Один доллар восемьдесят семь центов. Это было всё. Из них шестьдесят центов монетками по одному центу. За каждую из этих монеток пришлось торговаться с бакалейщиком, зеленщиком, мясником так, что даже уши горели от безмолвного неодобрения, которое вызывала подобная бережливость. Делла пересчитала три раза. Один доллар восемьдесят семь центов. А завтра Рождество.
Единственное, что тут можно было сделать, – это хлопнуться на старенькую кушетку и зареветь. Именно так Делла и поступила. Откуда напрашивается философский вывод, что жизнь состоит из слёз, вздохов и улыбок, причём вздохи преобладают.
Пока хозяйка дома проходит все эти стадии, оглядим самый дом. Меблированная квартирка за восемь долларов в неделю. В обстановке не то чтобы вопиющая нищета, но скорее красноречиво молчащая бедность. Внизу, на парадной двери, ящик для писем, в щель которого не протиснулось бы ни одно письмо, и кнопка электрического звонка, из которой ни одному смертному не удалось бы выдавить ни звука. К сему присовокуплялась карточка с надписью: «М-р Джеймс Диллингхем Юнг». «Диллингхем» развернулось во всю длину в недавний период благосостояния, когда обладатель указанного имени получал тридцать долларов в неделю. Теперь, после того как этот доход понизился до двадцати долларов, буквы в слове «Диллингхем» потускнели, словно не на шутку задумавшись: а не сократиться ли им в скромное и непритязательное «Д»? Но, когда мистер Джеймс Диллингхем Юнг приходил домой и поднимался к себе на верхний этаж, его неизменно встречал возглас: «Джим!» – и нежные объятия миссис Джеймс Диллингхем Юнг, уже представленной вам под именем Деллы. А это, право же, очень мило.
Делла кончила плакать и прошлась пуховкой по щекам. Она теперь стояла у окна и уныло глядела на серую кошку, прогуливавшуюся по серому забору вдоль серого двора. Завтра Рождество, а у неё только один доллар восемьдесят семь центов на подарок Джиму! Долгие месяцы она выгадывала буквально каждый цент, и вот всё, чего она достигла. На двадцать долларов в неделю далеко не уедешь. Расходы оказались больше, чем она рассчитывала. С расходами всегда так бывает. Только доллар восемьдесят семь центов на подарок Джиму! Её Джиму! Сколько радостных часов она провела, придумывая, что бы такое ему подарить к Рождеству. Что-нибудь совсем особенное, редкостное, драгоценное, что-нибудь хоть чуть-чуть достойное высокой чести принадлежать Джиму.
В простенке между окнами стояло трюмо. Вам никогда не приходилось смотреться в трюмо восьмидолларовой меблированной квартиры? Очень худой и очень подвижный человек может, наблюдая последовательную смену отражений в его узких створках, составить себе довольно точное представление о собственной внешности. Делле, которая была хрупкого сложения, удалось овладеть этим искусством.
Она вдруг отскочила от окна и бросилась к зеркалу. Глаза её сверкали, но с лица за двадцать секунд сбежали краски. Быстрым движением она вытащила шпильки и распустила волосы.
Надо вам сказать, что у четы Джеймс Диллингхем Юнг было два сокровища, составлявших предмет их гордости. Одно – золотые часы Джима, принадлежавшие его отцу и деду, другое – волосы Деллы. Если бы царица Савская проживала в доме напротив, Делла, помыв голову, непременно просушивала бы у окна распущенные волосы – специально для того, чтобы заставить померкнуть все наряды и украшения Её Величества. Если бы царь Соломон служил в том же доме швейцаром и хранил в подвале все свои богатства, Джим, проходя мимо, всякий раз доставал бы часы из кармана – специально для того, чтобы увидеть, как тот рвёт на себе бороду от зависти.
И вот прекрасные волосы Деллы рассыпались, блестя и переливаясь, точно струи каштанового водопада. Они спускались ниже колен и плащом окутывали почти всю её фигуру. Но она тотчас же, нервничая и торопясь, принялась снова подбирать их. Потом, словно заколебавшись, с минуту стояла неподвижно, и две или три слезинки упали на ветхий красный ковёр.
