Офицерский эшелон шел без задержек. Через несколько дней он был в Новониколаевске. Новониколаевский вокзал перенес офицеров в настоящее царство Польское. Конфедератки, белые султаны блестящих гусар, малиновые околыши, белые орлы. Звон шпор смешивался с шипящей польской речью. Польские солдаты и офицеры держались вызывающе, чувствовали себя полновластными хозяевами.
Молодые подпоручики лихо откозыряли седоусому поляку-полковнику. Полковник не ответил на приветствие.
– Скотина, – не выдержал Барановский.
Гусар, звеня шпорами, волоча кривую саблю, прошел мимо русских офицеров, внимательно оглядел их, сильно наступил Барановскому на ногу. Барановский вскипел:
– Гусар! Послушайте, гусар! – закричал он. – Что за безобразие? Чему вас учат? Вы не только не приветствуете русского офицера, но даже не трудитесь извиниться перед ним, когда наступаете ему на ногу.
Гусар остановился, обернулся к говорившему, смерил его презрительным взглядом.
– Цо? Честь? Ха-ха-ха! – круто повернулся, загремел саблей по перрону.
– Ян, Ян, чекай, – остановил он своего товарища. – Руске быдло… Пся крев… Руске быдло…
Офицеры возмущались и смотрели на поляков с нескрываемой злобой. Даже всегда довольный всем Мотовилов ругался:
– Черт знает что такое! Как держит себя эта зазнавшаяся польская шляхта! И посмотрите, как одеты они, ведь на них шикарнейшее офицерское сукно.
Поезд шел… По дороге попадались польские, чешские, румынские, итальянские, сербские, французские, английские, американские эшелоны. Офицеры ворчали:
– Наприглашали всякой рвани в Россию и думают, что хорошо сделали. А эти разные французишки только пьянствуют тут, жрут в три горла да всякое барахло сбывают нам. В тылу их сколько хочешь, а на фронте ни одного не найдешь. Герои тоже, ловкачи крестьян пороть да баб насиловать.
Приехали в Омск. В столице белой Сибири эшелон задержался. Здесь должно было произойти распределение вновь произведенных по армиям и группам. Деньги почти у всех вышли, и офицеры со скучающими лицами бродили по пыльным улицам. Подпоручиков раздражало засилье иностранной военщины в городе. Особенно много было американцев и японцев, главным образом офицеров. Японцы, в мундирах цвета хаки, фуражках с красным околышем и золотой звездой вместо кокарды, держались с видом снисходительных победителей. Американцы по вечерам запруживали улицы и бесцеремонно приставали с любезностями положительно ко всем женщинам, проходящим без мужчин.
Омск был переполнен русскими и иностранными войсками и беженцами. По городу носились военные автомобили под всевозможными национальными флагами. Учебные заведения были наполовину закрыты, помещения их обращены в казармы и квартиры для беженцев. В городе свободных квартир не было, а беженцы все прибывали. Беженцы ехали на лошадях, на пароходах, в поездах. Непрерывным потоком заливали они Омск и, переполнив центр города, растекались по окраинам, по окрестностям. Бежали главным образом люди имущие и все, кого связывали с белыми общие интересы, – семьи офицеров, чиновники и их семьи, духовенство, торговцы, промышленники, спекулянты, помещики и деревенские кулаки. Правительство относилось к беженцам покровительственно, но многого для них сделать, конечно, не могло, не могло даже удовлетворить всех квартирами, и люди располагались в палатках на городских площадях, бульварах, останавливались около самого Омска и жили под открытым небом.
Правительственная и «независимая» черносотенная печать подняла большой шум по поводу наплыва беженцев в столицу Сибири.
«Как Моисей вывел из Египта народ свой и привел его в Землю обетованную, так и ты, славный адмирал, спасешь людей этих, выведешь народ свой на путь счастья и благоденствия. Исторические дни. Совершается великий поход народа».
