Приблизив глаза, на темном поле крыла можно было рассмотреть голубую в разводах сферу, ухитрявшуюся сохранять объем на плоскости. Сразу же начинало казаться: поверхность ее подвижна, едва угадываемое изменение теней… И тут же разглядывающий сомневался… Переводя взгляд с одного крыла на другое, наблюдатель как бы терял его из виду (взгляд? крыло?), как бы выходил за скобки, и то, что видел он выше скобок, выражалось фразой «наблюдатель как бы терял его из виду», а ниже шло «как бы выходил за скобки», еще ниже – «а ниже шло “как бы выходил за скобки”», и далее, вслед за паузой, как за пустотой, подготавливающей фразу-видение, возникала видение-фраза. Непонятно, с усилием или без, взгляд возвращался, наплывая на темное поле с изводившей своей изменчивой неподвижностью сферой, и тут же искал ориентиров вокруг, над поверхностью с освещенными как бы снизу телами, сколь-нибудь долго задерживаться над которыми, по-видимому, было или невозможно, или опасно.
– Долго ты их… собирала?
Одни брали крыльями, другие тельцами… телами, наводившими на зрителя томление где-то в глубине, прежде не подозреваемой…
– Как тебе моя коллекция?..
Он очнулся выброшенным на берег, когда она на цыпочках выпрыгивала из постели. Не приходя в себя окончательно, прошлепал за нею в ванную.
На веревке легкими мотыльками висели в рядок… Он прямо глянул на одни – те исчезли. Перевел взгляд – исчезли следующие, те возвратились: можно было осторожно, уголком, нарыть голубоватый глазок на их темном поле (тоже… павлиний глаз…).
– Исчезающие?.. – тихо рыкнул он, как прочищая горло со сна.
– Невидимки.
– В ГУМе? – долго не решаясь, все же мрачно поднял глаза, столкнувшись с полуулыбкой, образованной приоткрытым за сомкнутыми губами ртом – похоже, из него делали Гумберта.
– Надень…
– Это мужские (хороший, быстрый ответ).
– Снято! Свет! Экономить электричество…
В глубине души режиссер Твердынский чувствовал – не верил, как многие, как многие говорят, а именно чувствовал: получается мало на что похоже.
Не вполне ясно, что дальше. Главное – не терять этого настроя на происходящее в кадре. Не опускаться до уровня привычного и не уходить целиком в то, что просит, требует, сосет из него все соки, при том размывая кадр. Вид, виде́нье – вот чем все живо, вот в чем его, режиссера, сила. Вид важнее слов. Важнее идеи, любой. Вид завершен, конечен. В понимании этого ему, режиссеру, нет равных. В этом он один. Как в будущем. Перетекание видов, переход, общее направление – о-о! – если это удастся!.. А пока удается… Нельзя сказать, что сценарий плох, но даже эта, первая снятая сцена – сильнее. Уже разошлось с текстом, и подминать невозможно. Главное, что радует, – не ускользающее пока совпадение неопределенности следующего шага с неопределенностью его, режиссера, решения. Шаг как бы есть, ждет, не желая себя навязывать. Он же, режиссер, не решаясь взглянуть прямо, видит всё только как те, висящие, исчезающие… Угадываемый следующий вид не наполнен пространством. За кадром… нет, в кадре должно быть больше, много больше, гораздо больше, чем вид.
– Что там у нас сегодня? Сцена в баре?..
– Тишина все! Мотор!
– Я вообще-то улетаю… Ребята, вы то что надо… Я… взял билет на самолет-невидимку.
***
Как странно, необычно легко для него поддался он чувству, побуждавшему тут же, сразу же за виде́ньем коллекции положить все на бумагу, на пленку. Какой коллекции, какой из коллекций? А разве не ясно? Вот эту раздвоенность, где есть облака и есть их тени, тоже – не упускать.