Старенький коричневый жакет на плечи, старенькую коричневую шляпку на голову – и, взметнув юбками, сверкнув невысохшими блёстками в глазах, она уже мчалась вниз, на улицу.
Вывеска, у которой она остановилась, гласила: «M-me Sophronie. Всевозможные изделия из волос». Делла взбежала на второй этаж и остановилась, с трудом переводя дух.
– Не купите ли вы мои волосы? – спросила она у мадам.
– Я покупаю волосы, – ответила мадам. – Снимите шляпу, надо посмотреть товар.
Снова заструился каштановый водопад.
– Двадцать долларов, – сказала мадам, привычно взвешивая на руке густую массу.
– Давайте скорее, – сказала Делла.
Следующие два часа пролетели на розовых крыльях – прошу прощенья за избитую метафору. Делла рыскала по магазинам в поисках подарка для Джима.
Наконец она нашла. Без сомнения, это было создано для Джима, и только для него. Ничего подобного не нашлось в других магазинах, а уж она всё в них перевернула вверх дном. Это была платиновая цепочка для карманных часов, простого и строгого рисунка, пленявшая истинными своими качествами, а не показным блеском – такими и должны быть все хорошие вещи. Её, пожалуй, даже можно было признать достойной часов. Как только Делла увидела её, она поняла, что цепочка должна принадлежать Джиму. Она была такая же, как сам Джим. Скромность и достоинство – эти качества отличали обоих. Двадцать один доллар пришлось уплатить в кассу, и Делла поспешила домой с восьмьюдесятью семью центами в кармане. При такой цепочке Джиму в любом обществе не зазорно будет поинтересоваться, который час. Как ни великолепны были его часы, а смотрел он на них часто украдкой, потому что они висели на дрянном кожаном ремешке.
Дома оживление Деллы поулеглось и уступило место предусмотрительности и расчёту. Она достала щипцы для завивки, зажгла газ и принялась исправлять разрушения, причинённые великодушием в сочетании с любовью. А это всегда тягчайший труд, друзья мои, исполинский труд.
Не прошло и сорока минут, как её голова покрылась крутыми мелкими локончиками, которые сделали её удивительно похожей на мальчишку, удравшего с уроков. Она посмотрела на себя в зеркало долгим, внимательным и критическим взглядом.
«Ну, – сказала она себе, – если Джим не убьёт меня сразу, как только взглянет, он решит, что я похожа на хористку с Кони-Айленда. Но что же мне было делать, ах, что же мне было делать, раз у меня был только доллар и восемьдесят семь центов?!»
В семь часов кофе был сварен, раскалённая сковорода стояла на газовой плите, дожидаясь бараньих котлеток.
Джим никогда не запаздывал. Делла зажала платиновую цепочку в руке и уселась на краешек стола поближе к входной двери. Вскоре она услышала его шаги внизу на лестнице и на мгновение побледнела. У неё была привычка обращаться к Богу с коротенькими молитвами по поводу всяких житейских мелочей, и она торопливо зашептала:
– Господи, сделай так, чтобы я ему не разонравилась.
Дверь отворилась, Джим вошёл и закрыл её за собой. У него было худое, озабоченное лицо. Нелёгкое дело в двадцать два года быть обременённым семьёй! Ему уже давно нужно было новое пальто, и руки мёрзли без перчаток.
Джим неподвижно замер у дверей, точно сеттер, учуявший перепела. Его глаза остановились на Делле с выражением, которого она не могла понять, и ей стало страшно. Это не был ни гнев, ни удивление, ни упрёк, ни ужас – ни одно из тех чувств, которых можно было бы ожидать. Он просто смотрел на неё, не отрывая взгляда, а лицо его не меняло своего странного выражения.
Делла соскочила со стола и бросилась к нему.
