Владимир Владимирович Марушевский родился 12 июля (ст. ст.) 1874 г. в Петергофе. Происходил из дворян Санкт-Петербургской губернии. Образование получил в 6-й санкт-петербургской классической гимназии, которую окончил в 1892 г. На военную службу поступил в 1893 г. и был зачислен в Николаевское инженерное училище. Из училища выпущен подпоручиком в 1-й саперный батальон в 1896 г., затем служил в 18-м саперном батальоне. В 1898 г. произведен в поручики. Награжден орденом Св. Станислава 3-й степени в 1899 г. В 1902 г. окончил по первому разряду Николаевскую академию Генерального штаба, произведен в штабс-капитаны. В октябре 1902 г. – феврале 1904 г. отбывал цензовое командование ротой в 145-м пехотном Новочеркасском полку. С 1904 г. капитан. Участник Русско-японской войны 1904–1905 гг. С февраля 1904 г. – обер-офицер для особых поручений при штабе 4-го Сибирского армейского корпуса, с декабря – помощник старшего адъютанта. С августа 1905 г. – адъютант управления генерал-квартирмейстера 1-й Маньчжурской армии. За Русско-японскую войну имел награды: ордена Св. Владимира 4-й степени с мечами и бантом (29.03.1905); Св. Станислава 2-й степени с мечами (10.07.1905); Св. Анны 3-й степени с мечами и бантом (30.07.1905); Св. Анны 4-й степени (21.11.1905); Св. Анны 2-й степени с мечами (11.12.1905) и Золотое оружие (1905).
С декабря 1905 г. – помощник старшего адъютанта штаба войск гвардии и Санкт-Петербургского военного округа, с января 1908 г. – штаб-офицер для поручений при штабе войск гвардии и Санкт-Петербургского военного округа, а с января 1910 г. – старший адъютант того же штаба. Некоторое время читал лекции по тактике пехоты в Николаевской академии Генерального штаба. В апреле 1908 г. произведен в подполковники. С декабря 1911 г. полковник.
С мая по сентябрь 1913 г. отбывал цензовое командование батальоном в 7-м Финляндском стрелковом полку. С декабря 1913 г. начальник штаба 2-й Финляндской стрелковой бригады, с которой вышел на Первую мировую войну. С июня 1915 г. командир 7-го Финляндского стрелкового полка. С декабря 1915 г. генерал-майор. Летом 1916 г. назначен командиром 3-й Особой пехотной бригады (Русский экспедиционный корпус во Франции). В мае 1917 г. был назначен командиром 1-й Особой пехотной дивизии. По причине разложения дивизии сдал командование и отбыл в Россию.
В Петрограде зачислен в резерв чинов при штабе Петроградского военного округа. С 26 сентября (ст. ст.) 1917 г. – исполняющий должность начальника Генерального штаба. За участие в Первой мировой войне имел награды: ордена Св. Владимира 3-й степени с мечами (31.12.1914); Св. Георгия 4-й степени (21.03.1915); Св. Станислава 1-й степени с мечами (21.07.1916); мечи и бант к ордену Св. Станислава 3-й степени (27.10.1916); Св. Анны 1-й степени с мечами (16.08.1917); французский Командорский крест ордена Почетного легиона (13.01.1917); французский Военный крест с двумя пальмовыми ветвями (01.1917; 05.1917). В октябре 1917 г. арестован большевиками. Освобожден в декабре 1917 г. и эмигрировал в Финляндию, затем в Швецию.