Дотянуть куклы до уровня бывших в виде́ньи, уловить, установить это синее сияние по краям черных полей, выдержать неопределенность помещения с верхним, наискосок, источником невидимого, угадываемого света. Как добиться одновременного впечатления застекленности (тени облаков) и ее отсутствия (облака́)? Куклы поднимут в зрителе неопределенность, доведут до крайности, только на этом фоне – подавать виденья, у одних на полотне крыльев, у других в выражении тел, телец… Твердынский вдруг понял, что заставляющее его во все это погружаться только одно производит с ним самим – переносит его с земли куда-то выше, заставляет замирать, отрекаться от опыта гравитации. Только это чувство, это лишение его безусловности – только оно достается именно ему. Само же событие, разворачиваясь, выходя, вроде бы, из-под его руки, идет на свет, касаясь его куда меньше, чем любое из действий, совершенных им прежде. Он только подставляет глаз, руку, и так оказывается проще, чем сомневаться, выдумывать, многократно пробовать (хотя жизнь уже не твоя). Та работа, которая до сих пор и была его работой, совершалась теперь не им. Он становился создателем, прилагающим на создание не более чем усилие зрителя. Предметом же опасений делалось развитие действия при том, что стояло оно на соотнесении развития нескольких действий, составлявших одно целое, разрыв между коими в пространстве и времени был бы равносилен провалу общего замысла. Но что был за замысел, дано было б знать, только если б все делалось и замышлялось прежним образом, то есть целиком им самим. Не посвящали… Ощущение его на сей счет сводилось к тому, что вся картина в развитии, одно за другим, всех действий, как они ему (?) давались, должна была появиться, не могла не появиться, и как все это войдет в общее русло и что за русло – тоже определяется тем же: обязано появиться, хочет он или не хочет, – найдут другого, чуть что. Таким образом, просили не слишком беспокоиться, больше отдаваться идущему само собой, как обещали в одной капле всю воду и как сообщали всю воду в тех лужах, что уже были.
Что надо выразить? А что было в виде́ньи? Не вполне определенно. Ну, смысл? Смысл… Ощущение человека автором. То есть?.. Автором в целом, безотносительно к конкретному и не принимая существования других в своей области. Автор – значит один в этом месте. Другие, все, все где-то рядом, в другом. Найти свой предмет – стать автором… Человек, готовый стать автором… Увидевший в наибольшей резкости, отпущенной ему природой, все, на что хватает зрачка. Разглядевший в маленькой голубой сфере на невесомости темного полотна судьбу. Собственную = человечества = голубой сферы = темного полотна…
Любовь – где-то между эротикой и смертью. Страсть – этого так мало. Отсюда – любовь… Боже, сколько отменных пар: Джонни Депп и Ванесса Паради… «Вы способны по-настоящему войти в положение другого?» – «Как Казанова?..» Режиссер понял, что сходит с круга.
Героиня… Проба, сцена из той, боковой, линии, по касательной к главной: она – спиной к камере, с косынкой уже отнюдь не на шее, но к нему-то нет, не спиной. И тому на всё… Он, Твердынский, словно делает свое кино, из своего, изо всего, что перед ним. У них же там – совсем другое, свое, не зависящее от сцены, и чувствуешь, что «у них» по одному только нему… Происходит. Так очевидно. Творится. Ловишь себя на том, что или то, или это, и скорее – то. Там. Такое чувство, что те вдвоем думают, что играют, что он велит, тогда как он велит то, что видит в том, что они играют. В их космосе. Как это выходит? Что не важен фильм, результат. Что скорее то, а не это. Как? Она как была спиной к камере, так и… Мало что сама по себе выражает открыто, но ощущение-то, что дело в ней. Это циничное, грубое зеркало, перед каким она сама – зеркало… В общем, растворяются. Оба. В этом вопрос и разгадка. Такие кристаллики, что, растворяясь, растворяют. Тепло, снимающее понятие холода… Вот он очнулся, идет за ней, камера, въезжая, но не прямо в ванную – боком, видит вполоборота обоих. Правильный свет. Гирлянда на веревке. Диалог – сам по себе. Глаза – сами. Не встречаются. Значит, нельзя напрямую? Просили передать… «Это мужские…» Какие ж еще! И это, и то… всё.
