Страшные слова, появившиеся на страницах книг, воспринимались как откровение – и именно благодаря этому русская литература во многом заменила для нас философию. Ведь как можно было оспаривать то, что написано на бумаге? И уж тем более, когда написанное столь ужасно – а раз это плохо, то наверняка это правда! Так подсказывает весь опыт жизни в России: если тебе говорят, что все хорошо, тебя наверняка обманывают, а если тебе говорят, что все плохо, то можешь не сомневаться – это самая что ни на есть истина. Таким образом, получилось совращение русского народа горечью правды без указания выхода. И оказалось, что толпа, опьяненная горькой истиной, сродни толпе, опьяненной дешевым вином: она точно так же начинает крушить налево и направо, не задумываясь о том, что в бунте нет созидания. А с утра, проснувшись с тяжким похмельем в разрушенном новом мире, люди с ужасом понимают, что следующий день не будет радостным, а будет еще более ужасным, потому что сломано даже то хрупкое равновесие, которое было в прошлом. Впрочем, это никого не останавливает в мутном революционном угаре.
В этом и состоит трагедия русской литературы. Притом, как ни странно, большинство русских писателей воспринимали себя посланниками новой культуры – ведь не случайно они сами пытались объяснить смысл своих произведений. Им всегда было тесно в рамках «чистой» литературы, они каждый раз хотели быть чуть больше, чем писателями. Не буду сейчас говорить о революционной борьбе, однако как страстное желание философствовать и разъяснять свою позицию, так и дальнейшее стремление к созданию собственных теорий свойственны нашим писателям и сейчас.
Это своего рода болезнь, которой оказались подвержены многие, от Николая Васильевича Гоголя до Михаила Веллера. Писателям было тесно, и вот уже Лев Николаевич Толстой не смог устоять перед тем, чтобы создать течение, а Федор Михайлович Достоевский всю жизнь невольно тянул на своих плечах груз каторги и революционного прошлого.
Хорошо это или плохо? На мой взгляд, плохого в данном явлении оказалось намного больше, чем хорошего. Сама фраза «Поэт в России больше, чем поэт» подчеркивает не величие поэта, а отсутствие философа. Эта формулировка с чеканной, убийственной точностью отражает попытку подмены сущностей, при которой невозможно полноценное развитие мысли, потому что здесь мы очень хорошо видим неуважение к мыслительному процессу как таковому. Ведь в основе писательства все-таки лежит описание, но не анализ. Литература – это всегда первый слой. И даже попытки психологического анализа, свойственные хорошей литературе, – это в любом случае не обобщение, не создание глубинных теорий. Кроме того, конечно, в произведениях русских писателей очень часто видно влияние западной мысли, которое прослеживается и в творчестве Пушкина, и Лермонтова, и, как ни странно, Гоголя, и тех же Достоевского и Толстого. Просто сейчас наше литературоведение сделало все возможное, чтобы «зачистить» корни, убрать следы этого влияния. Например, мы практически ничего не знаем о Мандзони[2] и его «Обрученных», хотя этим романом зачитывались все классики русской литературы XIX века. В произведениях и Пушкина, и Толстого существует масса параллелей с Мандзони – но об этом мало кому известно. Точно так же мы с опозданием узнали о великой французской и великой немецкой литературе и пытаемся не замечать очень многих перекликающихся линий и аллюзий. Но ведь не только на примитивном уровне Чиполлино и Пиноккио развивалась система взаимосвязей между литературой разных стран!
К сожалению, не произошло иного – взаимопроникновения философских школ. Особенность любого русского писателя в том, что, несмотря на все попытки философского анализа, он уходил, заронив в душу читателя зерна гнева и разочарования, но так и не создав мощной философской школы, у которой появились бы последователи, – потому что, по большому счету, в их ненависти никогда не было любви. Бичуя словом и обличая пороки, они ни разу не предложили выхода, не выдвинули ни одной идеи, которая могла бы хоть кого-нибудь заразить и повести за собой. Те же, кто пытался сделать нечто в подобном роде – например, Чернышевский или Бакунин, – оказывались слишком слабы как писатели. На то, чтобы, изложив в литературной форме свои воззрения, по сути абсолютно чуждые русскому народу, суметь привлечь к ним внимание по-настоящему широких слоев общества, им попросту не хватало мастерства.