– Джим, милый, – закричала она, – не смотри на меня так. Я остригла волосы и продала их, потому что я не пережила бы, если б мне нечего было подарить тебе к Рождеству. Они опять отрастут. Ты ведь не сердишься, правда? Я не могла иначе. У меня очень быстро растут волосы. Ну, поздравь меня с Рождеством, Джим, и давай радоваться празднику. Если б ты знал, какой я тебе подарок приготовила, какой замечательный, чудесный подарок!
– Ты остригла волосы? – спросил Джим с напряжением, как будто, несмотря на усиленную работу мозга, он всё ещё не мог осознать этот факт.
– Да, остригла и продала, – сказала Делла. – Но ведь ты меня всё равно будешь любить? Я ведь всё та же, хоть и с короткими волосами.
Джим недоумённо оглядел комнату.
– Так, значит, твоих кос уже нет? – спросил он с бессмысленной настойчивостью.
– Не ищи, ты их не найдёшь, – сказала Делла. – Я же тебе говорю: я их продала – остригла и продала. Сегодня сочельник, Джим. Будь со мной поласковее, потому что я это сделала для тебя. Может быть, волосы на моей голове и можно пересчитать, – продолжала она, и её нежный голос вдруг зазвучал серьезно, – но никто, никто не мог бы измерить мою любовь к тебе! Жарить котлеты, Джим?
И Джим вышел из оцепенения. Он заключил свою Деллу в объятия. Будем скромны и на несколько секунд займёмся рассмотрением какого-нибудь постороннего предмета. Что больше – восемь долларов в неделю или миллион в год? Математик или мудрец дадут вам неправильный ответ. Волхвы принесли драгоценные дары, но среди них не было одного. Впрочем, эти туманные намёки будут разъяснены далее.
Джим достал из кармана пальто свёрток и бросил его на стол.
– Не пойми меня ложно, Делл, – сказал он. – Никакая причёска и стрижка не могут заставить меня разлюбить мою девочку. Но разверни этот свёрток, и тогда ты поймёшь, почему я в первую минуту немножко оторопел.
Белые проворные пальчики рванули бечёвку и бумагу. Последовал крик восторга, тотчас же – увы! – чисто по-женски сменившийся потоком слёз и стонов, так что потребовалось немедленно применить все успокоительные средства, имевшиеся в распоряжении хозяина дома.
Ибо на столе лежали гребни, тот самый набор гребней – один задний и два боковых, – которым Делла давно уже благоговейно любовалась в одной витрине Бродвея. Чудесные гребни, настоящие черепаховые, с вделанными в края блестящими камешками, и как раз под цвет её каштановых волос. Они стоили дорого… Делла знала это, и сердце её долго изнывало и томилось от несбыточного желания обладать ими. И вот теперь они принадлежали ей, но нет уже прекрасных кос, которые украсил бы их вожделенный блеск.
Всё же она прижала гребни к груди и, когда наконец нашла в себе силы поднять голову и улыбнуться сквозь слёзы, сказала:
– У меня очень быстро растут волосы, Джим!
Тут она вдруг подскочила, как ошпаренный котёнок, и воскликнула:
– Ах, Боже мой!
Ведь Джим ещё не видел её замечательного подарка. Она поспешно протянула ему цепочку на раскрытой ладони. Матовый драгоценный металл, казалось, заиграл в лучах её бурной и искренней радости.
– Разве не прелесть, Джим? Я весь город обегала, пока нашла это. Теперь можешь хоть сто раз в день смотреть, который час. Дай-ка мне часы. Я хочу посмотреть, как это будет выглядеть всё вместе.
Но Джим, вместо того чтобы послушаться, лег на кушетку, подложил обе руки под голову и улыбнулся.
– Делл, – сказал он, – придётся нам пока спрятать наши подарки, пусть полежат немножко. Они для нас сейчас слишком хороши. Часы я продал, чтобы купить тебе гребни. А теперь, пожалуй, самое время жарить котлеты.