Заручившись благословением и одобрением печати, колчаковские администраторы чинили суд и расправу. Рабочий класс был весь целиком взят под подозрение. На рабочих смотрели как на предателей, готовых каждую минуту поднять знамя мятежа. Контрразведка купалась в крови запоротых и расстрелянных. Глухое недовольство поднималось в мощной толпе рабочих масс. Рос и креп революционный дух пролетариата, и его ропот, часто открытый и грозный, тревожил покой диктатора. Офицеры, ездившие из эшелона со станции в город, нередко ловили на себе острые, ненавидящие взгляды засаленных блуз и курток…
За день до отъезда из Омска молодых офицеров принял сам Колчак. Прием состоялся во дворе особняка, занимаемого адмиралом на набережной Иртыша. К выстроившимся офицерам четкой, легкой походкой вышел сутуловатый бритый человек в английском костюме, с русским Георгием на груди и адмиральскими погонами. У него было морщинистое лицо с горбатым носом и угловатым выдающимся подбородком. Офицеры застыли. Руки замерли у козырьков.
– Господа офицеры, поздравляю вас с производством, – с легким старческим пришептыванием обратился Колчак к подпоручикам. – Надеюсь, что вы окажетесь достойными носить славный мундир русского офицера. Вы идете на фронт. Знайте, вы идете драться за воссоздание великой единой России. Я, приняв тяжелое бремя власти, еще раз повторяю вам, что не пойду по пути реакции, но не пойду и по гибельной дороге партийности. Мое дело – воссоздать великую неделимую Россию во главе с правитель…
Адмирал закашлялся, замахал рукой:
– …с правительством по выбору народа. В этом огромном деле надеюсь на вашу помощь. Наша молодая армия сейчас находится в тяжелом положении, она отступает, не умея делать этого. Отступать, господа, труднее, чем наступать. Я надеюсь, что вы, пробывшие в училищах около года, поможете армии своими знаниями, которые у вас, несомненно, есть. Я надеюсь на вас, господа. Постарайтесь!
Диктатор приложил руку к козырьку, легко шагая, исчез в дверях своего дома. Золотые погоны, белые кокарды, шашки колыхнулись.
– Рады стараться, ваше высокопревосходительство!
Уставшие холодные руки с трудом опустились вниз.
Егерь с зелеными погонами стоял у чугунной ограды на часах. Ворота распахнулись, выпустили офицеров. Караульный унтер-офицер внимательно осмотрел большой замок. Егерь стоял неподвижно. Черная решетка легла от ограды на двор.
– У-у-у-у! У-у-у-у! У-у-у-у! – глухо и раскатисто вздыхали тяжелые орудия. Офицеры на подводах ехали в штаб дивизии. Подводчик Мотовилова при каждом выстреле пугливо охал, вздыхал, крестился:
– О, Господи, страсти какие, как гром ровно. Сила какая, Господи, Господи!
Мотовилов, улыбаясь, говорил подводчику:
– Это наши красным морду бьют.
Подводчик близорукими, прищуренными старческими глазами смотрел вдаль.
– Кто же ее знает, каки наши, каки чужие. По мне, все наши, все мы люди, все крещены, все русские. И чего деремся, Бог весть. Выдумали каких-то красных да белых и дерутся.
Мотовилов злобно смотрел на старика:
– Сибирь проклятая, им все равно, им все свои. Не видали они еще красных-то, вот и говорят так. Сволочь!
Офицер с досадой плюнул, закурил папиросу. Дорога была ровная, гладкая, накатанная после недавних дождей. Черной лентой прорезала она тучные луга, пашни и поскотины. Урожай был хороший. Хлеб жиром отливал на солнце. Мотовилов смотрел на огромные сибирские поля, вспоминал знакомые деревни, так резко отличавшиеся от российских своими большими светлыми избами, крытыми железом, и недоумевал, почему сибиряки, народ зажиточный, по своему имущественному положению и интересам близко стоящий к помещику, собственнику, так враждебно настроены против белых. Добрые сибирские лошаденки бежали ровной, быстрой рысью. Ходок, полный сена, мягко покачивал. Расслабляющая, ленивая истома овладела седоком. Мотовилов так и не мог сосредоточиться на интересовавшем его вопросе, не находил ответа. На берегу большого круглого озера показалось село.
– Вот и Щучье, – сказал подводчик.