А раз так, нужно ли удивляться тому, что направления философской мысли, зародившиеся в России в XIX веке, как правило, расцветали за рубежом? Не случайно анархизм Бакунина получил гораздо большее развитие в Европе, и не случайно толстовство в конечном итоге распространилось в Канаде и США. Дело в том, что воззрения этих писателей своими, если так можно выразиться, корнями глубоко уходили в культурную среду русского аристократизма. А как мы уже говорили, – в чем заключалась трагедия аристократии в России? В том, что она всегда была иностранной. В нашей стране всегда существовала гигантская пропасть между двумя культурами – культурой правящего слоя и культурой всех прочих живущих здесь людей. И эта пропасть, этот раскол отразились и в языке, и в мышлении, и в мироощущении, и в морали. Именно поэтому попытки смешения двух столь разнородных, гремучих, взрывоопасных сред по большей части приводили к печальным результатам.
Яркий пример – когда разночинская интеллигенция попыталась пойти в деревню и с ужасом узнала свой народ. Разочарование и огорчение этих людей были колоссальными. Еще один яркий пример – попытка насадить изучение Закона Божия в школах, приведшая к тому, что выросло целое поколение, позже уничтожавшее священников. Почему? Да потому что не учли особенностей русского менталитета, не смогли понять, что в XIX веке вызревала уже совсем иная культура, проявления которой в XX и XXI веках мы пытались не узнать, – это культура раскола. Создавалась совершенно иная литература – мистического характера, с элементами фольклора. Появлялись бесконечные секты, каждая из которых пыталась основать собственную традицию, в том числе литературную, с собственными Житиями, с собственными представлениями о мире. Весь этот культурный пласт нам сейчас неизвестен и практически полностью уничтожен. Но ведь именно это замалчивание привело к тому, что Россия XIX века напоминала собой айсберг, где на самом верху явственно обозначилась великая русская классическая литература, а реальные интересы и духовная жизнь народа оказались спрятаны под такой темной водой, в такой толще подсознательного, страшного, мессианского ожидания конца света, которое только сейчас современные исследователи пытаются осмыслить и приходят в ужас от того, насколько плохо мы на самом деле знаем историю мысли России XIX века.
Аристократы всегда несли бремя иной культуры. Они говорили на другом языке, рассуждали совершенно на иной манер и оперировали другими образами, нежели простой народ. Литература, популярная в их среде, никак не пересекалась с тем, что было востребовано остальным населением, в большинстве своем не умевшем читать и рассматривавшем лубочные картинки, как правило, достаточно похабного содержания. Здесь важно отметить, что, например, в литературе прослеживалось весьма широко распространившееся увлечение аристократов масонскими идеями. Сейчас нет смысла говорить о плюсах и минусах масонства – это практически не имеет отношения к теме данной книги. Но все-таки стоит заметить, что не случайно масонами были и Михаил Илларионович Кутузов, и Александр Васильевич Суворов, и члены императорской фамилии, и, как говорят, сам государь император. Не случайно мизинец Пушкина на портрете кисти Ореста Кипренского служит особым знаком, выдающим принадлежность Александра Сергеевича к масонам, и известно немало историй, рассказывающих об этом. Суть в том, что и это тяготение к масонам, и распространение католичества в изначально православной среде русского дворянства, и разговоры о том, что Александр I чуть ли не стремился сам перейти в католичество – все это четко показывает, что даже на уровне верований и тяготений аристократический слой и слой народный были практически не связаны друг с другом.
Это во многом объясняет тот факт, что роль, которую играла русская православная церковь в XIX веке, крайне непонятна. Церковь, как ни странно, оказалась как бы не с народом, тяготевшим в тот момент к каким-то полуязыческим фигурам – колдунам, скопцам и т. п. Именно народ, его предпочтения и верования породили целую вереницу шаманов, логическим окончанием которой стала личность Распутина. Ведь Распутин был всего лишь верхушкой Эвереста, он, образно говоря, стоял на плечах многих поколений. Впрочем, его возникновение на самом верху властной пирамиды говорит о том, что внутри царской семьи не в одном поколении бытовало ощущение и понимание этого глубинного псевдохристианского шаманизма, присутствовавшего в русском народе, то есть данная традиция была известна аристократии. Другое дело, что мы сейчас практически ничего о ней не знаем.