***
Что же это за роман, погружаясь в который, так и не знаешь, было это или будет, во сне или наяву, с автором или с тобой? Такое кино… Так о чем? О чем? Взгляд. Человек – взгляд. Человек – взгляд на мир. Любим – по душе этот взгляд на мир, ненавидим кого-то – отрицаем его, этот взгляд. Ну, и кого любим? Какой такой взгляд? Чей? Если мы – образовавшиеся взгляды, мы любим не то, куда они направлены, не то, чьи они, а саму их двусмысленность, собственную их неопределенность, конкретную, эту и не иную. «Я твой… Хочешь примерить?» – меряем, но давит, трет, не те диоптрии.
«Яйцещемящее море»… Текста нет. Как просто: когда читаешь и текста нет – кино. Вторая сигнальная временна. Читатель! Немедленно захлопни книгу и заплати! Всей своей жизнью. Шутка… То море, к которому не идешь. Само… Стои́т. Выше уровня суши. Вокруг, но ты не в нем. Руку в форточку – морось.
Неизвестность следующего шага. Того, как с тобою поступят. Впустят. Изгонят. И с ней – именно это. Помогаем друг другу: каждая новая зала – предбанник… На самолет-невидимку… Он думает: нас снимает… Или нет, не думает? Образумился? Доходит?.. Это нас. Нас снимают! С ним вместе, с текстом, с этими сценами: каждая – тупик, декорации – мираж. Бессловесное пребывание в не-смысле, в не-реальности, в не-происходящем. Косынка… Призыв – ответ. К чему? На что? Кто же себя призывает? Что за ответ самой себе? Одновременно себя призывать, себе отвечая… Если призыв и ответ, то в конце – одно целое, и значит и в начале. А не призыв, то – что?.. Вот об этом: «что?». Что?.. Все чувствуют, не только втроем – все. Только это вечно и было. Вечно не хватало, теперь-то ясно… Если я это делаю, если я действительно в этом, если оно перевешивает остальное, как быть с остальным? Опять вопрос смелости. На таком не разбогатеешь. Кто это будет смотреть? Приходите смотреть ваши сны… Но другое – не интересно. Теперь вообще. Хуже: другого нет. Не больно весело… Появляется ли, хотя бы иногда, у домашнего животного ощущение, что его понимают лучше, чем оно себя?
***
Скотина… Конечно. Скотина. О, как свежо то, кто ты есть (ну, почти). Невидимки… На всякой скотине. Это шелк, это косынка, замещается, шелк замещается пустотой. Я – пустота, пяльтесь! Я – пуста. Ваша пропасть. Что не падаете? Падаете? Не чувствую? Это так? Да? Когда думаешь, что чувствуешь, это не так. Зачем ты во мне? Зачем ты не во мне? Это у них такой род оправдания – вопросы. Хорошо… Это у них так называется. Ну, что? Перестояла, переждала. Поняла? Нет, слава богу. Идем понимать дальше. Остальные – не то, остальное – не интересно. Профессия.
***
У всех троих ощущение, что интерьер – служебный офис, а в режиссерских пальцах – сигара. Потому что так оно и есть. На ней платьице, свисающее с полбедра, и она боком, оттолкнулась на легком кресле. Твердынскому потому комфортно. Неплохо, чтобы день так и закончился, здесь.
– Н-ну… – теперь придется что-нибудь говорить, – Ну-у-у… В общем, «ну».
Принцесса улыбается, вандал согласно кивает: плана не имеем.
– На берегу вы мне не помощники? Или есть надежда…
– М-м… Можно подумать о сцене знакомства…
– Например.
– Например. Соседи по столику. У каждого – меню. В меню два блюда: «То» и «Это». Допустим, она выбирает «Это». Официант: «Этого» нет…
– Гм-гр…
– …значит, обоим – «То». Он мужлан, ей приходится первой… Мимо за стеклом собака. Она начинает:
– Вы держите собаку?
– Удержишь ее, как же…
– Гм-м-хр!.. Послушай… те. Все это прекрасно, но когда мы начнем… вы начнете…
– Мы именно так и начнем, – вступает принцесса.
– Вы думаете?
***
– Ну… а дальше?
– Что «дальше»?..
– Как это: «дальше»?..
– Совсем без плана тоже нельзя.
– Хорошо, – сдается мужлан, – простым перебором слов. Я называю слова. Когда все трое чувствуем попадание…
– То что?..
– Он говорит: «чувствуем», – вмешивается принцесса.
– А-а-а…
– Начнем с плохих.