В ноябре 1918 г. прибыл в Архангельск и назначен командующим войсками Северной области. Совмещал должности члена Временного правительства Северной области, генерал-губернатора, заведующего отделами внутренних дел, путей сообщения, почт и телеграфов. В январе 1919 г. он передал обязанности генерал-губернатора генералу Е.К. Миллеру, но сохранил пост командующего армией. 18 апреля 1919 г. награжден орденом Белого Орла. В мае 1919 г. Марушевский был произведен в генерал-лейтенанты. Летом 1919 г. вел переговоры с К.Г. Маннергеймом о военном сотрудничестве Финляндии и российской Северной области, но в августе ушел в отставку с поста командующего и выехал в Швецию. В октябре 1920 г. в качестве военного представителя Главнокомандующего Русской армией П.Н. Врангеля был аккредитован при французской военной миссии в Венгрии. В июле 1921 г. выехал во Францию. Позднее переехал в Королевство сербов, хорватов и словенцев. Работал помощником атташе французского посольства в Загребе. Член Союза русских писателей и журналистов в Югославии. В 1935 г. принял французское гражданство.
Публикуемые воспоминания Марушевского были впервые напечатаны в сборнике «Белое дело». Скончался Владимир Марушевский до 24.02.1951 г. в Загребе (Югославия).
В яркий августовский день 1918 года я по длинным деревянным мосткам перешел шведскую границу у Гапаранды. Сзади остался финский часовой в серой кепке, впереди уже виднелся нарядный швед в живописной треуголке эпохи Карла XII.
За мною осталась эпоха большевистского переворота, заставшая меня на посту начальника Генерального штаба, остался ряд переживаний в Финляндии в 1918 году, в период кровавой борьбы белой армии Маннергейма.
Впереди были полная неизвестность, надежды на возможность борьбы, и горячая решимость, и жажда как можно скорее выйти из томительного пассивного ожидания, на которое я был обречен в Финляндии.
Вот чистенькая Гапаранда. Еще раз скучные подробности таможенного досмотра, проверка паспорта – и я свободен. Свободен в полном смысле этого слова.
Как хорошо было сознавать, что ждут и друзья, и горячее дело.
Сижу на скамейке у полотна железной дороги. Незнакомый благообразный господин долго ходит около меня и моей жены и наконец заговаривает. Рекомендуется французским консулом. Слава богу! Наконец-то можно поговорить с друзьями. В Гельсингфорсе мне приходилось ходить к английскому консулу лишь ночью. Немецкая диктатура висела над нами, того и гляди вышлют к большевикам без всяких разговоров и расследований.
Мы разговорились. До поезда еще долго. Я получил приглашение зайти в бюро консула. Все стены в портретах и иллюстрациях событий на театре войны.
Тут и Петэн, и Гуро, и маршал Фош… Испытываю чувство узника, выпущенного из заключения и добравшегося до родного угла.
С жадностью хватаю каждое слово и наконец-то получаю истинное освещение событий на фронте, начинаю прозревать обстановку.
В Финляндии в течение полугода мы питались явно ложными сведениями из немецких источников. Правду приходилось угадывать.
Но вот и поезд. Мчимся в Стокгольм. К этому скандинавскому Парижу мы подъезжали в серенькое, пасмурное утро.
Я люблю Стокгольм. Мне приходилось бывать здесь еще и в доброе старое время. Я не знаю города, равного Стокгольму по красоте, удобству жизни и гигиене.
Это – сплошь сад, цветущий до самой глубокой осени. Окрестности Стокгольма по красоте изумительны. Любовь к садоводству превратила все окружающие город леса в красивейшие в Европе сады и парки.
Громадное большинство жителей Центральной Европы не знают Швеции и не имеют понятия об этой высокой культуре всей без исключения страны, культуре, поражающей глаз даже в самых отдаленных захолустьях.
На этот раз я застал Стокгольм уже в золотом осеннем убранстве. Тот же голубой залив со стаями белоснежных чаек; те же строгие громады дворцов на набережной залива.
Подъезжая к вокзалу, я уже издалека различил знакомые облики князя С.К. Белосельского-Белозерского и Б.В. Романова, вышедших мне навстречу.
С князем С.К. меня связывали отношения, создавшиеся еще в Петрограде по моей службе в штабе войск гвардии, и наше отсиживание в Финляндии.
С Б.В. Романовым мы сошлись в моем же штабе 3-й Русской бригады во Франции, где он был одним из адъютантов.