Итак, весь XIX век в российском культурном пространстве сталкивались разные традиции: одна, скажем так, католически-европейская, другая – азиатская, природная, полуязыческая, третья – вновь образовавшаяся, потерянная, пытающаяся объединить и каким-то образом примирить, успокоить первые две, но не находящая своего места. Именно поэтому на протяжении всего XIX века прослеживается более чем скептическое отношение русской литературы к образу русского попа. Невозможно найти ни одного произведения, где священники показывались бы позитивно, без откровенного высмеивания! И это тоже не случайно. Литература в данном случае отражала глубинные процессы отторжения официоза: получалось, что с точки зрения русского народа и попы, и аристократы говорили на неизвестном языке. И народ создавал свои псевдоверования, свою суррогатную власть, свои суррогатные сказки – и оказывался во многом terra incognita. Когда же этот котел взрывался, у испуганной интеллигенции и рождались панические фразы о страшном русском бунте – потому что для них народ всегда был чем-то неожиданным, непонятным и чужим.
Такого рода вызовы всегда крайне опасны. Господь предоставил своим созданиям свободу выбора, а вместе с ней – и возможность совершать ошибки. И опыт России в этом уникален, так как из-за размеров занимаемой территории наша держава обладает колоссальной инерцией. Выбрав ошибочный путь, мы несемся по нему со страшной скоростью, не в силах взять паузу и оценить последствия первого, неверного шага, необходимость которого зачастую кажется очевидной.
XIX век не удержался на патриотической волне, тон которой был задан Отечественной войной 1812 года, и скатился к социальному обличению. Не встретив сколь-нибудь достойного сопротивления со стороны официальной идеологии и православия, встревоженное общественное сознание искало нового кумира.
Конечно, возникает правомерный вопрос: почему наша церковь оказалась не готова к этому вызову?
Понимаю, что, как человек невоцерковленный, я не имею права как-либо оценивать действия церкви, поэтому просто изложу свою точку зрения внешнего наблюдателя. Русская православная церковь выиграла борьбу за душу народа во времена Александра Невского. И проиграла борьбу за душу народа во времена Алексея Михайловича Тишайшего, когда начался раскол. Потому что раскол, на самом деле, – это и есть тот самый переломный момент, с которого вдруг стало ясно, что русский народ совершенно по-другому воспринимает церковь и веру, чем те, кто говорит от его лица. Оказалось, что русский народ не только глубоко набожен и готов за свою веру и убеждения умирать, как во времена Александра Невского, но что ему вдобавок присуща феноменальная жертвенность, казалось бы, несвойственная простым людям, и смиренность в принятии смерти. Люди сжигали себя заживо только для того, чтобы не изменить вере своих отцов.
Когда я беседовал с отцом Афанасием, современным монахом, живущим на горе Афон, – он говорил о своей жизни, о том, как он пришел в монашество, – меня поразил его рассказ о старообрядцах, с которыми он столкнулся в поисках своего пути. Старообрядческая церковь существует со времен Алексея Михайловича Тишайшего и патриарха Никона и, несмотря на все прошлые гонения и притеснения, до сих пор действует в России – со своей системой скитов, своей системой связей, системой тайных монастырей и священными книгами, которые до сих пор переписывают вручную. Это жизнь, о которой мы практически не знаем, а ведь она на самом деле есть.
Так что же получилось? Единая гигантская река, когда-то принявшая в себя крещение русского народа, постепенно разлилась множеством ручьев – но при этом ушло ощущение правды. И как только ушло это ощущение правды, как только церковь отделили от государства, русский народ тут же начал спрашивать: как же это возможно? Ведь церковь всегда была с государством, а государство – с церковью. Не случайно одни из самых душевных и духовных текстов были написаны Владимиром Мономахом. Когда читаешь эти тексты, слезы наворачиваются на глаза – сколько в них христианского смирения. И когда государство вдруг на полном серьезе заявляет, что теперь оно не с церковью, и пускается в какие-то дебри лютеранства, то в глазах народа тем самым наносится колоссальный удар как по репутации светской власти, так и по репутации церкви, которая не покарала дьявольское отродье, посчитавшее церковь ненужной.
