьянов утверждал: “В прежнее время Сухово-Кобылин никогда не был встревожен об отлучке Деманш”.
И все слуги, как сговорились, твердили одно и то же: барин впервые был так обеспокоен пропажей Луизы, которая, как явствует из показаний, часто без предупреждения уезжала из Москвы в деревню или на дачу.
Что ж, и это улика. Всякое лыко в строку, а строку – в дело.
“Сухово-Кобылин часу в восьмом 8-го числа, то есть часа через три по совершении убийства, – писал в обвинительной резолюции обер-прокурор Лебедев, особо подчеркивая последние слова, – приходил в квартиру отыскивать следы убитой Деманш и продолжал поиски с таким усердием, с такой тоскливостью и нетерпением, что в течение этого дня и ночи приезжал на квартиру раз шесть и оставался там по нескольку часов”.
Поручик Сушков, принимавший участие в поисках Луизы и утешавший Александра Васильевича в его отчаянии, предложил на всякий случай обратиться за помощью к обер-полицмейстеру. Поехали его искать. Но ни дома, ни в части Ивана Дмитриевича Лужина не нашли. Искали в Английском клубе, но и там его не оказалось. Тем временем Галактион прибыл с известием, что Деманш у Киберов не объявлялась. Александр Васильевич, заламывая руки, метался по комнатам, Сушков и Петрово-Соловово успокаивали его как могли.
К восьми часам вечера 8 ноября Сухово-Кобылин был приглашен на званый обед к князю Карлу Осиповичу Вреде. Он поехал, послав камердинера дежурить на квартиру Деманш. На обеде у Вреде Александр Васильевич держал себя как ни в чем не бывало – шутил, пил вино, острил, выглядел беспечно. “Сухово-Кобылин во время бытности у меня 8-го числа, – сообщил князь следователям, – нисколько не был в расстроенном положении, а, напротив, был очень весел”.
От Вреде Александр Васильевич ушел в первом часу ночи и сразу же отправился в Брюсов переулок на квартиру Деманш, где вместе с камердинером дежурили поручик Сушков и Петрово-Соловово.
По их печальным лицам он тут же понял: никаких известий о француженке нет. Александр Васильевич отвез зятя в свой дом на Страстном бульваре, поручика – в Газетный переулок и снова приехал на квартиру Деманш, “все еще поддерживаемый слабой надеждой о ее возвращении”. Всю ночь, не ложась, он сидел в спальне Луизы, курил, плакал, зажигал и гасил свечи.
Утром 9 ноября в Брюсов переулок примчался посыльный с письмом от поручика Сушкова. Александр Васильевич лихорадочно вскрыл конверт. “Слабая надежда” вдруг обрела силу, ярко вспыхнула в сердце. Дрожащими руками он развернул листок. Но первые же строки письма мгновенно вернули его в прежнее состояние тоски и отчаяния.
“В случае, что мадам Симон еще не отыскалась, позволь, любезный Кобылин, подать тебе совет в этом затруднительном обстоятельстве, – писал поручик. – По моему мнению, вероятно, произошло какое-нибудь несчастье, потому что она, уезжая от Эрнестины, говорила, что ей хотелось бы еще погулять в санях и в особенности прокатиться в Петровское. А так как она уехала на извозчике из дому одна, то или ее задавил экипаж, или в Петровском обворовали и даже могли убить. В первом случае, то есть несчастья на улице, вероятно, полиции оно уже известно, но только странно, что она так долго не могла прийти в себя, чтобы дать о себе знать. В случае же грабежа тебе нужно дать тотчас подробное описание в полицию о ее наружности, платье, салопе, шляпке; на ней были кольца с бриллиантами и брошка. По этим следам могут поймать вора или напасть на след. Эрнестина поручила сказать тебе, что можно испытать еще одно средство, которое иногда удавалось: приказать свести ее собачку Жепси в парк и посмотреть, не натолкнет ли инстинкт животного, очень к ней привязанного, на след. Попытка немудреная, но попробовать можно. Вероятно, ты очень встревожился”.
Дочитав письмо, Александр Васильевич быстро оделся, вышел на улицу, взял экипаж и поехал по городу разыскивать обер-полицмейстера. Того по-прежнему не было ни дома, ни в части. К обеду, за несколько часов до того, как было обнаружено на Ходынском поле изувеченное тело француженки, он, наконец, отыскал Лужина в Купеческом собрании. Александр Васильевич вызвал его в холл и сгоряча выпалил все свои страхи и сомнения, овладевшие им в бессонную ночь и усиленные письмом Сушкова.