Прямо с вокзала я попал в пансион «Cosmopolite», на Skepparegatan, т. е. на одной из улиц в непосредственной близости от залива.
Б.В. Романов устроил нам с женою две комнаты в этом пансионе. Мы платили в 1918 г. лишь по 10 крон с человека.
Это было тогда дешево, но и в достаточной мере голодно.
Подумать только, что самое среднее по качеству масло выписывалось из Дании и в Стокгольме считалось лакомством. Хлеб был по карточкам, жиров никаких в продаже не было. Короче говоря, Швеция в то время, поделившись последним куском с Германией, сама попала на голодное положение.
Наскоро устроившись, я уже в тот же день был готов бежать, узнавать, расспрашивать – одним словом, немедленно, сейчас же начинать работу, по которой стосковался за длинный период вынужденного сидения в Финляндии.
Здесь мне приходится подойти к труднейшей части каждых «мемуаров», а именно: коснуться личных переживаний. Описание собственных идей, мыслей и личных переживаний всегда понижает ценность «воспоминаний», но в данном случае я все же решаюсь отдать несколько строк своим размышлениям. Мне хотелось бы объяснить всю ту сложную гамму чувств, противоречий и компромиссов, которую должен был пережить в то время каждый рядовой офицер, каковым я всегда считал себя; рядовой офицер, т. е. именно то основание, тот фундамент, на котором и выросло Белое движение во всех его разновидностях по различным окраинам России.
Я всегда учил и на академической кафедре, и во многих специальных военных школах, что государство получает офицера не с помощью каких-либо прочитанных курсов или учебников, но лишь путем длительного воспитания, которое начинается с корпуса или – минимум – училища и заканчивается в полковой семье той части, где офицер делает свои первые служебные шаги.
Наша стройная система военно-учебных заведений, теперь уже отошедшая в область минувшего, делала всех нас более или менее из одного теста. Я поэтому думаю, что, вспоминая свои мучения с первых дней революции, я отражу в своих заметках настроения главной массы офицерства эпохи 1917–1918 годов. Я указываю эту эпоху потому, что потом монолитная масса офицерского корпуса разбилась по политическим партиям, раскололась в своих верованиях и симпатиях и потеряла свою общую физиономию.
Не вдаваясь в подробности, скажу, что мартовская революция меня совершенно выбросила из колеи.
Вся моя жизнь была положена на изучение моего специального дела, я никогда не занимался социальными вопросами и был совершенно не подготовлен к роли митингового оратора, на каковую печальной памяти Временное правительство обрекло всех начальников.
В мирное время – после отречения государя императора – я просто ушел бы в отставку. В военное время я не мог сделать этого благодаря целой серии традиций, привычек, верований – короче, благодаря всему тому, что вкоренило в меня то специальное воспитание, о котором я упомянул выше.
Разлагающие приказы Временного правительства, направленные специально против офицерского корпуса – в течение всего нескольких дней – совершенно подорвали авторитет этого правительства в наших глазах. Долг слепо повиноваться этой власти, влекущей армию в пропасть, исчез. Оставалось одно – отдать все силы на выполнение последнего завета царя – «война до победного конца».
Отчаявшись сделать что-либо на французском фронте, где меня застала революция, я бросился в Россию.
Назначенный начальником Генерального штаба, я быстро понял полную невозможность сделать что-либо для войны и быстро докатился до ареста в Смольном и до ворот тюрьмы «Кресты».
После длинного сидения в Финляндии почти что в положении военнопленного я, наконец, в августе 1918 года вырвался в Стокгольм.
Раз на свободе – я снова был полон желанием быть верным своим обязательству и долгу и драться, драться до конца.
Именно с этого момента, т. е. с прибытия моего в Стокгольм, для меня началась новая сложная драма в смысле искания прямых путей, по которым я ходил всю мою жизнь и по которым, конечно, хотел дойти и до гробовой доски.