С этого самого момента в сознании русского народа поселяется непонимание: так где же всемогущая церковь и где ее защитники, коими были Александр Невский и многие другие правители Руси? В результате теряется уважение к самому институту церкви, потому что священнослужители, готовые в том или ином виде служить богопротивной власти Петра, выглядят предателями церкви, а те, кто уходит и скрывается, кажутся слабыми, неспособными бороться за чистоту своей веры и убеждений. И народ вдруг понимает, что власть не с Богом и не от Бога. Когда надо воевать с басурманами, сомнений нет ни у кого. Но когда надо говорить о душе – то с кем? Народ оказывается брошенным. Эту духовную пустоту и заброшенность невозможно было долго выносить, и начинались поиски настоящей церкви. Так появлялись секты, появлялись какие-то смутные религиозные течения, с которыми всегда боролись как официальная церковь, так и власть, пытаясь их уничтожить. Конечно, продолжают существовать святые старцы и сохраняется вера в них, но отношение людей к официальной церкви становится уже более чем скептическим. Причем что интересно – если посмотреть, нет ни одного официально признанного старца, который был бы обласкан властью при жизни, то есть изначально старцы всегда оказывались в оппозиции к власти. Но при этом колдуны и шаманы всегда присутствовали при дворе и пользовались благорасположением российских императоров. А люди, которые потом для многих поколений оказывались примерами святого служения Слову Божию, при жизни властью не замечались.
Внутри церкви происходили два параллельных процесса – постепенное выхолащивание официального православия и взрывоподобный рост сектанства. К концу XIX века различных сект расплодилось великое множество, и количество их поклонников уже было сопоставимо с численностью верующих, принадлежащих к «конвенционной» церкви. При этом надо учитывать, что, как правило, сектанты отличаются особенным фанатизмом.
Дурную службу сослужил и в высшей степени формальный подход к религиозному образованию. Введение в качестве обязательного предмета Закона Божия привело к обратному результату: церковь оказалась не готова поставить в учебные заведения требуемое количество высококачественных проповедников, вследствие чего религия стала вызывать отторжение с детства, а религиозность воспринималась как символ отсталости и реакционности. Сухой и догматичный церковный метод преподавания, построенный на тупом заучивании, проигрывал традиционному гимназическому методу, подразумевавшему дискуссию и самостоятельную работу. Я уже не говорю о вечном нежелании отойти от церковнославянского языка. Нетрудно представить, как выглядели в глазах учеников священнослужители – к тому же самые обычные, отнюдь не лучшие представители церкви, – в сравнении с преподавателями русской словесности и естественных наук, переживавших в те годы романтический период становления.
Революция 1917 года стала возможной по многим причинам. Это и продолжающиеся военные потери, и страх утратить то, что было нажито во время недавнего экономического подъема, и предчувствие близкого кризиса, и распад элиты, и разрозненность общества. Конечно, существовала потребность в изменениях, существовали определенные объективные предпосылки для них. Проблема заключалась в отсутствии у власти воли к тому, чтобы осуществить эти изменения. Поэтому, как это часто бывает в незрелом, неподготовленном обществе, победил худший сценарий – самый простой и самый кровавый.
Если задуматься о глубинной природе переломных исторических этапов первой половины XX века, становится понятно, что Первая мировая война разрушила остатки клерикального монархического устройства цивилизации. Забегая вперед, отмечу, что Вторая мировая война вырвала сорняк, который вырос на этих развалинах.
Я уверен, что революция 1917 года проистекала отнюдь не из освободительного движения угнетенных евреев, не из Бунда, не из Российской социал-демократической рабочей партии, не из меньшевиков и большевиков. Не Плеханов, не Ленин и не Маркс сыграли здесь ключевую роль. Причина Октябрьской революции состоит в том, что Российская империя и без того была нестабильной, и внутреннее напряжение возросло до такой степени, что прежнее государственное устройство не могло не рухнуть.