***
– Он кусается.
– Вы ее целовали?
– А что, – режиссер оживляется… в режиссере оживляется, – надо?
***
Подмена жизни любовным разговором. Монолог – неплохая разновидность, но и он – разговор. Когда никого нет, так ли это? Два монолога. Кто-то есть, кто-то – нет…
Пока она снимает невидимые перчатки, обходит ее сбоку, оставляет позади, представляя, что в данный момент разворачивается, и она, теряя (какая разница, что), составляет с ним это переплетение. Которое так убивает. Голос, ее:
– Ну… Что?.. Как они?
Как они? Под ним, под стеклом – тела… тельца.
– Когда ты говорил умрешь? Если что?
– Я не умру.
– Ты же хотел.
Минутная слабость… Снимает невидимые чулки?.. Переспать с ангелом (он усмехается?)… Что-то чудесное. Как в детском капризе. Им не жаль друг друга. Что она понимает в том, что… Когда-нибудь. А это его… не так ли точно обессмыслено? Кого жалеть, за что? Голос, ее:
– Может, нам… перестать с ним играть?.. Я о видениях… Зачем нам это?
А что не зачем? Это ведь просто время, действие, не опускаться же до… Что в ней происходит, раз она это спрашивает?..
– Давай спать.
Подчиняясь, она гасит свет, и кому-нибудь видящему в темноте в этот момент, как всегда, становится, жутко.
У входа в заведенье, откинувшись на спинку, коротконогий пятнисто-белый бульдог запускал струйку над мостовой: стояла почти колесом. Это не настораживало.
Так, въезжаем внутрь… Всё слоями: ближе-дальше позади столика. Они – на переднем, в профиль (сейчас не вспомнить, как он, режиссер, поддался на авантюру, на «усиление»)… Членораздельно рыгнув, овчарка на полу у стойки продолжила звучное лакание.
– Вам никогда не казалось…
– …что происходящее только тогда происходит…
– …когда вы владеете им не вполне?
– Или собой?
– Да нет, именно им, – она сейчас как раз и не владела: фраза-то ушла на полуслове и вернулась.
– И что вас смущает?
Зазвенело от стойки: огромный терьер, уронив башку на бок, грохнул на пол хрусталь. Последние дребезги, кувыркаясь, замирали в эфире…
– Как «что»? Вас устраивает, что, когда вы на коне, ничего не происходит? Вы никуда не скачете. Это нормально?
– Так вы за норму или…
– Или.
– Так вас устраивает или…
– Послушайте…
И без того электронно-размытый, томный собачий вальс теперь примерял на себя роль космической, на кишки наматываемой оперы.
– Послушайте, – она повторно отвлеклась, уставившись на дымящего за столиком неподалеку спаниеля. – О чем мы?.. Н-ну, не обижайтесь.
– Вы хотели сказать: не осуждайте.
– М-м… Чудо, а не коктейль… Знаете это, из толстой книжки: птички божьи не сеют, не жнут. Эти мысли – оттуда. Эти мысли: боже, что я делаю, чем зарабатываю на хлеб. Неужели я зарабатываю и все это делаю, пока зарабатываю. Что это всё? Как назвать? Что значит: я его делаю, и оно дает мне пищу, и не гарантирует мне ее завтра. Всё – туда, к хлебу… И это – моя жизнь. Но! Самое удивительное! Чувствуя весь идиотизм, я по-прежнему с головой во всем этом, и… Спокойно! Нахожу. В нем. Особую. Прелесть. Что-то невыразимое… То есть именно это – окно… Комфорт, мало-мальски гарантированный период, назовем, покоя и воли – стена… Впрочем, о каком это я периоде?..
В середине монолога, положив морду на скатерть, демонстрируя ушами, чего бы он не прочь, молодой волкодав стал строить ей глазки.
– Пошел в жопу!