Мотовилов молча сосал папироску. Въехали в село, встреченные дружным лаем десятка собак всех пород и возрастов, проехали две-три улицы и остановились на площади перед большим домом с красным флагом у крыльца. Офицеры недоумевающе переглянулись. Колпаков слегка побледнел.
– Что за черт, да они нас к красным привезли?
В окно высунулась большая черная борода с проседью, лохматая голова и плечо с погонами полковника.
– Нет, господа офицеры, ошибаетесь. Не к красным, а к белым, да еще к каким.
Голова скрылась. Из окна слышался громкий раскатистый хохот. Подпоручики облегченно вздохнули и пошли в штаб представляться. Борода оказалась принадлежащей полковнику Мочалову, начальнику дивизии. Полковник Мочалов, человек весьма веселый, встретил вновь прибывших как старых знакомых.
– Ха-ха-ха! – хохотал он, вставая навстречу смущенным подпоручикам. – Так к красным, говорите, попали? Ха-ха-ха! Ах вы, колченята, колченята молодые! Сидели вы в тылу и ничего не знали. Не слышали вы, видно, что наша Н-ская добровольческая дивизия дерется под красным знаменем, дерется не за что-нибудь, а за Учредительное собрание, за свободу, за революцию. Ха-ха-ха! – раскатывался полковник.
Лица у многих вытянулись от удивления, только один Иванов улыбался. Начальник дивизии смотрел на смущенные недоумевающие лица офицеров и снова раскатывался взрывами смеха.
– Ха-ха-ха! Капитан, – обратился он к своему начальнику штаба, – посмотрите на этих юнцов. А? Какова заквасочка-то? Из молодых, да ранние. Едва красную тряпочку увидели, как уже и стоп, в тупик стали. Вот они какие, колченята-то! Это не наши веселые прапорочки, керенки.
Мочалов помолчал немного, затянулся несколько раз из короткой английской трубочки, сделался серьезным.
– Ну-с, шутки в сторону, господа. Предупреждаю вас, что наша дивизия несколько отличается от других частей и своим составом и дисциплиной. Наши добровольцы воюют за свободу, за Учредительное собрание, поэтому в строю они держатся свободно. Дисциплину как беспрекословное подчинение единой воле начальника они признают только в бою. Вне боя они с вами как с товарищами, как с братьями будут обращаться. Не обижайтесь на это. Зато уж, будьте покойны, в бою они вас не выдадут, за шиворот к красным не потащат.
– Капитан, – снова обратился Мочалов к начальнику штаба, – всех их в первый Н-ский полк.
Капитан молча наклонил голову.
В тот же день офицеры явились в полк. Солдаты встретили молодых офицеров тепло и радушно. Сразу же окружили их тесным кольцом. Начались расспросы о том, как идут дела в тылу, скоро ли придут на помощь союзники. На свои силы как будто не надеялись. Жаловались, что другие части, особенно из мобилизованных сибиряков, всегда подводят в бою, всегда приходится из-за них отступать.
– Мы деремся, деремся, наступаем, гоним красных, – говорил рыжебородый пожилой солдат, – а, смотришь, сибиряки паршивые побежали у тебя на фланге, ну, приходится и нам отступать.
– Командиров у нас вот тоже мало, – начал молодой унтер-офицер. – Чего же, у нас ротами фельдфебели да унтера командуют. А что унтер может? Все уж не то, что настоящий офицер. Образованность много значит. Мы вот теперь вам рады, как братьям родным.
Бородатые, усатые, добродушные лица улыбались, утвердительно кивали головами. Рыжебородый добавил:
– Что верно, то верно. Офицера нам нужны. Потому – специальность. Скажем, как мастер на заводе али фабрике, так и офицер в бою.
Офицеры чувствовали себя легко среди тесной толпы солдат. Всем им казалось, что они с этими людьми знакомы уже давно. Мотовилов размяк. Долго и ласково смотрел он на рыжебородого, потом положил ему руку на плечо, спросил:
– А ну, скажи, дядя, ты ведь женат, наверно, и детишки есть?
Рыжебородый удивленно немного приподнял брови:
– Как же, и жена, и трое ребят есть. Вместе воюем. Жена во втором разряде ездит.
– Да ну? – удивился офицер.