Падение началось с момента поражения в Крымской войне. Не случайно же император, не пережив позора, покончил с собой – принял яд, укрывшись шинелью, и во многом предвосхитил на самом деле уход империи. Все дальнейшие события лишь ускоряли падение. А ведь любая империя – в том числе и Российская – не может жить без побед. Геннадий Зюганов однажды мудро заметил, что наш «самый мирный народ» тихо-мирно провел 800 лет в войнах и завоеваниях, поэтому иллюзий быть не должно. И для сознания жителя империи неважно, что эти победы достигаются путем колоссальных жертв и колоссального численного преимущества, – важно, чтобы они были. Поражение в Крымской войне оказалось страшным, потому что открыло собой череду поражений. Даже блистательный талант и мудрость Александра Михайловича Горчакова, дипломатически отыгравшего все неудачи, не могли спасти Российскую империю. После этого – унижение Балканских войн, Японской войны, Первой мировой. Было ясно, что империя потеряла веру в себя, превратившись из жандарма Европы, коим стала Россия после победы над Наполеоном, в европейское посмешище.
Октябрьская революция началась по сути еще тогда, в Крыму, во времена позора русского оружия. Поэтому это ощущение поражения витало и в Генштабе, и в армии, и в жандармерии, и во всем русском обществе. Империя готова была рухнуть. Она могла пасть либо под ноги коммунистов, либо под ноги внешнего врага, каким были немцы. Но падение было предопределено. По жесточайшей иронии истории последний русский царь и его жена оказались такими же иностранцами, как и первые правители Руси, хотя тем только в страшном сне могла бы присниться дружеская переписка их жен и их самих с руководителями враждующих государств. И только в страшном сне можно было бы представить, чтобы хозяину земли русской давал советы и назначал на должности безграмотный ведьмак, карикатурно напоминавший великих праведников, стоявших ранее у русского престола, – не Серафим Саровский, не Сергий Радонежский, не Тихон и не Никон, а грязный, погрязший в распутстве, необразованный мужик. К сожалению, столь же жалкой пародией на своих великих предшественников выглядел и последний русский император. А империя-пародия не имеет права на существование.
Слабость Российской империи и явилась причиной того, что к власти пришли люди, по своей природе бездарные. Вряд ли все-таки можно усомниться в том, что Владимир Ульянов – Ленин – обладал немалыми способностями и талантами, однако воздать какие-либо почести когорте его приспешников довольно сложно – ни глубина ума, ни уровень образованности не давали им права управлять столь великим государством.
Поэтому они и погибли столь быстро, сгорели в горниле революции, уступив дорогу современным Молчалиным, глубоко безразличным к идеям, но неравнодушным к системе. Главный из таких Молчалиных – Сталин – уверенно проложил дорогу себе и себе подобным. Сталин является, пожалуй, самым бездуховным российским правителем, отнюдь не будучи при этом необразованным. Никогда не забуду, как Александр Николаевич Яковлев рассказывал мне о своей работе в комиссии по реабилитации. Сотрудникам комиссии нередко попадали в руки документы с резолюциями Сталина: «Расстрелять», «В тюрьму». Причем документы эти были рукописные. «Видите, – с грустью заметил Александр Николаевич, – он хоть читал. А нынешние и читать-то не могут».
Яковлев говорил это во времена Горбачева и Ельцина. Впрочем, думаю, что ни Хрущев, ни Брежнев, ни тем более Черненко – за исключением, пожалуй, Андропова, который наверняка был неплохо, хотя и специфически, образован, – не могли сравниться со Сталиным ни по объему знаний, ни по пониманию многих вещей; однако по степени бездуховности, по глубине ледника души Сталин, бесспорно, давал им всем фору. Чернее его правителя в истории России не было. Вот уж у кого по праву в глазах должны были стоять кровавые мальчики! В XX веке не нашлось своего Пушкина, чтобы описать сталинские злодеяния, но именно Сталин, который интуитивно ненавидел и боялся Пушкина, наиболее достоин вопроса Сальери о гении и злодействе. Учитывая существующую сейчас версию, согласно которой именно Сталин отравил Ленина и сам, в свою очередь, пал от рук Берии, история Моцарта в «Маленьких трагедиях» звучит по-другому. Совсем по – другому.
Кстати, Пушкин в этом смысле вновь оказывается «нашим всем» – пугающее обстоятельство. Дело в том, что в своих произведениях – либо легких и ироничных, либо серьезных и даже мистических, как «Маленькие трагедии», вещь небольшая по объему, но исполненная глубокого смысла и совершенно законченная, – Пушкин описывал архетипы русской души. Именно поэтому мы и говорим с уверенностью, что Пушкин – это наше все. И, как выяснилось, архетипы эти практически не меняются. Это-то и страшно.