Волхвы, те, что принесли дары Младенцу в яслях, были, как известно, мудрые, удивительно мудрые люди. Они-то и завели моду делать рождественские подарки. И так как они были мудры, то и дары их были мудры, может быть, даже с оговорённым правом обмена в случае непригодности. А я тут рассказал вам ничем не примечательную историю про двух глупых детей из восьмидолларовой квартирки, которые самым немудрым образом пожертвовали друг для друга своими величайшими сокровищами. Но да будет сказано в назидание мудрецам наших дней, что из всех дарителей эти двое были мудрейшими. Из всех, кто подносит и принимает дары, истинно мудры лишь подобные им. Везде и всюду. Они и есть волхвы.
Это было в рождественский сочельник, когда все уехали в церковь, кроме бабушки и меня. Мы были, кажется, одни во всём доме. Нас не взяли, потому что одна из нас была слишком мала, другая слишком стара. И обе мы горевали о том, что не можем побывать на торжественной службе и увидеть сияние рождественских свечей.
И когда мы сидели с ней в одиночестве, бабушка начала свой рассказ.
– Когда-то в глухую, тёмную ночь один человек вышел на улицу, чтобы раздобыть огня. Он переходил от хижины к хижине, стучась в двери, и просил: «Помогите мне, добрые люди! Моя жена только что родила ребёнка, и мне надо развести огонь, чтобы согреть её и младенца».
Но была глубокая ночь, и все люди спали. Никто не откликался на его просьбу.
Человек шёл все дальше и дальше. Наконец он заметил вдали мерцающее пламя. Он направился к нему и увидел, что это костёр, разведённый в поле. Множество белых овец спало вокруг костра, а старый пастух сидел и стерёг своё стадо.
Когда человек приблизился к овцам, он увидел, что у ног пастуха лежат и дремлют три собаки. При его приближении все три проснулись и оскалили свои широкие пасти, точно собираясь залаять, но не издали ни единого звука. Он видел, как шерсть дыбом поднялась у них на спине, как их острые белые зубы ослепительно засверкали в свете костра и как все они кинулись на него. Он почувствовал, что одна схватила его за ногу, другая – за руку, а третья вцепилась ему в горло. Но крепкие зубы словно бы не повиновались собакам, и, не причинив ему ни малейшего вреда, животные отошли в сторону.
Человек хотел пойти дальше. Но овцы лежали, так тесно прижавшись друг к другу, спина к спине, что он не мог пробраться между ними. Тогда он прямо по их спинам пошёл вперёд, к костру. И ни одна овца не проснулась и не пошевелилась…
До сих пор бабушка вела рассказ, не останавливаясь, но тут я не могла удержаться, чтобы её не перебить.
– Отчего же, бабушка, они продолжали спокойно лежать? Ведь они так пугливы? – спросила я.
– Это ты скоро узнаешь, – сказала бабушка и продолжала своё повествование: – Когда человек подошёл достаточно близко к огню, пастух поднял голову. Это был угрюмый старик, грубый и неприветливый со всеми. И когда он увидел, что к нему приближается незнакомец, он схватил длинный остроконечный посох, с которым всегда ходил за стадом, и бросил в него. И посох со свистом полетел прямо в незнакомца, но, не ударив его, отклонился в сторону и пролетел мимо, на другой конец поля.
Когда бабушка дошла до этого места, я снова прервала её:
– Отчего же посох не попал в этого человека?
Но бабушка ничего не ответила мне и продолжала свой рассказ:
– Человек подошёл тогда к пастуху и сказал ему: «Друг, помоги мне, дай мне огня! Моя жена только что родила ребёнка, и мне надо развести огонь, чтобы согреть её и младенца!»
Старик предпочёл бы ответить отказом, но, когда он вспомнил, что собаки не смогли укусить этого человека, овцы не разбежались от него и посох, не задев его, пролетел мимо, ему стало не по себе и он не посмел отказать ему в просьбе.
«Бери, сколько тебе нужно!» – сказал пастух.