– Вы что, господин поручик, удивляетесь? – вмешался унтер-офицер. – У нас все почти что так на войну выехали, со всем семейством. Как в бою, так врозь, а как в резерв отойдем, так и вместе. Тут у нас и блины и оладьи пойдут. И бельишко помоют бабы и починят. У нас в дивизии насчет этого хорошо. У нас как одна семья все живут. Жалко только – мало уж нас, старых н-цев-то осталось.
Молодой, безусый пермяк Фома, вестовой подпоручика Барановского, ждал своего командира у костра. Барановский пришел веселый, оживленный.
– Ну, как живем, Фомушка? – громко крикнул он и сел к костру.
Фома встал, взял под козырек.
– Да садись, садись, чего там! – сказал офицер.
– Ничего, господин поручик, – улыбаясь, сел Фома. – Вот картошки вам сварил. Не хотите ли покушать?
Вестовой поставил перед Барановским котелок дымящегося, душистого картофеля.
– Молодец, Фомушка. Ну, давай, брат, вместе. Бери ложку!
Фома из вежливости было отказался, но потом стал помогать своему командиру. Котелок быстро опустел.
– Эх, чайку бы теперь, – вслух подумал Барановский.
Фома засмеялся:
– Чай готов, господин поручик!
– Ну, да ты, брат, настоящее сокровище, а не вестовой.
– Вот я и ягодки к чайку набрал, – добавил Фома, подавая офицеру большую кружку костяники.
После картофеля жажда была сильная, и чай, подкисленный ягодой, казался особенно вкусным. Барановский медленно тянул из кружки горячую влагу и пристально смотрел в потухающий костер.
Фома заговорил быстро, сердито посматривая на Барановского.
– А брат-то у меня комиссар. Комиссаром в Петрограде служит. Как узнал он, что я с белыми ушел, так домой письмо прислал, что Фома, дескать, не брат мне больше, а враг нутренной.
Барановский вспомнил, что у него на Волге остался семнадцатилетний брат и мать, что брата теперь, наверное, мобилизовали и что, возможно, он встретится с ним в бою.
– Фомушка, а ты не боишься с братом в бою встретиться?
Фома добродушно улыбнулся.
– Чего бояться, господин поручик? Какой он мне брат? Враг он, враг и есть, и не заметишь, как убьешь.
Барановский вздрогнул. В памяти всплыл образ высокого мальчика, ласкового брата Коли. Враги?.. Нет, никогда Коля ему не будет врагом. Это немыслимо.
– Фомушка, а у меня тоже есть брат у красных.
– Ну вот, оба мы одинаковые. Значит, брат на брата, – равнодушно как-то сказал Фома и зевнул. – Спать надо, господин поручик, – добавил он совсем уже сонным голосом.
Барановский покорно лег на приготовленную постель из сена. Фома поместился рядом. Лес тихо шумел верхушками. Солдаты давно уже спали. На дальнем конце поляны, у груды тухнущих углей стоял дневальный. Серая шинель его, темная сзади и на плечах, спереди была облита багровым жаром. Тонкой, кровавой паутиной поблескивали штыки винтовок, составленных в козлы. Ночь была темная и холодная. Облака черными, мохнатыми клубами плыли по небу. В голове офицера роились и медленно, как тяжелые тучи, тянулись мысли. Он никак не мог помириться с тем, что брат Коля – враг ему, что, может быть, завтра он, с перекошенным от злобы лицом, будет пускать в него пулю за пулей. Сырой холод сибирской ночи забирался под шинель, ледяными влажными лапами хватался за грудь. Барановскому не спалось.
– Фома, – толкнул он вестового, – а может быть, мы завтра в бою с братьями встретимся?
Фома уже спал и долго не мог понять вопроса, мычал в ответ и сонно переспрашивал:
– А? Что? Как? – пока наконец понял и ответил спокойно: – Все может быть.
Багрово-красная полоса света показалась на востоке, когда Барановский стал тяжело забываться. Засыпая, он видел в кровавом тумане рассвета искаженное злобой лицо брата Коли, и мысль, неясная и смутная, бродила в мозгу:
«Враги. Братья – враги! Брат на брата!»