Для души нет ничего слаще, чем о ней самой. Тогда вы ей любы, то есть не вы, конечно, а тот, кому вы всё это. То есть опять-таки вы. Кто-то втолковывал ей (а-а, режиссер!), что преобразование возможно. Странные мужчины. Электро. Электричество, ядро и электроны, ионы кажется. Магнит, ну это ясно. Ядерные… ядерные… так снова же ядро!.. А вот гравитация – ?.. Но… электроны же не улетают, не бросают его, этого… Действительно, всё – одно и то же, и значит – одним уравнением. Мужчины – это седой, седоусый еврей, всезнайка… Вот он же – все знает, и что? Зачем я ему?.. А тот, дурак… Таращится. Может, я люблю его, а?..
– А-а?
– Я спрашиваю: давно это с вами?
– Что… (сейчас он: «Сами знаете, что»)… что уставился?.. (тот, в стороне, занервничал, а этого удалось сбить? Хоть на миг? Улетит, не вернется?)… Что, не ты меня? Чтоб вот так: сверху вниз? Чуть сверху чуть вниз? И кто ты после этого? И до тоже…
– Так не получится…
– Что «не получится»?
– Нельзя разрушать… Расшатывать – не разрушая (боже, какая перемена тона, почти веришь).
Запахло псиной. Спина, выше стула, вровень с ногой, остановилась под ней. Знак подан, рука не спрашивает, балуясь против шерсти. Та рванула и, подседая и перебирая задними на повороте, исчезла между столов, оставив ощущение шерсти дыбом.
– Что вы делаете?
– Извините… (наверное, тот, в стороне… а что если это о́н все придумал, а не они сами… и это они, а не он, угадывают)… Извините, я сама не… это коктейль. Он… он называется?
– Называется.
– Слава богу! (Придем домой – он мне даст! Или я. Здесь… Сосать запястье – оставлять след…)
– Мне кажется…
– …время… – снизу вверх: – время… Которое есть? Или которого нет (не мешает, слушает)? Здесь-то есть, еще сколько (здесь, себе по лбу)… А там?.. Предметы. Силы. Движение. Уравнение, одним словом, – вот и время. Можно туда, можно обратно. Прошло столько-то времени. Чего прошло?.. Нельзя дважды…Потому что, видите ли, только туда. Но в прин-ци-пе… – она поискала бокал, – если один на один с ничем, что мешает: туда, обратно. Сила возникла, сила исчезла. А-а-а, «ничто» не бывает?.. Вечное что-то, столкновение. В этом чем-то. В тебе… Время – столкновение. Не то! Время – последовательность, галлюцинация сил. Самого-то и нет. Да?
– Да.
– И пространства?.. Чем оно хуже времени?.. И пространства… Значит, силы… Одни только силы… Небесные, да?
– Да.
– И ты – моя. Сила… А я, видишь, у тебя чуть не…
– Будет-будет… будет…
– Ну. И что скажешь? Что мне теперь?
Эти двое устроили догонялки вокруг стола. Серая спина, рыжая, серая, рыжая, серая… Ч-черт.
– Допивайте, и…
– Что?!
– Будем сидеть. До утра.
– Обещаешь?! Правда?! Ну, там, дождь и все такое, да?! Что!!!
Режиссер кашлянул, она обернулась. Конец. Всем спасибо. Разбирают на поводки. Вытирают лужу. Удивительно, но и вправду дождь.
– Страдать – наше хобби? – Твердынский теперь с ними. – Уступать. Наступая?
Она ежится, неуловимо для других на глазах грубеет лицо напротив. Как само собой, режиссер отхлебывает из бокала, ее. Подождем.
– И кому мы станем это показывать? М-м, это на́м показали, согласен. Но… (допивай уже)… но – профессия!.. Боже мой!.. Хобби хоббем, а… м-м… жить за что? Бродячий театр, под дождем.
– Дался вам всем этот… – она приходит в себя…
– Так сыплет же! – просветленней не выдумать. На счастливой физии океан всегда, видимо, глубже, горше, прозрачнее, соленей. – А-а-а что вы имели в виду, когда…
Под двумя взглядами ощущение одного и того же отделило Твердынского от его же фразы… О чем это он думает?.. Вот интересно, когда слышишь: «Короткий разговор с иноверцами», – и, развернувшись на каблучках, – со сцены: цок-цок-цок-цок… а на самом деле: «Маленькая ночная серенада», – это что? То есть цок-цок – совпадают…
***
– «Дерьмо собачье!.. Осёл хвостом мажет лучше!..» – они возвращались со съемок, она распевала. Кружилась вокруг осой, цепляясь, хватаясь.