Русское общество в Стокгольме, не связанное никакими правительственными авторитетами и отошедшей верховной властью, распалось на группы, влекомые своими собственными политическими идеалами. Тут играл роль и просто честный взгляд на вещи, и политический оппортунизм, и политиканство, и даже просто шкурничество.
В Стокгольме я сразу окунулся в борьбу народившегося уже германофильства с выходящими уже из моды принципами верности союзникам.
У меня, слава богу, сомнений не было, и я твердою стопою пошел по той дороге, которую считал путем чести и верности данному слову.
Теперь снова перехожу к тому, что «глаза мои видели», и возвращаюсь к первым дням моего пребывания в Швеции. Первым моим визитом было, конечно, посещение российского посланника в Стокгольме К.Н. Гулькевича.
Первое впечатление было чарующее. Константин Николаевич не только принял меня как соотечественника довольно высокого ранга, но и вошел в мое положение, поддержав меня материально, как борца за правые идеи. Глубокообразованный, культурный в самом высоком смысле этого слова, Константин Николаевич завоевывал к себе симпатии сразу своей утонченной вежливостью, ласковостью и вниманием к каждому высказываемому ему мнению.
От него первого я получил и те сведения, которые ориентировали меня о положении в Сибири, на юге России и на далеком Севере.
Неприятною для меня черточкой в К.Н. Гулькевиче было его несколько сдержанное отношение к союзным представительствам в Стокгольме. Он не был близок ни к французскому, ни к английскому представителям. Ближе других к нему были, пожалуй, японцы.
Столь же сдержанным было отношение и союзных представителей к К.Н. Гулькевичу. По всему тому, что я наблюдал в то время, и французы, и англичане просто относились с недоверием к своему русскому собрату.
Конечно, в германофильствующей Швеции положение русского посланника могло быть по меньшей мере сложным. Но все же я должен сказать, что осенью 1918 года, т. е. в ту эпоху, когда вся ставка северного и южного движения опиралась на помощь французов и англичан, изолированное положение русской миссии в Стокгольме было выше моего понимания.
Военного агента полковника Д.Л. Кандаурова я знал как офицера Генерального штаба очень давно. Д.Л. Кандауров был назначен в Швецию еще до войны. Он безупречно знал страну и прекрасно владел местным языком. При моем приезде в страну Дмитрий Леонтьевич отнесся ко мне как к своему начальнику Генерального штаба и предоставил мне все свои обширные сведения как по местной обстановке, так и по всему тому, что происходило в соседних сопредельных странах.
Полковник Кандауров тоже не был в тесной связи с французами. Объяснялось это тем, что вновь назначенный французский военный атташе не сделал Кандаурову визита, подчеркивая этим непризнание в лице Дмитрия Леонтьевича права на представительство русских интересов.
Повторяю, положение миссии было не из легких. Русский флаг на Strand-Wegen не вывешивался вплоть до дня образования Сибирского правительства.
Совершенно особое положение занимал в миссии военно-морской агент, капитан 2-го ранга Сташевский.
Участвуя, говорили мне, в каких-то угольных немецких предприятиях на Шпицбергене, Сташевский занимал какое-то экстерриториальное положение в миссии и вел энергичную пропаганду в офицерской среде против отправок военнослужащих в формирующиеся армии. Я не занимался поведением Сташевского в то время, но у меня было впечатление, что Сташевский не чужд был красному большевистскому флоту, а во всяком случае был в связи с морскими кругами большевистского Петрограда. Трудно разбираться в этом и теперь, но я пишу все это, чтобы запечатлеть ту пеструю картину, которую представляли собою официальные русские сферы, и чтобы снова отметить те невероятно сложные обстоятельства, в которых находился каждый вновь приехавший в Стокгольм, выскочивший из большевистского или из финляндского плена.
Если русская миссия представляла из себя что-то уже несколько распавшееся, то русская колония являлась уже не только не целым организмом, но случайным сборищем людей всех состояний, верований и направлений.
Яркую картину этого русского разложения можно было наблюдать в «Гранд-отеле».