Утром полк занял позиции. Подпоручик Барановский со своей ротой был поставлен для охранения правого фланга полка в небольшом лесочке. Часов в десять утра, когда солнце было уже высоко, красные повели наступление по всему участку Н-ской дивизии. Наступали медленно, нерешительно, осторожно нащупывали противника, старались обнаружить его слабые места. С их стороны работала легкая батарея, посылавшая редкие очереди шрапнели. Наступающие цепи были далеко, стреляли редко, перебегая целыми отделениями и взводами. Во время их перебежек белые усиливали огонь, и пулеметы выпускали небольшие очереди. Барановский сидел в лесу, около небольшого пня, и чутко прислушивался к начинавшейся музыке боя. Легкий ветерок тянул вдоль фронта, и свист пуль от этого был особенно мелодичен. Иногда они летали поодиночке, иногда быстро проносились целыми стайками. Барановский слушал и улыбался, потом вдруг сам заметил свою улыбку и подумал:
«Вот она, смерть-то, какой красивой, певучей иногда бывает. Так, пожалуй, и умрешь смеясь. Залетит этакая певунья в висок – и крышка. Останется от жизни человека только несколько строк в очередном номере газеты, что, мол, вот подпоручик такой-то пал в бою тогда-то, под деревней такой-то, и все».
Цепи наступающих медленно, но упорно приближались. Перестрелка усиливалась. Часто и нервно стали строчить пулеметы. Заработала белая артиллерия. Снаряды с визгом и воем летели через головы пехоты, глухо лопались над цепями противника. Красная батарея нащупала белую. Белая начала отвечать. Завязалась артиллерийская дуэль. Пехота смеялась. Солдаты, улыбаясь, говорили:
– Слава те, Господи, артиллерия с артиллерией сцепилась. Пускай друг другу ребра ломают, только бы нас не шевелили.
Мотовилов ходил сзади цепи своей роты и считал разрывы снарядов.
– Ба-бах! Ба-бах! Ба-бах! Ба-бах! – стреляла белая. Мотовилов загибал четыре пальца и прислушивался.
Через некоторый промежуток времени слышался характерный звук разрывов:
– Пуф! Пуф! Пуф! Пуф!
Офицер разгибал все четыре пальца и, смеясь, кричал:
– Слышали, ребята, как наши-то наворачивают? Все четыре лопнули. Хороши английские подарочки. Это тебе не социалистические, по восемь часов деланные.
Мотовилов был почему-то убежден, что в Советской России все работают только восемь часов в день; он думал даже, что и красные части дежурят в первой линии не более восьми часов в сутки.
– Ба-бах! Ба-бах! Ба-бах! Ба-бах! – отвечала красная.
Мотовилов насторожился.
– Ага, тоже четыре. А ну-ка, сколько лопнет?
– Пуф-виуж! Пуф-виуж! П! П! – падали снаряды красных.
– Эге, скудно, товарищи, – орал офицер, – только два. Скудно! Скудно!
– Бах! Бах! Бах! Бах! – неожиданно слева часто заговорила вторая белая и тут же правее, позади нее, ухнуло первое орудие тяжелой мортирной.
– Бу-у-у-у-х! Буль-буль-буль! – басисто булькая и визжа, пролетел шестидюймовый, глухо рявкнул, лопнул на том берегу реки, поднял облака черного дыма и пыли. Красная батарея замолчала. Н-цы кричали:
– Красным жара! Не по вкусу гостинцы-то пришлись?
Красная батарея, нащупанная противником, занимала новую позицию. Медленно, одиночными перебежками, ползли вперед красные цепи. Н-цы открыли частый огонь. Пулеметы трещали без умолку. Барановский сидел у пня, смотрел в спину дремавшего перед ним стрелка. Ему казалось, что стоит он на большом городском дворе, а кругом, на домах, сидят кровельщики и со всей силой бьют молотками по раскаленному полуденным солнцем железу крыш.