Но костёр уже почти догорел, и вокруг не осталось больше ни поленьев, ни сучьев, лежала только большая куча жару; у незнакомца же не было ни лопаты, ни совка, чтобы взять себе красных угольков.
Увидев это, пастух снова предложил: «Бери, сколько тебе нужно!» – и радовался при мысли, что человек не может унести с собой огня.
Но тот наклонился, выбрал себе горстку углей голыми руками и положил их в полу своей одежды. И угли не обожгли ему рук, когда он брал их, и не прожгли его одежды; он понёс их, словно это были яблоки или орехи…
Тут я в третий раз перебила рассказчицу:
– Бабушка, отчего угольки не обожгли его?
– Потом все узнаешь, – сказала бабушка и стала рассказывать дальше: – Когда злой и сердитый пастух увидел всё это, он очень удивился: «Что это за ночь такая, в которую собаки кротки, как овечки, овцы не ведают страха, посох не убивает и огонь не жжёт?» Он окликнул незнакомца и спросил его: «Что это за ночь такая? И отчего все животные и вещи так милостивы к тебе?» «Я не могу тебе этого объяснить, раз ты сам этого не видишь!» – ответил незнакомец и пошёл своей дорогой, чтобы поскорее развести огонь и согреть свою жену и младенца.
Пастух решил не терять этого человека из виду, пока ему не станет ясно, что всё это значит. Он встал и пошёл следом за ним до самого его обиталища. И пастух увидел, что у незнакомца нет даже хижины для жилья, что жена его и новорождённый младенец лежат в горной пещере, где нет ничего, кроме холодных каменных стен.
Пастух подумал, что бедный невинный младенец может насмерть замёрзнуть в этой пещере, и, хотя он был суровым человеком, он растрогался до глубины души и решил помочь малютке. Сняв с плеч свою котомку, он вынул оттуда мягкую белую овчину и отдал её незнакомцу, чтобы тот уложил на неё младенца.
И в тот самый миг, когда оказалось, что и он тоже может быть милосерден, глаза его открылись и он увидел то, чего раньше не мог видеть, и услышал то, чего раньше не мог слышать.
Он увидел, что вокруг него стоят плотным кольцом ангелочки с серебряными крылышками. И каждый из них держит в руках арфу, и все они поют громкими голосами о том, что в эту ночь родился Спаситель, который искупит мир от греха.
Тогда пастух понял, почему всё в природе так радовалось в эту ночь и никто не мог причинить зла отцу ребёнка.
Оглянувшись, пастух увидел, что ангелы были повсюду. Они сидели в пещере, спускались с горы и летали в поднебесье; они проходили по дороге и, минуя пещеру, останавливались и бросали взоры на младенца. И повсюду царили ликование, радость, пение и веселье…
Всё это пастух увидел среди ночной тьмы, в которой раньше ничего не мог разглядеть. И он, обрадовавшись, что глаза его открылись, упал на колени и стал благодарить Бога… – При этих словах бабушка вздохнула и сказала: – Но то, что видел пастух, мы тоже могли бы увидеть, потому что ангелы летают в поднебесье каждую рождественскую ночь. Если бы мы только умели смотреть!.. – И, положив мне руку на голову, бабушка прибавила: – Запомни это, потому что это такая же правда, как то, что мы видим друг друга. Дело не в свечах и лампадах, не в солнце и луне, а в том, чтобы иметь очи, которые могли бы видеть величие Господа!
Одним из кавалеров, которые жили в Экебю, был малыш Рустер. Он умел играть на флейте и транспонировать ноты. Это был человек самого простого происхождения, бедняк, у которого не было ни родни, ни крыши над головой. Трудно пришлось ему, когда рассеялось кавалерское общество.
Не стало у него ни лошади, ни тележки, ни шубы, ни красного погребца с дорожной снедью. И побрёл он пешком от усадьбы к усадьбе со своими пожитками, сложив их в узелок из белого носового платка с голубой каёмкой. Опять Рустер приучился застёгивать сюртук на все пуговицы до самого горла, чтобы не разглядывали посторонние люди, какая на нём надета рубашка да есть ли жилет. В просторные карманы он складывал всё самое драгоценное из своего достояния: разобранную на части флейту, плоскую дорожную фляжку и нотное перо.