Грандиозная гостиница сверхъевропейского масштаба без труда давала приют этим приезжающим или уезжающим толпам русских или бывших русских, т. е. финнов, эстонцев, украинцев и других народившихся национальностей.
Там я встретился и с рядом союзных представителей, пробиравшихся из России на родину.
Интересную картину представлял собою зимний сад, столовая и кафе «Гранд-отеля». Были там и большевики в безукоризненных фраках, и крупные русские баре, уцелевшие от резни, толпы несчастных изголодавшихся людей, служивших разведкам государств всего мира. И спекуляция. Знаменитый Д. Рубинштейн плавал как рыба в воде. Вся шайка «валютчиков», которую я в свое время наблюдал в Гельсингфорсе, непрерывно курсировала между Финляндией, Стокгольмом и Ревелем. Визы, даваемые с таким трудом порядочным людям, для этих, так сказать, «финансистов» не существовали.
Одновременно с этим в стокгольмском Лувре – «Nordiska» – распродавалась по партиям обстановка наших дворцов и крупных собственников. Антиквары заваливались драгоценным фарфором и бронзой, редкостные экземпляры старины стали дешевкой.
На этом фоне Стокгольм вырисовывался громадным рынком спекулятивно-политического характера. Люди терялись, заблуждались и в конце концов покупались той или иной политиканствующей и спекулировавшей группой.
Попутно не могу не отметить еще одной спекуляции, совершенно специального характера. Это торговля нашими судами Морского ведомства. Суда эти прибывали в стокгольмский рейд под разными фантастическими флагами, чаще всего украинскими, и продавались всякому, кто рисковал иметь дело с этого рода дельцами. Имея в виду чисто уголовный характер этих предприятий, я не хочу вспоминать имен тех лиц, которых я встретил на этом поприще.
Да! Картина была невеселая. Но вместе с тем я не могу и сравнивать этого времени с тем, которое приходится переживать теперь. Тогда были надежды, энергия, вера в скорый конец мучений. Кипела Сибирь, крестный путь Добровольческой армии уже обратился в победное шествие, завязывалась борьба на далеком Севере, на Западном фронте Великой войны происходила борьба «за последнюю четверть часа», в которой берет верх наиболее стойкий, наиболее могучий. Теперь то время больших сомнений, больших переживаний кажется, конечно, более привлекательным, чем уже устоявшаяся серенькая действительность.
Ознакомившись с обстановкой через К.Н. Гулькевича и Д.Л. Кандаурова, я сделал визит французскому посланнику Тьебо.
Французское посольство помещалось в одном доме с австрийским консульством. В разгар войны и принимая во внимание связь большевиков с нашими противниками, мне приходилось эти визиты обставлять осторожностью. Уже в первые дни моего пребывания в Стокгольме в петроградских газетах появились статьи, что я формирую в Швеции какие-то 12 батальонов. И, боже мой, как меня ругали в этих газетах. Большой мой друг г-жа В., бывшая в то время в России, даже затруднялась потом передать мне те выражения, которыми большевики выражали свое в отношении меня негодование.
Тьебо принял меня с свойственною своей нации любезностью и с полным доверием. Я обязан ему своею осведомленностью в положении дел на окраинах и, думаю я, может быть, и моим вызовом в Архангельск.
Уже в то время, т. е. в начале сентября 1918 года, определилось два направления, куда можно было устремиться, – Север и Юг.
К.Н. Гулькевич придавал большее значение Югу и советовал мне выжидать, предсказывая более широкий масштаб действий южных армий.
Я охотно выжидал, надеясь, что обо мне вспомнят и «позовут».
Ждать в Стокгольме было нетрудно. В короткое время после приезда я познакомился с союзными дипломатическими миссиями, был в курсе всех грандиозных событий Западного фронта и мог заранее обдумать тот шаг, который надлежало так или иначе сделать в ближайшем будущем.