– Трах! Грах! Грох! Грох! – гремели кровельщики. Воздух делался нестерпимо горячим, душным. Тело нервно вздрагивало. Руки покрывались липкой испариной. Во рту сохло. Сердце пугливо, нервными скачками колотилось в груди. Барановский сделал несколько глотков из фляжки. Вода была теплая, пахла болотом. Офицер поморщился. Стрелки спокойно лежали в цепи. Одни курили, повернувшись вверх животом, другие сладко дремали, положив головы на винтовки, некоторые совсем спали, некоторые вели между собой тихие беседы. Рыжебородый, пуская колечки махорки, говорил молодому отделенному:
– Вот что хошь делай, Ваня – хошь трусом меня называй, хошь как, – а я не могу перед боем успокоиться. Ведь не впервой уж, кажись бы, ан нет. Сердце замирает, екает. Жена чего-то мерещится, детишки. Все думаю – убьет. Ох, боюсь, Ваня. Пожить еще охота.
Отделенный позевывал:
– Ничаво, Петрович, это только до первого выстрела, а там все забудешь.
– Что верно, то верно, парень. Как зашумит, зачертит это вокруг тебя, так все забудешь. В бою я ни о чем не думаю. Правда, правда! Вот только намеднись, под Зюзином, как бежали мы в атаку, так мальчонка ихний попался на поле, доброволец, шибко раненный. Лежит он этак и жалостливо стонет. А на глазах слезы. Ох, маленько у меня сердце захолонуло. Сын ведь он мне, думаю. Ах, совсем ведь мальчонка был. Помер, наверно.
Рыжебородый вздохнул. Рота бездействовала, была укрыта от взоров противника. Смутное предчувствие близкого боя томило молодого офицера. Безотчетная тоска сжимала грудь, колола сердце. Леденящий холодок пробегал по спине. День был облачный, серенький, прохладный, а подпоручику казалось, что погода невыносимо жаркая и день душный, как перед грозой. Неожиданно появился Фома с котелком горячего супа.
– Господин поручик, обедать пора. До нас еще не скоро дело дойдет, подзаправиться не мешает.
Фома стоял перед офицером с котелком и куском хлеба в руках, смотрел на него живыми узенькими глазами. Напряженность одиночества разорвалась. Спокойствие вестового моментально передалось офицеру. Плотная, крепкая фигура вестового как бы говорила офицеру, что бояться, в сущности, нечего, что жить нужно всегда и везде не унывая, что всякие страхи и печаль только причиняют лишние страдания. Барановскому стало немного стыдно, что он малодушничал, пока сидел один.
– А ну, давай, Фомушка, похлебаем супчику. Спасибо тебе, родной, за заботу твою.
Вернулось спокойствие, появился аппетит. Суп казался очень вкусным. Подъехал ординарец с приказанием от командира батальона. Офицер быстро прочел небольшой клочок бумаги, молча кивнул головой. Солдаты в цепи смотрели на командира. Цепь угадывала, что приказание получено боевое. Толстый белобрысый взводный первого взвода, доброволец Благодатнов, судорожно позевывал, тряс головой.
– Ах ты Господи, когда это кончится? В германскую три года отбрякал, и тут опять другой год. А ведь есть, которы сидят в тылу и пороху не нюхали. А-а-а-бр! – взводный еще раз позевнул.
– Бр-р! А-а-а! Скучна!
– Сейчас наступать, видна, пойдем? – спросил Благодатнова молодой сибиряк, несколько дней только служивший в Н-ском полку.
– Нда, а-а-а, по-видимости, што так. Фу ты, провалиться бы тебе, весь рот зевота разодрала!
Взводный утер рукавом заслезившиеся глаза.
– Значит, дома побываю. Наше село-то вон видать. Всего десять верст.
Рота змейкой поползла на опушку. Позиция Барановским была выбрана удачно – наступающие попали под жестокий фланговый огонь его роты. Красные заколебались, цепи их немного смешались, малодушные побежали назад. Электрический ток пронесся по цепи белых, и вся она, без команды, движимая стихийным порывом, вскочила, заревела:
– Ур-ра-а-а!
Красные молча поднялись и побежали. Сейчас же перед бегущими появились на лошадях командиры, комиссары, блеснули револьверы. Цепь остановилась, повернулась к атакующим. Белые не добежали до красных шагов тридцати. Остановились. Дышали тяжело. Колючий забор штыков застыл. Бледные щеки, небритые подбородки. Холодный пот капал на гимнастерки. Глаза, удивленные и тревожные, хватали противника, прыгали, метались, ждали удара. Через минуту должно было случиться огромное, важное. Нужно было только сдвинуться с мертвой точки. Отодрать от земли прилипшие, свинцовые ноги. Кинуться вперед. В горле колючим комком вязли хрипящие вздохи. Барановскому казалось, что он слышит глухой стук сердец и шум крови, быстрыми струйками бегущей под кожей.