– Ну, перестань, – нельзя без улыбки…
Вытянувшись, остановив, щекоча носом шею:
– Я собака.
– Ладно… сейчас пойдет кто-нибудь… Ладно. Хорошо.
– Смотри… – погрозила.
Почему нельзя просто идти вот так, под руку, сквозь морось? Долго. Дольше обычного… Что нужно самому? Тому, кто называет себя живым. Самому по себе, что ему нужно? Может ли в принципе его что-то устроить? Можно ли до того добраться?.. Не связанное с ощущением себя частью большего – что оно? Неужели чувство себя – только чувство себя фрагментом общего замысла? А чисто внутренне… То, что ты сам по себе… Добраться… До того, где кончается достижение… Переход… Внутреннее насытилось, но ты не знаешь, что́ это, что́ насытилось: торможение от насыщения там же, где и возбуждение – между внешним и внутренним. А внутреннее, то, мир идей – оно не твое. Но тебе ничего не надо, кроме него. То не твое, это не твое, а то – между тем и этим: если ты – только это – ?..
Не так все страшно.
А уж быстро-то как – оглянуться не успеешь.
Интересно, что им придет в голову завтра по команде «Мотор!»?
***
Поначалу это их захватило: это его виде́нье, эти первые сцены. Затем уже он, режиссер, шел за ними. И что, им вначале та́к же хотелось за ним, как теперь ему следом? Он и они друг для друга – одно и то же? Но их двое. А он чувствует как одно… Твердынский почти поймал суть ощущения, разгадку. Но… не удержал. Они и он. Они между собой… Не сумел. Когда тот сидел к нему спиной, грубости не было. То есть не в выражении спины, конечно, а – не предполагалось в лице. Она же вообще со спины – … Ну, и так далее…
Режиссер поймал себя на том, что не может вспомнить, кто предложил сцену в ванной, с веревкой. Чья идея?.. Не могла же сама идея так трансформироваться. В мире идей не до людей. Они дебютировали так, словно знали… Куда же это его втянули? Ясно было только, откуда вытянули. И он охотно следовал, стоя на месте. Когда всасываешь спелый персик не то абрикос меж половинок, чем занимаешься?.. Ну вот, еще один привет. Их работа… Далеко же он зашел от своего моря. Вот так и несет волна, не за что зацепиться. А… в женщине есть за что? В женщине есть за что зацепиться? Читатель… ница… Есть?
Когда мы ищем, мы где? Покамест до дела не дошло, как бы известно, где. А когда уже не известно, то где? Видеть мир глазами героя. Если, скажем, читать – видеть глазами героя, то героя чьего? – сперва не читателя. И тем не менее, одними и теми же глазами. Интим. Если в чем твоего столько, сколько еще чьего-то – это интим. Снятие безусловности своего. То, что делает это с нами лучше всего остального, мы называем любовью. Приобщение к условности. Вот почему важно вовремя закрыть книгу.
В женщине есть за что зацепиться? И почему она женщина? Что за игры? Пара. Абсурд. Двое. Пол конечен. Чего не скажешь о снятии безусловности. Режиссер ощутил, как предает профессию. Всеми этими облачениями в тогу писателя, потугами облачений. Как им легко: сиди, пиши…
Погодите… Значит, ангел – все, что приобщает?..
«У моря постоянно наг», – думал Твердынский. Одежда здесь ни при чем. Наверное, просто свободней. Нищета растворяет наносы табу в голове, смывает образовавшуюся штриховку, исчерченность с внутреннего пейзажа наподобие исчерченности песков в пустыне. Хочется дорожить этой прозрачностью взгляда, сыростью и прохладой, первозданностью, идущей от воды, ее бесконечности. Волнение в первом его значении. Волнуясь, простираешься и, значит, неуловим. Значит, любовь – отсюда? Условность сильней очевидного – здесь?.. Ищешь земного подобия этому. Ощутившая дно под собою волна – вот что такое все эти провалы на ровном месте. Ты изнутри себя большого. Один человек в другом?.. Другой волны, очевидно, нет. Но… почему именно в этом?.. Вопрос не из жизни волн.