Если вдуматься, то ситуация, подобная восстанию декабристов, которые вывели на площадь солдат, кричавших «за Константина и жену его Конституцию», выглядит смешно. Примерно такие же крики звучали и в 1917 году. Невозможно было объяснить простому солдату, вчерашнему крестьянину, о чем идет речь. Какая конституционная монархия? Какая буржуазная революция? Это все были никому не нужные петербургские словеса, которые могли заинтересовать двадцать с половиной человек. Народ понимал одно: грабь награбленное. Задолго до Фромма и за несколько лет до Фрейда было найдено основное – к сожалению для всех нас – побудительное свойство человеческой души. Это совсем не тяга к любви и отнюдь не только тяга к смерти. Это оказалась тяга к разрушению. Оказалось, что, как потом писали и Фрейд, и Фромм, человек – единственное животное, которое несет угрозу для себе подобных и с радостью себе подобных уничтожает. Большевики очень четко осознали и поняли это. На самом деле они предложили уникальную модель, и вот что интересно: эта модель работала в любом городе, в любой деревне, в любом национальном объединении. Ленину удалось завоевать страну без средств массовой информации, без телевидения, без радио. Он вовсе не был великим оратором, он лишь бросил в народ фразу, которая, как огонь по сухой листве, охватила всю Россию. Фраза очень простая: «Кто был ничем, тот станет всем». Грабь награбленное. У Достоевского было сказано: так что же, если Бога нет, то все позволено? И вдруг стало ясно, что для них Бога действительно нет и действительно все позволено. И это «все» оказалось страшным.
Веками длившийся раскол российского общества к 1917 году дошел до крайней стадии. В стране существовало несколько типов экономики, несколько видов морали. Так что гражданская война оказалась войной не классов и по большому счету даже не цивилизаций. Все было гораздо глубже. Было ощущение войны разных биологических видов, говорящих на разных языках, живущих в разных экономических условиях. В конечном итоге люди, живущие в деревнях, перестали воспринимать горожан как часть себя, как народ. И наоборот – аристократы видели в крестьянах даже не людей, а просто некую живую субстанцию. Ни те ни другие даже не относились к убийству иного как к убийству себе подобного, воспринимая этот факт как уничтожение взбесившегося животного, и неважно, кто взбесился – королевский олень или дворовый пес. Важно, что это не люди, не человеки.
Именно поэтому так странно выглядели какие – нибудь гимназисты, пытавшиеся что – то кому-то объяснить в деревнях, – настолько чуждыми они были. Поэтому так страшно смотреть на фотографии тех лет, когда тебе показывают портреты аристократов, а потом снимки деревенских жителей, – кажется, что эти люди не могли существовать в одном времени и на одной земле. И конечно, когда две эти расы, две цивилизации столкнулись, началась война на уничтожение. Кстати, именно в этом заключалась трагедия белого движения. Оно было обречено с самого начала: белогвардейцы относились к народу, с которым воевали, как к плебсу, черни, быдлу, которое должно быть уничтожено, как к рабочему скоту, лишенному души, сердца и языка. И этот подход мог привести только к одному – к тому, что быдло отказалось покорно принимать смерть от руки погонщиков, а вместо этого принялось уничтожать их самих, разрывая зубами, ненавидя, делая все возможное, чтобы стереть их с лица земли и не допустить повторения прошлого… Нельзя их за это упрекать. Они умудрились стать слепоглухонемыми – и те, и другие. На самом деле это одна из величайших трагедий. Русь взорвалась изнутри, и, как всегда происходит при любом взрыве, в этом процессе не было и не могло быть ни капли созидания. Исход взрыва всегда самый простой – разрушение.