– Товарищи, вперед! Ура! – рыжая лошадь комиссара бросилась, уколотая шпорами.
Острый колющий забор рассыпался. Белые дрогнули, побежали. Барановский бежал со своей ротой и удивился своему спокойствию. Бежал он ровно, не торопясь, как на ученье, с поразительной ясностью видел напряженные лица солдат и офицеров. А когда мимо него, сопя, задыхаясь и путаясь в длинной шашке, пробежал сломя голову толстый капитан, командир батальона, то ему даже стало смешно. Сзади хлестало дружное «ура» красных и крики:
– Кавалерию вперед! Белые банды бегут! Кавалерию вперед!
Тысячи ног тяжело топали по полю. Красные остановились. И сейчас же воздух наполнился резким свистом и жужжанием пуль. Некоторые из бегущих стали торопливо, ничком, падать на землю. Валяясь, стонали, кричали:
– Братцы, ранило! Не оставьте! Санитар! Санитар!
Раненых подбирать было некогда. Командиры вскочили на лошадей:
– Сто-о-о-ой! Сто-о-о-ой! Сто-о-о-ой!
Сочно, со свистом посыпались шлепки нагаек. По лицам, по плечам. Бегущие остановились, залегли. Вспыхнула перестрелка. Раненые, брошенные дорогой, попали под перекрестный огонь. На них никто не обращал внимания. Они лежали среди поля, отчаянно, но тщетно моля о помощи, глухо стеная от боли. Некоторые из них пытались выползти из сферы огня, но пули быстро находили их, и они затихали, спокойно вытягивались на мягкой отаве. Другие старались прятать хоть голову за бугорок, беспокойно шарили вокруг себя, ища прикрытия, и вдруг перевертывались на спину, широко раскидывали руки, делались неподвижными. С обеих сторон заработала артиллерия. Поток расплавленного огненного металла залил поле. Тяжело дыша, задыхаясь от напряжения и усталости, стрелки зарывались в землю. Лица запылились, стали совсем черными, пот испещрил их грязными длинными полосами. Поле сражения стало похоже на огромный, грохочущий, огнеликий завод с тысячами черных рабочих. С визгом и воем налетали на цепь снаряды и то рвались в воздухе, осыпая людей сотнями пуль, то зарывались в землю и лопались там, разлетаясь на мелкие осколки, сметали все на своем пути, рвали в клочья живое человеческое мясо, дробили кости. Барановский лежал сзади своей роты, крепко стиснув зубы, широко раскрыв глаза. Все его тело дрожало мелкой нервной дрожью, протестуя, крича всеми мускулами о том, что оно хочет еще жить, что ему противно это поле, где смерть гуляет так свободно.
– Виужжж! П! П! П! Виууу! – лопалась шрапнель.
– Сиу! Сиу! Сиу! Сиу! – сплошной массой летели пулеметные пули.
– Дзиу! Дзиу! Диу! Диу! – прорезали их свист отдельные винтовочные.
Люди с напряженными, серьезными лицами рылись в земле, стреляли, бегали, подтаскивали патроны, переползали из одного окопчика в другой. Барановскому представлялось, что все они делают какую-то огромную и важную работу, трудятся в поте лица, до изнеможения. Офицер думал, что так и должно быть, что нужно именно так работать, чтобы спасти себя от неумолимого бездушного чудовища.
Мысли стали путаться в его голове, под крышкой черепа десяток кузнецов стучали молотками, кроваво-серый туман застилал глаза. Минутами он не видел ни зеленого луга, на котором шел бой, ни своей роты. При каждом выстреле, разрыве снаряда его тело трепетало. Добровольцы дрались со злобным упорством. Горячий натиск красных вызвал ответный сплоченный отпор.
– Ни черта, они не собьют нас, – ворчал Благодатнов.