Опытный чиновник взял на заметку всё: и дрожащий голос, и сбивчивость в речах, и смущенный вид, и воспаленные глаза, и отчаянные жесты, а самое главное, предположение, что Деманш убита. Потом, отвергая на следствии это обстоятельство как улику против него, Александр Васильевич оправдывался: “Вначале я действительно предполагал, что не подверглась ли она несчастью от экипажей, потому что она имела постоянную привычку ездить на самых плохих извозчиках”.
Лужин принял во внимание это предположение Сухово-Кобылина – тотчас же распорядился собрать в одном месте и произвести осмотр всех извозчичьих экипажей Москвы. Через несколько часов ему доложили: “По розыску в городе Москве такого извозчика, который бы 7 ноября в десятом часу вечера возил женщину, одетую в меховом салопе и в шляпе, от дому графа Гудовича, не оказалось, а равно по повсеместному у извозчиков осмотру на экипажах, так и на одежде кровавых следов не найдено”. Лужин объявил об этом Сухово-Кобылину. Но тот, уже не владея собой, продолжал уверять обер-полицмейстера, что с француженкой случилось несчастье. “Когда предположение мое было опровергнуто словами обер-полицмейстера, – объяснял он на допросе, – то, не видя ее возвращения, я стал опасаться за ее жизнь”.
Он стал говорить о намерении Луизы поехать в Петровский парк и, настаивая на том, чтобы Лужин продолжал поиски, указал между прочим на большую дорогу в село Хорошево. И это была еще одна улика против него.
В этот день – 9 ноября – Сухово-Кобылин предпринял совсем уж неосторожный шаг – послал своего плотника Савву Карпова на квартиру Деманш с приказанием вскрыть ее шкафы и комоды и доставить ему все вещи, письма, деньги и ценные бумаги француженки. Факт этот особо отмечен в деле: “Ноября 9, то есть на другой день убийства Деманш и когда не было еще этого открыто, – подчеркивал обер-прокурор в обвинительной резолюции, – крепостной человек Сухово-Кобылина Савва Карпов с четырьмя другими людьми приехал на квартиру за имуществом и был взят там с инструментами для отпирания замков”.
Посылая плотника Карпова в Брюсов переулок, Александр Васильевич, конечно же, не знал, что обер-полицмейстер вместе с распоряжением осмотреть экипажи извозчиков отдал приказ взять под тайный надзор квартиру Деманш и дом самого Сухово-Кобылина на Страстном бульваре. Плотника арестовали и допросили. Круг подозреваемых сужался. Труп француженки еще не был найден, но уже были арестованы все слуги Сухово-Кобылина, за исключением камердинера Макара Лукьянова, который будет взят под стражу вместе с барином 16 ноября. Пробыв весь день у обер-полицмейстера, Александр Васильевич вернулся домой на Страстной бульвар. Поздно вечером к нему постучали. Не надевая фрака, в одной рубашке он выскочил в прихожую. Перед ним стоял человек в полицейском мундире.
– Квартальный поручик Максимов… имею сообщить вам…
– Что?! Где она?! Говори…
– Имею сообщить вам, господин Кобылин, что по дороге в село Хорошево за Пресненской заставой найдено тело женщины, зарезанной по горлу. Ваши люди опознали в ней…
– Луиза!!!
Он отшатнулся, прижался лицом к стене. Несколько минут камердинер и поручик наблюдали, как он сотрясался в безмолвных рыданиях.
“Этот день – день потери любимой женщины, – писал он полвека спустя в черновике автобиографии, которая предназначалась для парижского театра «Ренессанс», где в 1902 году была поставлена «Свадьба Кречинского», – был днем жесточайшего оскорбления и днем, когда я покинул московское общество и отряс прах с ног моих”.
Проводив квартального поручика, камердинер взял барина за плечи и, осторожно ступая по паркету, отвел его в кабинет. Вторую ночь здесь не гасили свечей, не раздвигали портьер. Александр Васильевич вытащил из секретера дневник. Открыв его наугад, он принялся медленно переворачивать исписанные страницы. Перед глазами поплыли, искажаясь от света качающихся огней, от наворачивавшихся слез, строки поспешных записей о радостных свиданиях с Луизой. Дойдя до последнего листа, он отделил пробелом шириной в ладонь всю свою прошлую жизнь – пеструю мешанину отчетов о коммерческих операциях, карточных выигрышах, ставках на ипподроме, балах и обедах, светских интригах и флиртах и записал, вдавливая пером каждую букву в тонкий листок бумаги: “Совершился перелом, страшный перелом”.