Он знал ремесло нотного переписчика и в прежние времена без труда нашёл бы себе работу, да на его беду свет переменился. Год от году в Вермланде всё меньше музицировали. И вот уже гитара на истлевшей ленте и валторна с выцветшей кисточкой на шнурке отправились вместе с ненужным хламом на чердак, где давно пылились продолговатые, окованные железом скрипичные футляры. И чем реже Рустеру приходилось брать в руки перо или флейту, тем чаще он вспоминал про фляжку и в конце концов стал горьким пьяницей. Не повезло ему, бедняге.
Ради старой дружбы его ещё принимали в окрестных усадьбах. Но встречали скрепя сердце, а провожали с радостью. От него несло затхлым запахом и винным перегаром, он быстро хмелел от одной рюмки и начинал нести всякую околесицу. Гостеприимные хозяева боялись его как чумы.
Однажды под Рождество он отправился в Левдаль, к знаменитому скрипачу Лильекруне. Когда-то Лильекруна тоже жил в компании кавалеров, но после смерти майорши вернулся на свой крепкий хутор Левдаль и остался там жить. И вот незадолго перед Рождеством, в самый разгар предпраздничной уборки, туда явился Рустер и спросил, не найдётся ли для него какая-нибудь работёнка. Лильекруна дал ему переписывать ноты, только чтобы его занять.
– Уж лучше бы ты его не привечал, – сказала ему жена. – Теперь он нарочно проковыряется подольше, и нам придётся оставить его у себя на Рождество.
– Пускай уж остаётся, больше ему некуда деваться! – ответил Лильекруна.
Он угостил Рустера пуншем и водкой, они выпили, и Лильекруна словно заново пережил с ним былые кавалерские денёчки. Однако у Лильекруны было тоскливо на душе. Он, как все, тяготился Рустером, хотя и старался не подавать виду, свято чтя законы дружбы и гостеприимства.
В доме у Лильекруны праздничные приготовления начались за три недели до Рождества. Хлопот было много, и все домашние трудились не покладая рук. Ходили с красными глазами, оттого что и поздней ночью работали при свечах и при лучине, подолгу мёрзли в пивоварне и холодном сарае, пока солили мясо и варили пиво. Однако и хозяйка, и домочадцы всё терпели и не жаловались, зная, что после всех трудов наступит сочельник и тогда всё изменится, как по волшебству. На Рождество само собой откуда-то приходит веселье и радость, все будут шутить и смеяться, сыпать стихами и поговорками, ноги сами запросятся в пляс и припомнятся забытые слова и мелодии, которые, оказывается, не забыты вовсе, а только до поры до времени дремали в глубине памяти. И все станут добрыми, такими добрыми друг к другу!
А когда появился Рустер, все домочадцы решили, что праздник испорчен. Так думали и хозяйка, и старшие дети, и верные слуги. При виде Рустера в них закралась гнетущая тревога. Они боялись, что встреча с Рустером разворошит в душе Лильекруны старые воспоминания, вспыхнет огненная натура великого скрипача и тогда прости-прощай, дом и семья! В прежние времена ему не сиделось дома.
С тех пор как Лильекруна вернулся домой, прошло уже несколько лет, и за это время все домочадцы несказанно полюбили хозяина. Он много значил для своих домашних, особенно в рождественский праздник. Его обычное место было не на диване и не в качалке, а на узкой, отполированной до блеска скамеечке около печки. Сядет он, бывало, в своём уголке и пустится в сказочное путешествие. В этих странствиях он объездил всю землю, парил в звёздной вышине и выше звёзд залетал. Он то играл на скрипке, то рассказывал, а все домашние собирались в кружок и слушали. Жизнь становилась невиданно прекрасной и возвышенной, когда её освещало сияние его богатой души.