Я сработал в это время меморандум по оценке всех русских борющихся политических партий, в котором настаивал на активной и немедленной помощи союзников в деле изгнания большевиков и восстановления порядка в России. Я доказывал, что малейшее запоздание укрепит большевистскую власть на несколько лет и что в этом случае Франция бесповоротно потеряет Россию как союзницу. По моей работе, как начальнику Генерального штаба, мне уже тогда была ясна и определенна связь большевиков с немецкими военно-политическими организациями, и я не сомневался, что в течение ближайших лет Россия может обратиться в германскую колонию.
В этом же меморандуме я с грустью отмечал рост германофильского движения в русской зарубежной среде и предостерегал, какое губительное влияние окажет это движение на все последующие события в отношении России при заключении мира.
К великому сожалению, этот период был отмечен большой национальной работой лишь левых партий и, главным образом, эсеров, шедших по пути честного продолжения борьбы до конца. Едва зародившиеся, вернее, сплотившиеся, правые группы сразу стали склоняться в сторону совершенно определенных сношений с тогда еще не рухнувшей монархической Германией.
Эта тенденция надолго укрепила недоверие союзников к правым группам вообще и отразилась на всей последующей работе правых в более поздние времена.
Я знаю, что моя работа, переданная г. Тьебо, была переведена на французский и английский языки и разослана тем лицам, которые работали в связи с русскими политическими организациями.
В конце сентября я получил через русскую миссию телеграмму от Н.И. Звегинцева, работавшего против большевиков на Мурмане.
Телеграмма эта гласила примерно следующее:
«Случайно узнал, что вы находитесь в Стокгольме. Рад был бы совместно работать на Севере». Помнится еще два-три слова в патриотическом духе.
Я знал Николая Ивановича Звегинцева блестящим командиром эскадрона лейб-гвардии Гусарского его величества полка. Знал я понаслышке, что еще в первые месяцы после революции он уехал на дальний Север на рыбные промыслы.
В бытность мою в Финляндии мне было известно, что Мурманский Совет рабочих (Совдеп), возмущенный позором Брест-Литовского договора, отложился от Москвы. Роль Звегинцева мне не была ясна. Я послал ему телеграмму, прося его дать мне сведения о себе и о положении на Мурмане.
В сущности говоря, в Стокгольме о Севере никто ничего толком не знал. Имелись лишь весьма неопределенные сведения о занятии Архангельска союзниками, силы коих хранились в глубокой тайне.
Тайна эта является понятной, если учесть, что война в этот период была в полном разгаре и никто не предполагал, что перемирие и победа столь близки.
Примерно в половине октября я получил через нашу миссию новую телеграмму с Севера. На этот раз она была подписана Нулансом, французским послом в России. Нуланс в кратких словах приглашал меня прибыть в Архангельск для военной работы.
Никаких подробностей, никаких пояснений мне не могли дать ни г. Тьебо, ни английская военная миссия. Последняя к тому же весьма сдержанно относилась к моему приглашению, сделанному французами, в то время как командующим союзными силами на Севере был генерал Королевской британской армии Пуль.
Тем не менее я принял решение и ответил, что выезжаю в кратчайший срок, после самых необходимых сборов.
Немного спустя в британской миссии также получили телеграмму, подписанную Пулем, с приглашением меня прибыть на Север, где нуждаются в моих силах для организации армии.
После этого «завеса» была несколько приоткрыта, и я лишь кое-что узнал о том, что происходит в Архангельске.
Положение рисовалось так: в самом начале августа эскадра, состоящая главным образом из английских судов, вошла в Северную Двину и высадила в Архангельске десант. Еще до прибытия эскадры большевики бежали, и в Архангельске совершился давно уже подготовляемый переворот. В результате переворота образовалось Северное правительство, возглавляемое Н.В. Чайковским.
Все остальное было в большом тумане. В русских кругах про Чайковского говорили разное, утверждали, что он участвовал в убийстве императора Александра II, что он и до сих пор является представителем крайних левых течений.