Хотя по большому счету события 1917 года вряд ли нужно считать революцией пролетариата или крестьянства. Скорее это была кровавая поступь Хама, вне зависимости от его классового окраса. Если угодно, Октябрьская революция была спровоцирована веками бездуховности, совращения народа, отсутствием добра и позитива. В итоге развращенная, погрязшая в жажде насилия, многократно уже мысленно пережившая это насилие в разглядывании дурацких лубочных картинок, в чтении дешевых детективов о Нате Пинкертоне и исторических романов о бунтах народных героев Разина и Пугачева масса с радостью устремилась реализовывать весь бред своего подсознания. Не случайно в ЧК особо отличились молодые, 17—18-летние юнцы, вчерашние гимназисты, увлекавшиеся разнообразной желтой литературой. С каким удовольствием они лили чужую кровь, как воду, чувствуя себя при этом, говоря современным языком, героями телевизионных сериалов и криминальных передач…
Большевики открыли этот тайный клапан и, когда выпустили дурную кровь, сумели клапан опять зажать, перехватив инициативу и придав происходящему некое идеологическое наполнение, наводя при этом порядок штыком и свинцом. Расстрельный поезд Троцкого наводил ужас на бунтующие губернии, потому что люди не могли понять – а почему надо прекратить грабить? Но большевики сказали «хватит!» – и подавили тягу к грабежам страхом смерти, железной волей и строгой дисциплиной. И впоследствии тот же Сталин долго и планомерно уничтожал последние внутренние колебания.
На самом деле большевикам за многое можно сказать спасибо. Что в первую очередь сделали Ленин и Сталин? Они попытались стереть различия между слоями населения. На возможность революции 1917 года в первую очередь повлиял чудовищно низкий уровень грамотности в России, и не случайно большевики в первые же годы после завоевания власти стали проводить политику насильственного обучения народа, четко понимая, что иначе их разорвет точно так же, как разорвало Российскую империю. Именно поэтому была провозглашена задача добиться всеобщей грамотности и повсюду стали открываться избы-читальни. Это был мудрый шаг, который царская власть должна была сделать еще в середине XIX века, и тогда, скорее всего, никакой революции в России не случилось бы.
Тем не менее в реальности обстоятельства сложились так, что, если бы революция 1917 года не свершилась, Россия была бы обречена: к сожалению, в том виде, в каком она существовала, у нее не было шансов. Однако из всех исторических возможностей ей выпала, как ни странно это прозвучит, самая мягкая. В самом деле, Россия могла полностью потерять свое место в истории и исчезнуть, как исчезали многие великие цивилизации до нее. Она же смогла переродиться. Что же ее спасло? Простое и ясное чувство, которое объединяет всех русских людей за всю тысячелетнюю историю существования Российской империи. Это чувство справедливости, абсолютно иррациональное по своей природе, когда человек вдруг встает и говорит: «Это неправильно. И так не будет!» Именно это чувство справедливости заставляет нас внезапно очнуться – после любой кровавой бани, после самого жуткого погрома, – прозреть и подумать: «Что же мы натворили? Нет, это неправильно! Так не будет!» И именно это чувство «так не должно быть», глубинное интуитивное чувство справедливости и правды, присущее русскому народу, во многом является его путеводной звездой и, если угодно, панацеей от тех бед, которые невольно или вольно Господь бросает на Россию.
Есть и еще одна особенность, которая спасла Россию, в отличие от многих великих цивилизаций. Она не пошла по ложному пути национальной сепарации. Она выделила человека как такового. Поэтому несмотря на все минусы и на весь сатанизм советской власти, было очень много здоровых элементов, которые большевики сумели очистить и – пусть даже в некоторых случаях совершенно случайно – поднять на поверхность, и которые относятся к сущности русской нации и русского народа.
Вопрос выбора пути, вставший перед Россией в начале XX века, был совсем не прост. Дело в том, что из множества идеологических исканий Запада нам подходили лишь немногие. Изначально и гнев народа, и его любовь опирались на специфические базовые принципы, определяющие русский национальный характер: широта, жертвенность, вера в мировое предназначение, доброта, обостренное до болезненности чувство справедливости, пренебрежение к собственной жизни и благополучию. С учетом этих черт ницшеанство нам не подходило, хотя и стало популярным среди некоторых представителей русской интеллигенции. Анархизм был гораздо ближе, тем более что достойную роль в идеологическом развитии этого учения сыграли Бакунин с Кропоткиным, но, тем не менее, не ему было суждено взорвать Россию, и уж конечно, ни одному из мистических или сугубо религиозных течений. Как ни странно, роль могильщика империи Романовых выпало сыграть далеко не самому популярному в свое время марксизму – учению довольно стройному, хотя и крайне сложному в осмыслении и, казалось бы, далекому от нашей специфики.