Поэтому его и любили, как любят Рождество, радость, весеннее солнышко. Приход Рустера всех взбаламутил и нарушил праздничное настроение. Они так старались, но все их труды пропадут понапрасну, если Рустер сманит за собой хозяина. Несправедливо это и обидно, что какой-то пьянчужка навязался на шею благочестивым людям, а теперь рассядется за рождественским столом и всем испортит праздник.
В сочельник утром Рустер кончил переписывать ноты и завёл речь о том, что ему пора прощаться и в путь, хотя на самом деле он, конечно, рассчитывал остаться.
Лильекруне отчасти передалось общее раздражение, поэтому он довольно-таки вяло предложил Рустеру не спешить с уходом, чтобы встретить здесь Рождество.
Малыш Рустер был вспыльчив и горд. Он покрутил усы, тряхнул чёрными кудрями, которые, как туча, вздымались над его челом: «Что, мол, ты хочешь этим сказать? Уж не думаешь ли ты, Лильекруна, что, кроме твоего дома, мне некуда пойти? Вот ещё! Да меня ждут не дождутся на железной фабрике в Бру! Для меня, мол, и комната приготовлена, и чарка с вином налита! Одним словом, мне надо спешить, только вот не знаю, кого навестить первого».
– Бог с тобой! – ответил Лильекруна. – Поезжай, коли ты так хочешь!
После обеда Рустер испросил взаймы лошадь и сани, шубу и меховую полость. С ним послали работника, чтобы тот отвёз Рустера в Бру, и наказали ему поскорей возвращаться: похоже было, что разыграется метель.
Никто не поверил, что Рустера где-то ждут или что найдётся такое место в округе, где бы ему были рады. Однако всем так хотелось поскорей от него отделаться, что никто не признался перед собой в этих мыслях. Гостя торопливо спровадили, ожидая, что без него в доме сразу же станет хорошо и весело.
В пять часов все собрались в зале, чтобы пить чай и плясать вокруг ёлки, но Лильекруна был молчалив и печален. Он не садился на волшебную скамейку, не притронулся ни к чаю, ни к пуншу, не сыграл им польку, отговорившись тем, что будто бы неисправна скрипка, а кому охота плясать и веселиться, те пускай, мол, обходятся сами.
Тут уж и хозяйка встревожилась, и дети расстроились, и всё в доме пошло вразброд. Грустное получилось Рождество.
Молочная каша свернулась, свеча зачадила, из печи повалил дым, за окном поднялся ветер, разыгралась вьюга, и со двора потянуло ледяным холодом. Работник, которого послали отвозить Рустера, не возвращался, домоуправительница плакала, а служанки перессорились.
А тут ещё Лильекруна вспомнил, что забыли выставить рождественский сноп для воробьёв, и начал ворчать на женщин, что вот, дескать, старые обычаи позабыты, все бы вам только модничать, а сердечной доброты ни в ком не осталось. Однако они хорошо понимали, что на самом деле его мучают угрызения совести из-за того, что отпустил малыша Рустера и не уговорил его остаться на Рождество.
Вдруг хозяин встал, вышел вон и, запершись в своей комнате, начал играть на скрипке; такой игры от него давно не слыхали, с тех пор, как он бросил бродяжничать. В музыке звучала злость и насмешка, страстный порыв и мятежная тоска: «Вы думали посадить меня на цепь, а мне не страшны ваши оковы! Вы думали принизить меня до вашей мелочности, а я вырвался от вас на волю, на простор. Эй вы, скучные, серые людишки, рабские душонки! Попробуйте меня поймать, если сможете угнаться!»
Послушав скрипку, жена сказала:
– Завтра он убежит, и ничто его не остановит, кроме Божьего чуда. Вот из-за нашего плохого гостеприимства мы сами накликали беду, которой боялись.
А малыш Рустер тем временем всё ехал куда-то сквозь метель. Он ездил от усадьбы к усадьбе и везде спрашивал, нет ли для него работы, но нигде его не принимали. Ему даже не предлагали выйти из саней. У одних был полон дом гостей, другие сами собирались завтра ехать в гости.