– Не на сибиряков напоролись. Ошибутся товарищи.
Молодому рябому Кулагину прострелило плечо. Передавая патроны и винтовку соседу по окопчику, раненый говорил:
– Ну смотри, Пивоваров, чтобы я из лазарета прямо домой попал. Не подгадь, дружок, набей за меня морду товарищам.
Пивоваров, спеша, собирал патроны.
– Счастливый ты, в лазарет пойдешь, отдохнешь. Эх, скорее бы кончить канитель эту.
– Конечно, кончить надо. Поднажмите – и готово дело. Наступать надо.
Бой длился весь день. Огонь стал затихать, сделался редким, вялым только к вечеру. Красные, поняв, что попали на стойкую, сильную часть, перенесли свое внимание на соседнюю Сибирскую дивизию, состоящую сплошь из мобилизованной молодежи. Необстрелянные солдаты стреляли плохо, нерешительно, редко, почти не причиняя вреда наступающим. Высокий комиссар в черной кожаной куртке поднялся в цепи, стал кричать сибирякам:
– Товарищи, перестаньте стрелять, что мы друг друга бить будем? Разве мы не братья родные? Разве нам интересна эта бойня? За кого вы деретесь, товарищи?
Сибиряки прекратили огонь, подняли головы, стали прислушиваться.
– Часто начинай! Часто начинай! – истерично кричал какой-то ротный командир.
Рота молчала. Офицер выхватил револьвер, начал в упор расстреливать своих. Солдат на левом фланге повернулся в сторону командира, прицелился и убил его наповал.
– Товарищи, идите к нам! Довольно крови! Тащите своих золотопогонников сюда, мы им найдем место.
Комиссар шел свободно к белым, за ним медленно подтягивалась красная цепь. Молоденький черноусый прапорщик приложил к плечу длинный маузер и выстрелил. Вся цепь обернулась на короткий хлопок. Пуля разорвала рукав тужурки комиссара. Сибиряки вскочили, подхватили под руки офицеров, пошли навстречу красным. Молоденький прапорщик валялся вверх лицом, дрыгал ногами, гимнастерка на проколотой груди у него намокла, покраснела.
Началось братание. Безудержная радость закружила головы. Войны не было. Врагов не было. Не было смерти. Жизнь взяла верх. Сотни людей вспыхнули одним желанием. Огромная зеленая толпа смеялась, возбужденная, радостная, хлынула в сторону н-цев.
– Товарищи, к нам! Довольно крови! Долой войну!
Острая, дрожащая злоба угрюмым молчанием накрыла окопы н-цев. Пулеметчики застыли у пулеметов. Сухой, резкий крик команды внезапно прорезал молчание:
– Первый пулемет, огонь!
И весь полк, не дожидаясь своих командиров, по этой команде открыл яростную стрельбу пачками. Сразу затрещали все пулеметы, и свинец ручьями полился на людей, шедших к таким же людям с братским приветом мира. Испуганно шарахнулась назад толпа, люди в животном страхе бежали, давя друг друга, накалываясь на свои же штыки, падая, путаясь в кучах раненых и убитых. Огненным потоком лился свинец, и покорно и беспомощно ложились десятки тел, и люди в страшных муках судорожно корчились и кричали дикими голосами. Барановский, ошеломленный расстрелом толпы солдат, шедшей с мирными предложениями, совершенно растерялся и стоял сзади своей роты, не зная, что делать. В глубине его души кто-то настойчиво твердил, что это подлость, зверство, что так делать было нечестно, и вместе с тем кто-то другой ехидно спрашивал:
– Ну хорошо, их не расстреляли бы. Тогда что с вами они, господа офицерики, сделали бы? А?
Офицер не находил ответа и нервно тер себе рукой лоб. Бой затих совершенно. Братавшиеся были почти все перебиты. Несколько человек попало в плен, и только небольшая кучка успела отойти в сторону своих вторых линий. Среди захваченных в плен оказался командир красной роты, отрекомендовавшийся Мотовилову бывшим царским офицером. Мотовилов с усмешкой спрашивал пленного:
– Ну и что же этим вы хотите сказать? Вы думаете, что это оправдывает вас, говорит в вашу пользу?