Далее шли упорные слухи о бесконтрольном хозяйничании англичан на Севере, о непорядках во вновь формируемых русских войсках, о полном хаосе в администрации в Северной области.
Решившись на отъезд, я горячо принялся за работу по организации всего того, что могло сосредоточить на Севере необходимый офицерский состав, бедствовавший в Стокгольме в условиях беженства.
В отношении возможностей отправки офицеров и обеспечения их семей мне оказал полную поддержку К.Н. Гулькевич, который немедленно выделил из имеющихся в его распоряжении казенных денег 100 тысяч шведских крон на образование первоначального фонда.
Для заведывания этим делом мною была образована комиссия, под председательством вызванного мною из Финляндии полковника М.Н. Архипова, высоко мною почитаемого за его доблестную, известную мне службу в финляндских стрелковых бригадах. Бесконечно нуждаясь в сотрудничестве М.Н. Архипова на Севере, я тем не менее решил временно оставить его в Стокгольме для налаживания отправки военнослужащих и борьбы с пропагандою большевиков, распространявших о Севере самые нелепые, но вместе с тем упорные слухи.
С этой минуты начинается новая для меня душевная драма. Уже потрясенный отношением офицерского состава к революции на французском фронте, здесь, в Стокгольме, я испытывал новое глубокое разочарование. Я все еще наивно верил, что каждый из нас обязан продолжать войну и должен ехать туда, где ему открывается возможность встать в ряды войск.
Осенью 1918 года офицерство было уже до такой степени издергано, разочаровано и разложено, что на мои призывы ехать отзывались весьма немногие. Из Финляндии были почти что ежедневно приезды, но в северные войска записывались весьма немногие и чаще всего неохотно. Надо еще прибавить, что в Стокгольме появились какие-то темные, сомнительные личности, установить и проверить документы коих не было никакой возможности. Комиссии моей приходилось чаще всего действовать по внутреннему убеждению, что, конечно, заранее предрешало возможность ошибок и недоразумений.
Устроив мои личные дела, я пригласил Б.В. Романова ехать со мною, обещав ему устройство в области если не по военной части, то, во всяком случае, в гражданской администрации.
Я был бесконечно обрадован его согласием. Тяжело было трогаться в далекий путь, в совершенно неизвестные условия – одному. Да и работа предвиделась не из легких, и нужно было иметь около себя человека, которому веришь и с которым можно совершенно откровенно поделиться сомнениями и посоветоваться.
Сборы недолгие. Несложный багаж уложен, не забыты шахматы на дорогу и два литра коньяку, добытые с превеликим трудом в трезвой Швеции.
31 октября, в серый тихий осенний день, я был уже на вокзале.
Несколько рукопожатий немногим друзьям, моя жена, остающаяся без близких в незнакомой стране, – и поезд понес меня по Лапландии, не то на новые приключения, не то на подвиг, не то на авантюру.
Путешествие, даже и по прекрасной Швеции, в октябре невесело. От Бодена и до Нарвика природа хотя и величественная, но мрачная. День короткий, и чем дальше к северу, тем мрачнее. Я не хочу останавливаться на подробностях путешествия. Скажу лишь, что из Нарвика надо уже идти фьордами сначала на маленьком и скверном пароходе, потом где-то ночью ждать большого парохода на довольно скверной пристани, на холоде и на дожде. На этой же скверной пристани, где я сидел на тумбе, завернувшись в непромокашку, рядом со мною стоял гроб, ожидающий перевозки тоже куда-то к северу. И без того мрачно на душе, а тут еще и это соседство.
Наконец, пересадка на большой, чистый, удобный норвежский пароход и многодневный переход через Тромсе и Гаммерфест в Варде, мимо Нордкапа.
Поздней осенью даже дивные норвежские фьорды не весьма привлекательны. Серое море, скалы покрыты снегом, покачивает, пассажиры даже страдают немножко. Мы с Б.В. Романовым не терпели от качки, исправно питались вполне хорошим столом в кают-компании и без конца играли в шахматы.