– Поезжай к соседу! – отвечали ему повсюду.
Его даже звали пожить несколько дней и поработать, но только потом, после Рождества. Сочельник бывает раз в году, и дети с самой осени ждали праздника. Разве можно посадить за праздничный стол рядом с детьми такого человека! Раньше его охотно приглашали, но теперь другое дело: кому нужен такой пьянчужка, да и что с ним делать? Отправить в людскую – неуважительно, а с господами посадить – много чести.
Вот так и пришлось Рустеру разъезжать среди злой метели от усадьбы к усадьбе. Мокрые усы печально обвисли у него по губам, воспалённые глаза покраснели, взгляд помутнел, зато из головы выветрились винные пары. И тут он с удивлением подумал: «Неужели и впрямь никто не хочет меня у себя принимать?»
И вдруг, точно впервые увидев, какой он сам жалкий и опустившийся, он понял, как он противен окружающим. «Со мною все кончено, – подумал он. – Кончено с переписыванием нот, кончено с флейтой. Никому на свете я не нужен, никто меня не пожалеет».
Мела и завивалась вьюга, взметая сугробы и перенося их на новое место; вздымались столбом снежные вихри и неслись по полям, тучи снега взлетали на воздух и вновь осыпались на землю.
«Всё как в нашей жизни. Всё как в нашей жизни, – сказал себе Рустер. – Весело плясать, пока тебя несёт и кружит, а вот падать, ложиться в сугроб и быть погребённым – обидно и грустно». Но в конце концов всем это суждено, а нынче настал его черёд. Не верится, что вот и пришёл конец!
Он уже не спрашивал, куда его везёт работник. Ему чудилось, что он едет в страну смерти.
Малыш Рустер не сжёг во время поездки старых богов. Он не проклинал свою флейту или кавалеров, он не подумал, что лучше было пахать землю или тачать сапоги. Он только горевал, что превратился в отслуживший инструмент, который не годится больше для радостной музыки. Он никого не винил, зная, что лопнувшую валторну или гитару, которая перестала держать лад, остаётся только выбросить. Он вдруг ощутил небывалое смирение. Он понял, что в этот сочельник пришёл его последний час. Ему суждено погибнуть от голода или замёрзнуть, потому что он ничего не умеет, ни на что не пригоден и у него нет друзей.
Но тут сани остановились, и сразу вокруг сделалось светло. Он услышал дружелюбные голоса, кто-то взял его под руку и увёл с мороза в дом, кто-то напоил горячим чаем. С него сняли шубу, со всех сторон он слышал добрые слова привета, и чьи-то тёплые руки растирали его закоченевшие пальцы.
Это было так неожиданно, что в голове у него всё смешалось, и прошло четверть часа, прежде чем он очухался. Он не сразу сообразил, что снова оказался в Левдале. Он даже не заметил, когда работник, которому надоело таскаться по дорогам в метель и стужу, повернул назад и поехал домой.
Рустер не мог понять, отчего ему вдруг оказали такой ласковый приём у Лильекруны. Откуда ему было знать, что жена Лильекруны очень хорошо представляла себе, какой тяжкий путь выпало ему проделать в сочельник, выслушивая отказ всюду, куда бы ни постучался. И ей стало так его жалко, что она забыла все прежние опасения.
Между тем Лильекруна всё безумствовал на скрипке, запершись в своей комнате. Он не знал, что Рустер уже вернулся. А Рустер сидел в зале, где были его жена и дети. Слуги, которые обычно встречали Рождество вместе с господами, на этот раз, увидав, что хозяевам не до праздника, убрались подальше от греха и сидели на кухне.
Хозяйка, недолго думая, задала Рустеру работу.
– Слышишь, Рустер, как наш хозяин весь вечер играет на скрипке? Мне надо на стол накрыть и приготовить угощение. А дети одни брошены. Придётся уж тебе поглядеть за двумя младшенькими.